15 декабря было 30 лет со дня смерти Галича

Dec 22, 2007 12:34


Вывешиваю старую статью о нем

Голоса Александра Галича
К пятилетию со дня смерти

В нищей нашей молодости даже «магнитофон системы “Яуза”» был роскошью, а самого Галича я встретила и услышала только в 1972 году. Впервые же несколько песен с первой, уже широко расходившейся по стране пленки Галича я услышала в Ленинграде, где тонким, серебряным голоском пела их юная студентка Нина Серман. С этим серебряным голосом у меня так навсегда и связалось:

Она вещи собрала, сказала тоненько...

Эти заметки - главным образом о первых песнях Александра Галича (было их, если не ошибаюсь, тринадцать), в которых заложено зерно его будущего творчества. Вот хотя бы выше цитированная - «городской романс». Сюжет ее крайне прост: он ее бросил - ради дочки начальника, бросить бросил, а сам переживает. Из этого можно сделать что угодно: пошлый газетный фельетон и гениальный зощенковский рассказ. Галич сделал - гениальную песню Галича. Он дал персонажам песни заговорить своими голосами, свойственным им языком, на их уровне понятий и чувств, сам же почти отошел в сторонку. Хотя фактически эта песня - два монолога, формально она - рассказ главного героя, ее слова мы тоже узнаем в его передаче, от него мы узнаём, что и как она сказала, а главное, что она о нем думает (ему-то именно это и надрывает душу). Свой собственный рассказ он начинает уныло и без всякого удовольствия, пожалуй, даже без хвастовства исчисляет все блага - или, как выражаются в этих кругах, блага - своей жизни в приймаках у начальничка. Лишь на воспоминании «той, другой» голоса тоненького унылый голос рассказчика и сам повышается, напрягается почти до дрожи, поднимается до скорби по себе (хоть ни слова не сказано про покаянье или раскаяние), горечью своей достигает того первого, ее голоса, и перелив, перебой, который) был у нее:

Вот чего ты захотел, и знаешь сам,
Знаешь сам, да стесняешься...

- повторяется у него еще более надрывным переливом-перебоем:

Отвези ж ты меня, шеф, в Останкино,
В Останкино, где «Титан» кино...

Так в первых же песнях Александра Галича появился рассказчик, которому поэт уступает свои права и дает развернуться «вовсю» - а что значит это «вовсю», зависит уже от самого рассказчика. Но выбирает этих рассказчиков или, лучше сказать, «находит их в гуще народной» сам Галич: шофера из «Больничной цыганочки», простодушного Дон Жуана, мужа товарищ-Парамоновой из «Красного треугольника», маляра из песни «Про маляров, истопника и теорию относительности», лагерника-пенсионера из «Облаков». Позже это привело Галича к созданию целых циклов, связанных постоянной фигурой рассказчика, прежде всего «Историй из жизни Клима Петровича Коломийцева».
Но среди всё тех же первых песен Галича были и иные, где поэт опять-таки словно стоит в сторонке, рассказывает нам историю и не сам, но кто рассказчик - остается неизвестным. Это не участник событий он ни разу не произносит «я» и почти не произносит «мы» (разве что в варианте «на Песчаной на нашей»). Мы не узнаём о нем ничего событийного: что с ним случилось или случалось, - но узнаём нечто весьма существенное: что и как он думает и видит, как говорит, каким языком, в каком кругу понятий живет. Это он восторженно восклицает:

Вся в тюле и панбархате
В зал Леночка вошла,
Все прямо так и ахнули,
Когда она вошла.
И сам красавец царственный
Ахмет Али-Паша
Воскликнул - вот так здравствуйте! -
Когда она вошла.

И он же, человек из толпы, сокрушенно комментирует:

Ну, и стукнул он со зла, не иначе,
Сам не рад, да не пойдешь на попятный.

Этот чужой, «закадровый» голос, анонимный голос человека с Песчаной или из Останкина, человека из очереди, из коммуналки, с лавочки в скверике, где пенсионеры пасут внучат и поминают минувшие дни, от стойки пивного ларька, где, сдувая пену, каждый перебивает другого со своей историей, - этот голос кажется мне величайшим открытием, совершившимся в первых песнях Александра Галича. После «Леночки» и «Веселого разговора» Галич возвращался к нему всего несколько раз - может быть, прием показался ему исчерпанным. Жаль. Мне кажется, в этом голосе было нечто еще большее, чем в голосе персонажа-рассказчика, над которым легче посмеяться, а если и посочувствуешь ему, то со стороны: это же не с нами случилось такое, а с ним. С уличным анонимным рассказчиком, хочешь-не-хочешь, отождествляешься, а если на минуточку усмехнешься его неверным ударениям и простодушным оценкам, то тут же и застесняешься, и одернешь себя: а с чего это мы взяли, что мы лучше?
Конечно, нам легче и проще было отождествляться с Галичевским первым лицом, с его от себя сказанным «я» и «мы». Легче повторять:

Нам не знамя жребий вывесил,
носовой платок в крови

- и гордо высматривать будущую судьбу за строчками:

Едут трое, сам в середочке,
два жандарма по бокам,

- хоть «Тезка мой и зависть тайная» оставалось собственностью самого поэта. Но на самом деле «мы» у Галича тоже не такое простое, как кажется. В более поздней песне памяти Бориса Пастернака одни, рискующие судить, найдут себя в словах:

Мы поименно вспомним тех,
кто поднял руку...

иные, более склонные посыпать головы пеплом, - в:

Как гордимся мы, современники,
что он умер в своей постели.

Смелость Галичевского «мы» в том, что он не исключил себя ни из виновных, ни из судящих, и только так обе стороны этого «мы» соразмерились.
На первой ленте Галича было очень мало чистой патетики, чисто трагической поэзии. Он словно смущался той декларативности, в которую патетика легко может перейти. Когда же он позволял себе забыть об этом «смущении», результатом оказывалось, например, «Мы похоронены где-то под Нарвой» - на мой взгляд, одна из вершин русской трагической поэзии нашего времени.
Однако со временем у Галича, мне кажется, появилось смущение другого рода: похоже, что его «песни-истории», в конечном счете обязательно, смешные и не говоримые от его «я», стали казаться ему слегка неполноценной, не настоящей «высокой» поэзией, а «высокую» следовало искать прямо в трагическом и патетическом. Я как-то робко пыталась сказать Галичу (еще в Москве), что напрасно он пренебрегает своими же редкими достоинствами, все больше уходя в пафос. Иногда этот пафос заводил его в прямую литературщину:

Ах, как пела девчонка Богу!
Ах, как пела девчонка Блоку!
И не знала она, не знала,
что в то утро бессмертной стала!

К счастью, он все-таки не одолел своей тяги к «смешным песням» и писал их - про Клима, про Егора, даже в эмиграции, где, казалось бы, самое место одной патетике и ностальгическим восклицаниям. И, к счастью же, в патетике он тоже достигал редкостных удач, таких, на которые лишь он один был способен, создавая песни и подлинно трагические, и подлинно Галичевские, такие, как «Еще раз о чёрте» с этим невероятным, неожиданным, страшным концом:

И я спросил его: «Это кровь?»
- Чернила! - ответил он.

«Русская мысль», №3443, 16 дек. 1982

Галич, стихи

Up