«Как знал он жизнь, как мало жил».

Jun 04, 2009 16:48


Мы привыкаем к чудесам,
Потом - на все глядим лениво,
Потом - и жизнь постыла нам:
Ее загадка и развязка
Ужа длинна, стара, скучна,
Как пересказанная сказка
Усталому пред часом сна

(Дмитрий Веневитинов из стихотворения «Жизнь»)




«Это был красавец в полном смысле этого слова. Высокого роста, словно изваяние у мрамора. Лицо имело кроме красоты какую-то еще прелесть неизъяснимую. Громадные глаза голубые, опущенные очень длинными ресницами, сияли умом. Голос его был музыкальным, в нём чувствовалось, что он очень хорошо поёт, что потом и оказалось», - таким описывала Дмитрия Владимировича Веневитинова Полина Николаевна Лаврентьева. Уже в этом портрете видно то особое отношение, которое внушал Веневитинов своим современникам.
А вот взгляд литератора: «Веневитинов и в жизни был поэтом: его счастливая наружность, его тихая и важная задумчивость, его стройные движения, вдохновенная речь, светская, непритворная любезность, столь знакомые всем, вблизи его видевшим, ручались в том, что он и жизнь свою образует как произведение изящное». Забегая вперед, даже форма головы обличала в нем гения: в 1930 году, при вскрытии могилы в Симоновом монастыре, череп поэта удивит антропологов своим необыкновенно сильным развитием.

Если искать образ идеального человека в русской культуре XIX века, то Веневитинов в первую очередь может считаться таковым. В нём удивительно сочетались физическая красота и красота душевная, обширная эрудиция и разносторонняя одарённость. «Он обещал в себе то блаженное соединение красоты и истины, которая одна составляет печать истинной поэзии», - писал Н.И. Надеждин.
К нему испытывали какую-то изумлённую любовь: «Дмитрий Веневитинов был любимцем, сокровищем нашего кружка, - вспоминал Погодин. - Все мы любили его горячо, один другого больше».
С единодушием о нём восхищенно отзывались как его друзья, так и люди, не разделявшие его убеждений (Ф. Булгарин, например), Он представлялся неземным существом, и ранняя смерть лишь усилила это впечатление. Казалось, что свет смерти озарял Веневитинов еще при жизни. «Ему нельзя было долго жить, - писал один из современников Веневитинова, - ибо духовная сила перевесила в нём телесное, и существо его потеряло равновесие»…

Д. В. Веневитинов родился в 1805 году в Москве, в Кривоколенном переулке, в доме, всё еще пока сохранившемся по сей день. В 1826 году здесь читал «Бориса Годунова» Пушкин, а столетие спустя эти стены вновь услышат пушкинские строки: в комнате, где находился кабинет Веневитинова, жила семья Александра Галича, переехавшая в Москву в 1923 году. В их семейном архиве долго хранились и программа, и пригласительный билет на устроенное Пушкинской комиссией Общества любителей российской словесности закрытое заседание, которое посвящалось столетнему юбилею чтения Пушкиным своей Трагедии в доме Веневитиновых.
Итак, 24 октября 1926 года, в квартире Гинзбургов (Александру Аркадьевичу, не трудно посчитать, только-только исполнилось восемь лет, а младшему Валерию, который впоследствии станет оператором запрещенного на 20 лет гениального фильма «Комиссар», всего полтора) собрались приглашённые. Человек шестьдесят каким-то непостижимым образом втиснулись в крохотные комнаты. Открыл заседание профессор Сакулин, за ним выступили Цявловский и старший брат отца хозяина дома, профессор Московского университета. А затем фрагменты «Годунова» исполняли артисты МХАТа - Качалов, Лужский, Синицын, Гоголева. Такое не забывается, даже если видел это в раннем детстве.



С отцом. Саше Гинзбургу 10 лет.

«…После того как мы переехали из Севастополя в Москву, мы поселились в Кривоколенном переулке, в доме номер четыре, который в незапамятные времена - сто с лишним лет тому назад - принадлежал семье поэта Дмитрия Веневитинова. Осенью тысяча восемьсот двадцать шестого года, во время короткого наезда в Москву, Александр Сергеевич Пушкин читал здесь друзьям свою только что законченную трагедию «Борис Годунов».
В зале, где происходило чтение, мы и жили. Жили, конечно, не одни. При помощи весьма непрочных, вечно грозящих обрушиться перегородок зал был разделён на целых четыре квартиры… и между ними длинный и тёмный коридор, в котором постоянно, и днём и ночью, горела под потолком висевшая на голом шнуре тусклая электрическая лампочка.
Окна нашей квартиры выходили во двор. Вернее, даже не во двор, а на какой-то удивительно нелепый и необыкновенно широкий балкон, описанный в воспоминаниях Погодина о чтении Пушкиным «Бориса Годунова»».



«Борис Годунов» много значил в судьбе Александра Аркадьевича. Несомненно свою роль сыграли детские впечатления, но главное, если не решающее, влияние на песни Галича, их драматургию, манеру исполнения, даже на тембр голоса (говорил Галич, как известно, несколько иначе, нежели пел) оказало исполнение фрагментов из пушкинской трагедии Владимиром Яхонтовым. Кто слышал хоть раз запись, сделанную в тридцатых годах и много раз транслировавшуюся по радио, согласится, что сходство едва ли не абсолютное. И, разумеется, в более широком смысле повлиял сам эстетический феномен - «Театр одного актёра». Жанр, разработанный Яхонтовым и режиссировавшими его спектакли С. Владимирским и Е.Поповой, - это коллаж из документов, стихов, прозы, причём даже ремарки читал сам актёр (они органично входили в единое целое зрелища). Но самое разительное - интонация, звучание яхонтовского голоса, заворожившего на всю жизнь Галича. Этот голос, скопированный им, взял в плен и нас.

Но вернемся к нашему главному герою.
Отец Веневитинова скончался, когда Дмитрию было восемь лет. Воспитанием его занималась мать, Анна Николаевна Оболенская, приходившаяся, кстати, родственницей Пушкину (а отец, к слову, - Тургеневым). Дом Анны Николаевны был известен Москве и составлял даже нечто вроде салона артистов. Веневитинов получил блестящее образование, занимаясь с очень известными в ту пору учителями. Французский и древне-римской литературе его обучал француз Дорер, греческому языку - грек Байло, немецкому языку и литературе - немец Герке, музыке - композитор Геништа. Таланты Веневитинова проявились в равной степени в литературе, живописи, музыке, недаром В. Ф. Одоевский писал, что в нём «чудно соединялись все три искусства».



***

Маленькое отступление - знаете, кто с 1887 по 1890 годы была гувернанткой и преподавательницей музыки и английского языка у Веневитиновых? Этель Лилиан Войнич! Говорят, в родовом воронежском имении, куда на лето вывозили детей, живо фортепьяно, на котором она играла. Позже, как известно, она перевела Гоголя, Лермонтова, Достоевского, Салтыкова-Щедрина, Успенского, Гаршина, Шевченко на английский язык. Этель Войнич работала в «Обществе друзей русской свободы» и «Фонде вольной русской прессы», которые критиковали царский режим России. А вот теперь перечитайте «Овод» другими глазами!

***

Семнадцати лет Веневитинов становится вольнослушателем Московского университета, увлекается философией, посещает кружок Раича, членом которого был и Ф.И. Тютчев, знакомится с Киреевским, Кошелевым, Одоевским, Шевыревым. По окончании университета он поступает на службу в Московский архив коллегии иностранных дел. Впрочем, Веневитинова и других «архивных юношей» привлекает не столько переписывание столбцов древних рукописей (ем они должны были заниматься), сколько литература и философия. Вскоре под председательством В. Ф. Одоевского образовался кружок «любомудров», первейший задачей которого, как явствует из названия, и было изучение философии. Здесь царил Шеллинг и немецкий идеализм, здесь философия считалась наукой из наук или наукой о познании, - «познанием само познания», по словам Веневитинова, и ею поверялись литература и искусство. Совсем юному Веневитинову в кружке принадлежала отнюдь не последняя роль.
«Веневитинов был создан действовать сильно на просвещение своего отечества, - писал впоследствии И.В.Киреевский, - быть украшением его поэзии и, может быть, создателем его философии».
Но, может быть, самой необычной чертой личности Веневитинова было сочетание романтической устремленности души с завидной собранностью, сосредоточенной серьезностью, из чего проистекало его неутомимое трудолюбие. Веневитинов не поддался обаянию популярного тогда образа поэта - «гуляки праздного», «беспечного ленивца», одинаково преданного как Музе, так и «чаре зелена вина» или карточному столу. Вообще в нем, кажется, вовсе отсутствовала наша родная (проклинаемая и вместе с тем горделиво любимая) «обломовщина».
В своей известной статье «О состоянии просвещения в России» Веневитинов четко определил задачу национального любомудрия: «...Цель просвещения или самопознания народа есть та степень, на которой он отдает себе отчет в своих делах и определяет сферу своего действия...». Увы, говорит далее юный мыслитель, Россия в самопознании не преуспела, ибо «все получила извне». Не обосновав мыслительного фундамента русской культуры, образованное общество России занялось выражением себя, в стихах. Поэт Веневитинов этим встревожен:

«...Истинные поэты всех народов, всех веков были глубокими мыслителями, ...венцом просвещения. У нас язык поэзии превращается в механизм; он делается орудием бессилия, которое не может себе дать отчета в своих чувствах и потому чуждается определительного языка рассудка. Скажу более: у нас чувство некоторым образом освобождает от обязанности мыслить и, прельщая легкостью безотчетного наслаждения, отвлекает от высокой цели усовершенствования». Выход у России один: «Надобно бы совершенно остановить нынешний ход ее словесности и заставить ее более думать, нежели производить».

Сам же Веневитинов и друзья его «любомудры» творили именно философскую поэзию, которая заняла почетное место в истории отечественной словесности.

...Мне было в жизни утешенье,
Мне тайный голос обещал,
Что не напрасное мученье
До срока растерзало грудь.
Он говорил: "Когда-нибудь
Созреет плод сей муки тайной
И слово сильное случайно
В нежданном пламени речей
Из груди вырвется твоей;

Уронишь ты его не даром:
Оно чужую грудь зажжет,
В нее как искра упадет
И в ней пробудится пожаром

«Тайный голос» не обманул Веневитинова. Федор Тютчев и Владимир Одоевский, Иван Киреевский и Алексей Хомяков, Степан Шевырев и Михаил Погодин - вот имена, достойно представившие поколение «любомудров» в русской культуре, доказавшие, что слово их друга было действительно «уронено не даром»... Этим можно бы и утешиться: он рано умер, но дело его не пропало…
Иван Киреевский наперед осуждал сегодняшнюю ксенофобию: «И что, в самом деле, за польза нам отвергать и презирать то, что было и есть доброго в жизни Запада? Не есть ли оно, напротив, выражение нашего же начала, если наше начало истинное? Вследствие его господства над нами, всё прекрасное, всё благородное, христианское нам необходимо как свое, хотя бы европейское, хотя бы африканское…».
В жандармском департаменте «Дело о славянофилах» пухло и росло, как опара на дрожжах. Вот в чем коренная разница между тогдашними славянофилами и сегодняшними их поддельными продолжателями. Первые боролись с аракчеевщиной, вторые ею поддерживаются.
Герцен так определил историческое значение славянофилов: «Киреевские, Хомяков и Аксаков сделали свое дело… и если они не могли остановить фельдъегерской тройки, посланной Петром и в которой сидит Бирон и колотит ямщика, чтоб тот скакал по нивам и давил людей, то они остановили увлеченное общественное мнение и заставили призадуматься всех серьезных людей».

Двадцатилетний Веневитинов был хорошо известен в Москве. Он посещал салон З.А. Волконской, встречался в 1826 году с Пушкиным, который только-только вернулся из Михайловской ссылки… Он принимает деятельное участие в издании журнала «Московский вестник», пишет стихи, критические и философские статьи, которые привлекли внимание Пушкина; по словам А. В. Веневитинова, он говорил, что статья Веневитинова о первой главе «Евгения Онегина» - «единственная статья», которую он «прочел с любовью и вниманием. Все остальное - или брань, или переслащенная дичь». А одна из последних статей Веневитинова - разбор сцены из «Бориса Годунова», по мнению Пушкина, стоит наряду с лучшими произведениями мировой литературы.
Знакомство поэтов, начавшееся еще в детстве, возобновилось в сентябре 1826 в Москве, через С. А. Соболевского (по сообщению того же А. В. Веневитинова, инициатором его был сам Пушкин). К 1826 относится и послание Веневитинова «К Пушкину». 10 сентября 1826 Дмитрий был на чтении Пушкиным «Бориса Годунова» у Соболевского, присутствовали П. Я. Чаадаев, братья Киреевские. На следующий день Пушкин посетил Веневитиновых на несколько минут; в этом доме он познакомился с М. П. Погодиным. 12 сентября Веневитинов был у Пушкина сам. 25 сентября и 12 октября 1826 Пушкин читал «Бориса Годунова» уже у Веневитиновых. А 13 октября побывал у них же на чтении «Ермака» А. С. Хомяковым. Последняя встреча поэтов была на обеде у Хомякова по случаю рождения нового журнала через десять дней, 24 октября. Сохранился рисунок Пушкина, изображавший Веневитинова. Существовало и, к сожалению, не сохранилось письмо Пушкина к Дмитрию Владимировичу, написанное незадолго до смерти последнего. Так же не сохранилась музыка Веневитинова на стихотворение Пушкина «Ночной зефир»…

Итак. 12 октября 1826 года на квартире у Веневитинова собралось человек сорок московских писателей, журналистов, любителей литературы. Среди них М. П. Погодин, С. П. Шевырев, С. А. Соболевский, И. В. и П. В. Киреевские, А. С. и Ф. С. Хомяковы.
Пушкин читал еще не опубликованного «Бориса Годунова», песни о Степане Разине, недавно написанное добавление к «Руслану и Людмиле» - «У лукоморья дуб зеленый...».

Вот как описывает М. Погодин это чтение:

"Какое действие произвело на всех нас это чтение, передать невозможно. До сих пор еще - а этому прошло сорок лет - кровь приходит в движение при одном воспоминании <...> Надобно представить себе самую фигуру Пушкина. Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства - это был среднего роста, почти низенький человек, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, вертлявый, с порывистыми ужимками, с приятным голосом, в черном сюртуке, в темном жилете, застегнутом наглухо, в небрежно завязанном галстуке.
Вместо языка Кокошкинского (Погодин имеет ввиду знаменитого тогда декламатора, директора московских театров, Ф.Ф. Кокошкина) мы услышали простую, ясную, внятную и вместе с тем пиитическую, увлекательную речь. Первые явления мы выслушали тихо и спокойно или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались Что было со мною, я и рассказать не могу. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Нимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя. А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иваном Грозным, о молитве иноков: "Да ниспошлет покой его душе, страдающей и бурной", - мы все просто как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться <...>

Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления. "Эван, эвое, дайте чаши!" Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое свое действие на избранную молодежь) <…> "О какое удивительное то было утро, оставившее следы на всю жизнь. Не помню, как мы разошлись, как закончили день, как улеглись спать. Да едва ли кто и спал из нас в эту ночь. Так был потрясен весь наш организм".

Узнав о планах московской молодежи издавать журнал, Пушкин поделился своими намерениями, и было решено объединить усилия. 24 декабря состоялся торжественный обед у Хомякова, которым отметили рождение нового журнала. С начала 1827 года журнал, названный «Московским вестником» (явное соединение названий двух знаменитых журналов Карамзина, издававшихся в Москве: «Московский журнал» и «Вестник Европы»), начал выходить. Пушкин рассчитывал на ведущую роль этого издания, а также и на значительные материальные выгоды (редакция должна была выплачивать ему за участие 10000 в год. Однако, фактически Пушкин этой суммы не получил. За первый год ему было выплачено лишь 1000 руб. В дальнейшем, видимо, еще меньше.
Пушкин активно поддерживал журнал, опубликовав в нем сцены из «Бориса Годунова», отрывки из «Евгения Онегина» и ряд стихотворений («Чернь», «Стансы», «Пророк», «Поэт» и др.). Однако в целом опыт сотрудничества в «Московском вестнике» оказался неудачным: журнал ориентировался на читательскую элиту, число читателей быстро падало, отсутствие боевой критики препятствовало широте литературного звучания. Коммерческий успех журнала был ниже всех ожиданий. Пушкин рано почувствовал разочарование

Уже 2 марта 1827 года он писал Дельвигу: «Ты пеняешь мне за Моск. <овский вестник> - и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю ее; да что делать? собрались ребята теплые, упрямые; поп свое, а чорт свое. Я говорю: «Господа, охота вам из пустого в порожнее переливать - все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы…».

***

Знаете, где можно найти самый первый номер «Московского вестника»?
Его учетная карточка стоит в небольшом продолговатом деревянном ящике, радом с бесконечно створчатым окном, в которое смотрит Спасская башня. Но добраться до нее не просто, потому, что «Московский вестник» стоит не в алфавитном порядке, и только библиотекарь знает, что он есть.
Первый номер был тогда, в 1827 году, вовсе не номером, а первой книгой. Хотя чего скрывать, «Московский вестник» журнал с несколькими точками отсчета: 1809, 1827, 1990, далее без перебоев.
Никакой таинственности или налета библиографической редкости - заново спеленатый крепкий, чистый, одетый в голубой картон, экземпляр, но без опознавательных знаков.
Все подтверждается на тонкой первой странице, где после форзаца значилось: «Московский Вестник» Журнал, издаваемый М. Погодиным, часть первая, Москва, в Университетской типографии».
Дальше обнаруживаются странности:
В оглавлении не значатся авторы произведений.
Произведения идут не по порядку, а по разделам. Причем одни разделы перемешиваются с другими. Сами названия разделов озадачивают: Стихотворения, Проза, Науки, Критика и Библиография, Смесь.
В конце концов, содержание находится в конце, а читателю пристало заходить с парадного входа.
А тут нас встречает г-н Ординарный Профессор, Статский Советник и Кавалер Алексей Мерзляков. Он позволил выпустить этот номер журнала в продажу с условием, что один экземпляр передадут в цензурный комитет, другой - в департамент министерства просвещения, два - в Императорскую публичную библиотеку и один - в Императорскую академию наук. Если считать цензуру привратником, то потом мы сразу попадаем в тронный зал. Здесь нет докучливых бюрократов, здесь Пушкин читает главами своего «Бориса Годунова»…



ПИСЬМО АЛЕКСАНДРА СЕРГЕЕВИЧА ПУШКИНА К ИЗДАТЕЛЮ «МОСКОВСКОГО ВЕСТНИКА»

Благодарю вас за участие, принимаемое вами в судьбе «Годунова»: ваше нетерпение видеть его очень лестно для моего самолюбия; но теперь, когда по стечению благоприятных обстоятельств открылась мне возможность его напечатать, предвижу новые затруднения, мною прежде и не подозреваемые.
С 1820 года, будучи удален от московских и петербургских обществ, я в одних журналах мог наблюдать направление нашей словесности. Читая жаркие споры о романтизме, я вообразил, что и в самом деле нам наскучила правильность и совершенство классической древности и бледные, однообразные списки ее подражателей, что утомленный вкус требует иных, сильнейших ощущении и ищет их в мутных, но кипящих источниках новой, народной поэзии. Мне казалось, однако, довольно странным, что младенческая наша словесность, ни в каком роде не представляющая никаких образцов, уже успела немногими опытами притупить вкус читающей публики; но, думал я, французская словесность, всем нам с младенчества и так коротко знакомая, вероятно, причиною сего явления. Искренно признаюсь, что я воспитан в страхе почтеннейшей публики и что не вижу никакого стыда угождать ей и следовать духу времени. Это первое признанье ведет к другому, более важному: так и быть, каюсь, что я в литературе скептик (чтоб не сказать хуже) и что все ее секты для меня равны, представляя каждая свою выгодную и невыгодную сторону. Обряды и формы должны ли суеверно порабощать литературную совесть? Зачем писателю не повиноваться принятым обычаям в словесности своего народа, как он повинуется законам своего языка? Он должен владеть своим предметом, несмотря на затруднительность правил, как он обязан владеть языком, несмотря на грамматические оковы.
Твердо уверенный, что устарелые формы нашего театра требуют преобразования, я расположил свою трагедию по системе Отца нашего Шекспира и принес ему в жертву пред его алтарь два классические единства, едва сохранив последнее. Кроме сей пресловутой тройственности, есть единство, о котором французская критика и не упоминает (вероятно, не предполагая, что можно оспоривать его необходимость), единство слога - сего 4-го необходимого условия французской трагедии, от которого избавлен театр испанский, английский и немецкий. Вы чувствуете, что и я последовал столь соблазнительному примеру.
Что сказать еще? Почтенный александрийский стих переменил я на пятистопный белый, в некоторых сценах унизился даже до презренной прозы, не разделил своей трагедии на действия, - и думал уже, что публика скажет мне большое спасибо.
Отказавшись добровольно от выгод, мне представляемых системою искусства, оправданной опытами, утвержденной привычкою, я старался заменить сей чувствительный недостаток верным изображением лиц, времени, развитием исторических характеров и событий, - словом, написал трагедию истинно романтическую.
Между тем, внимательнее рассматривая критические статьи, помещаемые в журналах, я начал подозревать, что я жестоко обманулся, думая, что в нашей словесности обнаружилось стремление к романтическому преобразованию. Я увидел, что под общим словом романтизма разумеют произведения, носящие на себе печать уныния или мечтательности, что, следуя сему своевольному определению, один из самых оригинальных писателей нашего времени, не всегда правый, но всегда оправданный удовольствием очарованных читателей, не усумнился включить Озерова в число поэтов романтических, что, наконец, наши журнальные Аристархи без церемонии ставят на одну доску Dante и Ламартина, самовластно разделяют Европу литературную на классическую и романтическую, уступая первой - языки латинского Юга и приписывая второй германские племена Севера, так что Dante (il gran padre Alighieri)1), Ариосто, Лопец de Vega, Кальдерон и Сервантес попались в классическую фалангу, которой победа, благодаря сей неожиданной помощи, доставленной издателем «Московского телеграфа», кажется, будет несомненно принадлежать.
Все это сильно поколебало мою авторскую уверенность. Я начал подозревать, что трагедия моя есть анахронизм.
Между тем, читая мелкие стихотворения, величаемые романтическими, я в них не видел и следов искреннего и свободного хода романтической поэзии, но жеманство лжеклассицизма французского. Скоро я в том удостоверился.
Вы читали в первой книге «Московского вестника» отрывок из «Бориса Годунова», сцену летописца. Характер Пимена не есть мое изобретение. В нем собрал я черты, пленившие меня в наших старых летописях: простодушие, умилительная кротость, нечто младенческое и вместе мудрое, усердие, можно сказать набожное, к власти царя, данной им богом, совершенное отсутствие суетности, пристрастия - дышат в сих драгоценных памятниках времен давно минувших, между коими озлобленная летопись князя Курбского отличается от прочих летописей, как бурная жизнь Иоаннова изгнанника отличалась от смиренной жизни безмятежных иноков.
Мне казалось, что сей характер всё вместе нов и знаком для русского сердца; что трогательное добродушие древних летописцев, столь живо постигнутое Карамзиным и отраженное в его бессмертном создании, украсит простоту моих стихов и заслужит снисходительную улыбку читателя; что же вышло? Люди умные обратили внимание на политические мнения Пимена и нашли их запоздалыми; другие сомневались, могут ли стихи без рифм называться стихами. Г-н 3. предложил променять сцену «Бориса Годунова» на картинки «Дамского журнала». Тем и кончился строгий суд почтеннейшей публики.
Что ж из этого следует? Что г-н 3. и публика правы, но что гг. журналисты виноваты, ошибочными известиями введшие меня во искушение. Воспитанные под влиянием французской литературы, русские привыкли к правилам, утвержденным ее критикою, и неохотно смотрят на все, что не подходит под сии законы. Нововведения опасны и, кажется, не нужны.
Хотите ли знать, что еще удерживает меня от напечатания моей трагедии? Те места, кои в ней могут подать повод применениям, намекам, allusions. Благодаря французам мы не понимаем, как драматический автор может совершенно отказаться от своего образа мыслей, дабы совершенно переселиться в век, им изображаемый. Француз пишет свою трагедию с «Constitutionnel» или с «Quotidienne» перед глазами, дабы шестистопными стихами заставить Сциллу, Тиберия, Леонида высказать его мнение о Виллеле или о Кеннинге. От сего затейливого способа на нынешней французской сцене слышно много красноречивых журнальных выходок, но трагедии истинной не существует. Заметьте, что в Корнеле вы применений не встречаете, что, кроме «Эсфири» и «Вереники», нет их и у Расина. Летопись французского театра видела в «Британике» смелый намек на увеселение двора Людовика XIV.
Il ne dit, il ne fait que ce qu'on lui prescrit etc.
Но вероятно ли, чтоб тонкий, придворный Расин осмелился сделать столь ругательное применение Людовика к Нерону? Будучи истинным поэтом, Расин, написав сии прекрасные стихи, был исполнен Тацитом, духом Рима; он изображал ветхий Рим и двор тирана, не думая о версальских балетах, как Юм или Walpole (не помню кто) замечает о Шекспире в подобном же случае. Самая дерзость сего применения служит доказательством, что Расин о нем и не думал.

***

Все они - выученики Московского университета, младшие братья декабристов, погрузившиеся в изучение немецкой эстетики и пропагандировавшие сочинения немецких романтиков. Свой философский кружок они распустили в период последекабрьских репрессий. Пушкин надеялся, что теоретические разногласия не помешают ему направить этих юных литераторов по желаемому ему руслу. Любомудры представляли собой новый и непривычный для Пушкина тип молодежи: умеренные в политике, преданные кабинетным занятиям, привычные к систематическому умозрению, серьезные и молчаливые. В идеях любомудров вызревали как будущие мнения кружка Белинского-Станкевича, так и основы завтрашних концепций славянофилов. Пушкин с интересом приглядывался к этой молодежи, хотя внутренне оставался ей чужд.

***

Романтическим светом освещала фигуру Веневитинова и его возвышенная, хоть и несчастная, любовь к Зинаиде Волконской, символом которой стал знаменитый перстень княгини, найденный в свое время при раскопках Геркуланума и Помпеи. Волконская подарила его поэту «в горький час прощанья», при отъезде Дмитрия Владимировича в Петербург. Веневитинов прикрепил перстень к часам, в виде брелока, объявив, что наденет его только перед женитьбой или смертью. Предчувствия поэтов редко обманывают, по слову их и сбывается... И перстень этот он унесёт собой в могилу…

***

О ЗинаидеАлександровне Волконской надо рассказать особо

Осторожно траффик! Продолжение следует

литература, Одоевские, Память, фоторепортаж, живопись, монастыри, Зинаида Волконская, Севастополь, Брюллов, Россия, Симонов монастырь, поэзия, Дмитрий Веневитинов, старые фото, Пушкин, мемуары/письма

Previous post Next post
Up