С разрешения автора публикуем ее Историю болезни.
Оригинал взят у
ptfenix в
Как красочно и беззаботно прошла моя молодостьВыбивая клином клин, вдруг почему-то решила записать воспоминания о совершенно другом печальном периоде моей жизни. Композицию еще даже не поняла, ну вот тут несколько фрагментов, продолжение следует. Депрессивным не читать - усугубит.
Те, кто рискнет: не принимайте все слишком близко к сердцу,
это было очень, очень давно.
ВООБЩЕ
Мне было 19 с половиною лет, когда я попала в Радиологический институт на печально знаменитой станции Песочной под Ленинградом, с милым диагнозом «лимфогранулематоз степени 3-А» На западе эту напасть называют лимфомой Ходжкина, сейчас она считается гематологическим заболеванием хоть и злокачественным, но с вполне приемлемым прогнозом, и смертность от нее в течение 5 лет составляет, кажется, процентов 7. Тогда, в феврале 1985, в России, смертность составляла 40%, и это была «болезнь молодых» - до 40 лет. Практически приговор.
Только что я тусовалась на Сайгоне, ставила спектакли в институтской самодеятельности, кого-то любила, кого-то отвергала - и вдруг оказалась в странном заснеженном здании, где, словно прокаженные, молодые люди жили в медленном стариковском ритме. Я не стану описывать физиологическую сторону того тяжелого быта. В те первые дни я еще не успела прочувствовать ее по-настоящему. Но эмоционально я сразу была подавлена ощущением, что люди тут не ЖИВУТ, а ДОЖИВАЮТ отпущенное судьбой…
Особенно страшно становилось ночью, в пригородной жуткой тишине, среди звезд и сосен, качающихся в безмолвном снежном море… В первую такую ночь я написала стишок, простите, что привожу его тут, но эмоцию легче передать «живыми» тогдашними стихами, пусть и плохими:
« Окно - обрыв, там сверкают снега и звезды.
О, вечный мир в беспамятстве от зимы!
В красе, неподвластной слову, ты Б-гом создан,
Чтоб, уходя не в срок, не роптали мы.
Чтоб на пороге самом лучшего света
Своих нерожденных детей, непрожитых лет
Не проклинали, падая взглядом в ЭТО,
Не понимая вообще, есть смерть или нет.»
ЧЕРТ
Сашке Агафонову по прозвищу «Черт» было 32 года. Прозвище свое он получил за прелестных чертей, которых в разнообразии творил из пластиковых одноразовых капельниц и раздаривал всему отделению. Рыбок умели делать многие, а вот чертей на проволочном каркасе - только Сашка. Впрочем, попозже мы заметили, что глаза у него тоже чертячьи: большие, черные, миндалевидные, диковинного разреза. До больницы Сашка был очень счастливым человеком. Он водил междугородние автобусы и обожал свою работу. У него была красивая любимая жена и девятилетняя дочка Женька.
Любимую жену Сашки Агафонова мы так ни разу и не увидели. Этим на отделении никого было не удивить. Ребят, к которым, несмотря ни на какие диагнозы, продолжали приезжать супруги или возлюбленные, было меньшинство; им завидовали отчаянно.
Молодой человек, который до больницы считался «при мне», появился у меня один раз. Привез мне орхидею в пластмассовой коробочке. Зато двое ребят, которых я никогда не рассматривала даже как близких друзей, появлялись у меня с удивительной регулярностью, притаскивали в термосах обожаемые мной пышки, и выгуливали, выгуливали меня, развлекая дурацкими байками… Но это, братцы, о другом.
Если Сашка Агафонов и страдал, то об этом никто не знал. По вечерам у его кровати собирался «форум»: мы, молодые девчонки, страдающие кто жестоким стоматитом, кто резями в облучаемом желудке, кто бесконечной рвотой, садились полукругом и смотрели, как Черт с прибаутками, причмокивая от аппетита, делает себе, например, бутерброд с салом и огурцом, как он ест его, как закатывает глаза от удовольствия, словно самого его ничто не брало… Он нас буквально гипнотизировал. И часто заклятие сваливалось с нас, из холодильника доставались такие нам полезные икра или печенка, и еще сало, и салями, и помидоры, и гранаты, и, бывало, у нас тоже получалось что-то съесть, и это было хорошо, и это было здорово…
В апреле мне становилось лучше. Мне купили шляпу, и она закрывала начинающий лысеть затылок, поджили лучевые ожоги на плечах… За мной часто приезжал отец, увозил тихонько в город на машине. (Черт умолял дать ему поводить…) Возвращалась я веселая, городская, небольничная…
Черту становилось хуже. Пока немного, пока слегка. В какой-то точке мы с ним встретились на одном уровне. Были сумерки, я вернулась в синей кофте, Сашка смотрел-смотрел, и вдруг поцеловал меня. Выходящий из палаты Михалыч хитро оглянулся и погасил свет… «Ты что? - сказала я. - Разве я могу нравиться??»…
Потом я прокралась к нему в два часа ночи. В жизни не слышала такого старательного храпа, какой издавали трое его соседей…
На следующий день у Черта сильно поднялась температура. Свидание наше так и осталось единственным.
В мае мне неожиданно стало резко хуже, а потом резко лучше. Я выписалась на месяц. В июне, когда легла на химию, заходила к Черту, посидела с ним. Он был белый и отекший от преднизолона. Мало вставал, но много шутил. Химию ту я переносила очень тяжело, поэтому с Сашкой больше не увиделась. В июле родители увезли меня в деревню, где больница две недели выходила из меня стихами и тяжелыми, чугунными слезами, потом - к родным в Ригу.
Сашка Агафонов по прозвищу «Черт» умер от лучевой пневмонии 18 августа. Я узнала об этом только в октябре.
В Песочной не афишировали смерти. На отделении не умирали, самых тяжелых переводили в закрытую реанимацию или выписывали домой. Незаметно исчезали ребята и до этого, узнавала я о чьем-то уходе и после…. Но почему-то именно эта смерть бабахнула так жестоко…Так больно… так рядом… Наверное, потому, что я помнила те апрельские сумерки, и новую шляпу, и синюю кофту… И потому, что - первый раз в жизни - «было» и «не было» стали совсем одинаковы, ведь там, с другой стороны поцелуя, больше никого, никого нет, а все знают: для танго нужны двое…
В течение сорока дней, пока его православная душа металась над землей и, может быть, опекала и меня среди прочих, я встретилась со своим будущим первым мужем. И вот в октябре, с опозданием в 7 недель, мой уже жених стоял бледный на больничной лестнице, беспомощно глядя на меня - сидящую перед ним на ступеньке и отчаянно, с воем, рыдающую выздоравливающую дуру…
«…В Песочной ясно, кочки колки,
И солнце ярко - не смотри…
Черт умер в августовский полдень,
Едва отмерив тридцать три.
Живет в моем воображеньи,
И где-то ходит по земле,
По папе плача, дочка Женька:
Ей только-только десять лет.
…Два года спустя как-то раз в рейсовом автобусе я увидела в кабине под зеркалом так хорошо знакомого пластикового черта. Простояв полчаса за плечом водителя и проехав отчаянно свою остановку, я так и не решилась спросить, не от Сашки ли это запоздалая весточка…
Его душа рассталась с телом,
Мы ей попали под крыло.
Нам доля счастья отлетела,
Того, что Сашку не нашло…»
Но о счастье - в следующий раз.
СНЫ
С тех пор, как у меня появилась семья, появился сначала муж, потом дочка, потом жизнь стала переворачиваться и меняться, не оставляя, тем не менее, меня в одиночестве, потому что какое одиночество у человека, имеющего дочку? - мне, не забывшей пустые коридоры безнадежности, часто снился под утро сон. Мне снилось, что НИКОГО НЕТ. Что моя жизнь пуста и выхолощена, как больничный халат, что она никому не нужна. Это была тоска, пришедшая ко мне однажды «в заснеженном аду» Песочной и не отпустившая меня окончательно по сей день.
Но этот сон никогда не был самым страшным моим сном, потому что рано или поздно его сменяло пробуждение.
Сон, который я многие годы считала самым страшным, приходил ко мне тогда, в больнице. Мне снилось СЧАСТЬЕ. Цвета, запахи, звуки. Что-то было, кто-то был, я смеялась… и ПРОСЫПАЛАСЬ.
ФАНТЫ
Во второй половине февраля меня выгнали из больницы за нарушение режима. Застукали болтающей на подоконнике второго этажа с мальчиком из хирургии в 12 часов ночи. :) Долго ругали за аморальное поведение. И выписали - обоих. Мальчику-то что, он уже «досиживал», а вот мама моя чуть с ума не сошла.
Но врачи ее успокоили, все устроили, и продолжали облучать меня амбулаторно. Теперь я каждый будний день по три-четыре часа проводила в транспорте, ездила в Песочную. Но зато в оставшееся время могла хоть на голове стоять. Если силы были. А они были. В пятницу отблююсь за всю неделю, трахею спаленную как следует откашляю, напьюсь подсолнечного масла от стоматита, и в субботу - на гулянку, плииииз. :)
Матричное облучение предполагает разрисовку организма несмывающейся краской, для прицеливания. Я была в верхней части размечена красными полосами до самого подбородка и ушей. На шее слева шрам от биопсии - я говорила, что это меня из ревности, любовник полоснул. Р-романтика!! :) Мальчикам почему-то страшно нравилось. :) Была бы рыжая - прозвали бы Геллой. :)
Но, поскольку верх облучать заканчивали, и нужно было решать вопрос об операции - про это я расскажу отдельно, - в середине марта меня положили снова.
Встречали как героя :). В первый же день в палате собралась молодежь, было много смеха, танцев, попозже придумали играть в фанты. Народ проявил фантазию, и из первой же шляпы, после исполненных нами заданий типа петь, кукарекать и бросить тапок в дежурку, Сережа Кунаков вытащил записку: «объясниться в любви холодильнику». Добросовестный Сережка встал на колени… Это было очень смешно, честное слово. Мы оторвались, хохотавши. Поэтому никого не удивило «продолжение банкета» в следующей шляпе, когда 17-летний мальчик Васечка вытащил фант «Поцеловать телевизор». Но с телевизором было труднее. На отделении их было два. Один - мой переносной - еще с прошлого «срока» стоял в прежней моей палате, где Вале Минской было совсем плохо. Так что туда идти никак не годилось. Поэтому мы отправились в холл, где чинным полукругом сидели старушки с соседнего отделения. Мимоходом удивились, как их много сегодня. Хихикающая компания осталась в коридоре, а к телевизору подошли мы втроем: сам Васечка - герой момента, - и мы с Маринкой Завадской в качестве контролеров качества. Под наш с Маринкой одобрительный хохот Васечка обнял телевизор, он прижал его к сердцу, и нанес смачный, влажный поцелуй в самую середину экрана…
И земля разверзлась.
Было девять часов вечера 11 марта 1985 года. По всем телевизионным каналам передавали траурный митиг, посвященный безвременной кончине верного ленинца Константина Устиновича Черненко.
Наутро нас троих вызвали на заседание парткома, где зачитали полное пламенного возмущения письмо старых коммунисток с соседнего отделения. Письмо было направлено в десяток серьезных инстанций. В письме гневно осуждалась наша безнравственная и антисоветская выходка, выражающая злорадство мирового империализма, указывалось на ее провокационный характер, и четко объявлялось, что нам не место среди честных людей советского лечебного учреждения в такое сложное для страны время.
Это был поразительный документ. В нем провозглашалось, что нам, собственно, и среди живых не место, потому что добрые коммунистические бабушки начисто лишали нас морального права лечиться в приличном советском учреждении.
Я до самого конца не могла поверить, что все это обсуждается всерьез.
Ну до Черненко ли было нам???? Посудите сами… Мы и не заметили, что он помер.
Наши лечащие врачи сидели тут же, закрывая руками красные от сдерживаемого смеха лица, но взгляды, которыми они обменивались, были тревожными. Нам было велено написать объяснительные. Мы написали: про фанты, про холодильник, про телевизор. Когда я последней выходила в коридор, мой лечащий врач Миша Амосов, закрывая за мной дверь, дал выход душившему его почти истерическому хохоту, проводив меня выразительным пинком в зад.
Миша отстоял меня тогда, не дал выписать снова, поклявшись головой и своей должностью заведующего отделением, что я буду тише воды, ниже травы. Еще две недели, следуя его строгому приказу, я не показывалась в холле, где можно было встретить коммунистических бабушек, даже ночью. Маринку в промежутке между химиями и Васечку с недолеченной пневмонией, образцово наказанных, в тот же день выпихнули домой.
Маринка Завадская умерла спустя два года. У нее остался одиннадцатилетний сын Боря.
Васечку я больше никогда в жизни не видела. И ничего ни у кого о нем не спрашивала. И ничего о нем не знаю. Хочу думать, что у него все хорошо.
ОБЛЕПИХА
Мне на излете облучения спалили плечи и шею. Оно уж кончилось, а тут - на тебе: через несколько дней вылез такой обширный ожог пузырями. Кожа висела лохмотьями. Всего навидавшиеся онкологические медсестры, поливая меня облепиховым маслом, удивленно спрашивали «Как ты терпишь?». Днем было проще, я надевала очень свободную мужскую рубашку с открытым воротом. (Что интересно, несмотря ни на какие коврижки, регулярно подвергалась нападениям советского медперсонала «за нарушение формы одежды») Но ночью нужно было как-то на это лечь! А тут еще ангиография…
Ангиография - это такая диагностическая процедура. Вскрывают бедренную артерию и вводят контрастное вещество. По всему организму прокатывается снизу вверх нестерпимое жжение и позывы к рвоте. У меня, как у многих, после этого поднялась температура, и стало совсем плохо. И вот лежу я в жару. На ожоге, как на гвоздях. Во рту кислый лучевой стоматит. У изголовья тазик. Отплываю.
А у соседки моей, у Наташки, как выясняется, день варенья. Мальчики из третьей палаты пришли, принесли магнитофон. И нагибается она надо мной осторожно, и просительно так выясняет, не помешает ли мне музыка, ну тихонечко если, ну мы только чуть-чуть…
Вот сразу ясно, что сил тогда у организма было еще немеряно. Потому что я - обиделась!!! :) Как это так: МНЕ - помешает музыка??? И вот я выставила из палаты всех на 10 минут. Ах, как хорошо я помню эти 10 минут! Я встала. Это было самое трудное. Напихалась жаропонижающим, противорвотным и обезболивающим. Умылась, причесалась - у меня тогда еще не начали лезть волосы. Надела тугие вельветки. Скрипя зубами, нацепила лифчик на свой ожог - а куда деваться? Размер был уже тогда три с половиной, - и прикрыла его сверху легкой рубашкой. Накрасилась, как матрешка. И через десять минут уже отплясывала рок-н-ролл с бывшим морячком Кирюшей Павловым.
А Кирюшка Павлов во время медленных танцев изображал из себя Казанову. Прижимая к себе, он целовал меня в шею и плечи. В облепиху. В лопнувшие лохмотьями пузыри, по которым елозили лямки лифчика. Лез небритым подбородком. Ах, как мне хотелось пихнуть его в нос! :( Но марку надо было держать. Я тихо шипела и подергивалась от боли, а он, кажется, думал - от страсти :).
…Дева Мария, я не молилась Б-гу.
Райскому свету бы я предпочла - дорогу.
Вечная странница, парка хвостатым звездам…
Дева Мария, я кланяюсь. Может, поздно?
Звездный огонь обжег меня по-земному.
Кланяюсь я под сводом Б-жьего дома.
Страх умереть не исторг у меня бы стона.
Только молю: красоту - мне оставь, Мадонна!
Дева Мария, об этом молят нечасто.
Тело мое обжигаемо болью в ласках.
Втрое пусть будет - ведь боль и твоя корона.
Только одно - красоту! - мне оставь, Мадонна!
Пусть я умру, но умру с волосами феи,
Пусть я умру, но с плечами, как две лилеи,
Пусть меня вот такой на лугу-могиле
Вспомнит безбожный мой, безымянный милый.
И скажет: «Была прекрасна она, как ТА неизвестная дорога…»
У меня до ожога этого проклятого были плечи - беломраморные прямо :). Ожог прошел, оставив после себя кожу, сравнительно с прежней, рябую и неровную, и страшное, непреодолимое отвращение к запаху облепихи - от этих двух запахов, облепихи и «горелого железа»(так пахло на ускорителе, где меня облучали), я по сей день могу упасть в обморок. Через пару недель я записала в дневнике: «Начинают лезть волосы. Не оставила Мадонна красоту». Тогда я еще не знала, что ни волосы мои, ни плечи так просто не возьмешь. :) К коже на плечах цвет, возможно, вернулся не в полной мере, зато гладкость и мягкость - вполне. Волосы у меня выпадали потом еще дважды, и отрастали благополучно - хотя на затылке после того облучения они растут медленнее, - и до сих пор густые и красивые, только седина уже лезет.
Кирюша Павлов прожил еще 8 месяцев.