(no subject)

Jan 19, 2017 12:27

Предыдушее

Про Вознесенского, про премию "Триумф", про Эрнста Неизвестного, про девяностые...

Васька всегда хорошо относился к Вознесенскому.

Как оно обычно бывает, - когда кого-то не любишь, всё ему в строку ставишь, а когда к кому-нибудь хорошо относишься, то прощаешь такое, за что другим, не любимым с отдельным не, готов в штаны с рычаньем вцепиться.

И Васька, который искал, где проявляли конформизм и соглашательство с советской властью многие достойные, но совершенно ему чужие люди, легко прощал Вознесенскому и Ленина, которого необходимо поскорей убрать с денег, чтоб не пачкали Ленина торгашеские руки, и многое другое.

И что Вознесенский самовлюблённый, и что он неумный, и что задрав штаны бежит за комсомолом - легко прощал - отчасти за стихи, а отчасти за то, что из приезжавших во Францию в семидесятые годы литераторов двое не боялись встречаться с одиозным эмигрантом Бетаки, - Вознесенский и Окуджава.

Встречались они обычно в кафе. Васька очень любил людей из Союза, потом из России, устрицами кормить. Что же придумать более парижское, чем сидеть зимой под газовой (нынче электрические почти всюду) обогревалкой, попивать холодное белое вино и устриц есть, вдыхая их острый запах моря.

***
В середине девяностых в выставочном зале Пьера Кардена, с которым Вознесенский был дружен, у него была выставка. Он, естественно, по этому случаю приехал, и нас на выставку позвал.

Мы пришли немножко раньше и лениво бродили среди экспонатов, которые Вознесенский называл «видеомами».
У входа висела уже виденная мной за пару лет до того хрень, - круг, а по окружности написано матьматьмать, или соответственно, тьматьматьма - кому как угодно.

Была ещё конструкция, которая производила что-то вроде пулемётной очереди, и на белой плите, перед ней стоящей, красными буквами вспыхивало «Гумилёв-Гумилёв-Гумилёв».

И ещё одно к тому времени вполне известное произведение, - стилизованная чайка с распахнутыми крыльями, и написано: «чайка - плавки Бога».

Ходили мы и с тоской думали, что же мы ему скажем. И в сотый раз обсуждали - ну, как же это бывает, что так талантлив такой неумный человек, вспоминали хоть «осень в Сигулде», хоть «Римские праздники», - да, сплошь целиком когда-то любимые книжки «Ахиллесово сердце» и «Треугольную грушу».

Кстати, и сейчас, если вдруг я возьму с полки и открою какой-нибудь из этих сборников, чего не делала лет десять, - опять захлебнусь стихами.

Рим гремит, как аварийный
отцепившийся вагон.
А над Римом, а над Римом
Новый год, Новый год!

Бомбой ахают бутылки
из окон,
из окон,
ну, а этот забулдыга
ванну выпер на балкон.

А над площадью Испании,
как летающий тарел,
вылетает муж из спальни-
устарел, устарел!

В ресторане ловят голого.
Он гласит: «Долой
невежд!
Не желаю прошлогоднего.

Я хочу иных одежд».

Жизнь меняет оперенье.
И летят, как лист в леса,
телеграммы,
объявления,
милых женщин адреса.

Милый город, мы потонем
в превращениях твоих,
шкурой сброшенной питона
светят древние бетоны.
Сколько раз ты сбросил их?
Но опять тесны спидометры
твоим аховым питомицам.
Что еще ты натворишь?!

Человечество хохочет,
расставаясь со старьем.
Что-то в нас смениться хочет?
Мы, как Время, настаем.

Мы стоим, забыв делишки,
будущим поглощены.
Что в нас плачет отделившись?
Оленихи, отелившись,
так добры и смущены.

Может, будет год нелегким?
Будет в нем погод нелетных?
Не грусти, не пропадем.
Образуется потом.

Мы летим, как с веток яблоки.
Надоела суетня.
Но я затем живу хотя бы,
что средь ветреного дня,
детектив глотнувши залпом,
в зимнем доме косолапом
кто-то скажет, что озябла
без меня,
без меня...

И летит мирами где-то
в мрак бесстрастный, как крупье,
наша белая планета,
как цыпленок в скорлупе.

Вот она скорлупку чокнет.
Кем-то станет-свистуном?
Или черной, как грачонок,
сбитый атомным огнем?

Мне бы только этим милым
не случилось непогод...
А над Римом, а над миром-
Новый год, Новый год...

...Мандарины, шуры-муры,
и сквозь юбки до утра
лампами
сквозь абажуры
светят женские тела.

Иногда мы с Васькой читали друг другу Вознесенского - и удивлялись, и вспоминали...

Стоял Январь, не то Февраль,
какой-то чертовый Зимарь.

Я помню только голосок
над красным ротиком - парок

и песенку:
«Летят вдали
красивые осенебри,

но если наземь упадут,
их человолки загрызут...»

А ещё Васька рассказывал, как в каком-то провинциальном книжном магазине - в этих провинциальных магазинах чего только ни бывало - он увидел книгу «Треугольная груша» - в отделе сельскохозяйственной литературы.

***
И вдруг после зубодробительной пулемётной очереди, не ожидая от выставки ничего интересного, мы остановились перед портретом. Он был подписан: Аллен Гинсберг.

Мы глядели на него и радостно улыбались - ну, что это был за портрет - какой-то невнятный овал, и окурочек жёваный где-то в углу, и кажется, очки. И да, это был Аллен Гинсберг. Живой! И столько в этом портрете было свободы, небрежности, любви - от Вознесенского Гинсбергу - от русского невыросшего мальчишки, которому всю жизнь хотелось в битники, - битнику-классику.

Тут и Андрей появился, страшно собой довольный. Начал нас водить по залу, приговаривая у каждой работы¬: «Ну, поглядите, ну, ведь здорово!».

Чуть ли не в самом конце мы подошли к ещё одному портрету. Два кофейных зёрнышка на тёмном очень тёплом фоне- одно, верхнее, поперечное, а нижнее продольное.

Андрей обратился к Ваське: «Вась, ты должен помнить, подруга у меня в Париже была, негритянка. Ты ещё нас провожал в аэропорт. Это она»

«Это её рот - сказал он, показывая на верхнее кофейное зёрнышко, - а это её секс» - и указал на нижнее зёрнышко.

Когда мы отошли, Васька придержал меня и, победительно улыбаясь, прошептал театральным шёпотом: «Ну, и как ты думаешь, куда мы из аэропорта поехали?»

И ещё раз мы встретились с Вознесенским, примерно через год. Впрочем, эту вторую встречу и встречей не назовёшь. Вознесенский приехал в Париж на вручение премии «Триумф». Тогда она шла из фондов Березовского, из ЛогоВаза. Вознесенский был в жюри.

Премию, как мне казалось, вручали Эрнсту Неизвестному, но когда я решила проверить в каком году это было, я не нашла Неизвестного в списке лауреатов. Он упомянут в связи с этой премией только в качестве члена жюри и автора золотого эльфа, которого вручают победителям.

Что ж, наверно, интернет знает лучше, и Неизвестный тоже, как и Вознесенский, прибыл не получать «Триумф», а его вручать. Но кому?

Андрей позвонил Ваське и попросил прийти пораньше, чтоб успеть поболтать. Мы захватили Марью Синявскую и поехали в особняк Дассо - роскошное, предназначенное для приёмов здание на Елисейских полях.

Тогда ещё мы на машине в город ездили. Где-то запарковались. Подходим и видим - в запертом саду вооружённые мордовороты разговаривают по тогда ещё в диковинку мобильникам. И никакого Вознесенского. Постояли-позлились, но домой не вернулись, а устроились в каком-то кафе, по дороге прихватив ещё и Киру Сапгир, которую Андрей тоже попросил пораньше приехать.

Подошли к воротам к началу. Маленькая очередь. Мордовороты впускают, внимательно оглядывая. Тут Андрей и в самом деле появился, поприветствовал нас и велел охранникам, чтоб пропустили, несмотря на отсутствие пригласительных билетов.

Народ в зале оказался непривычный. Половину представляли карикатурные новые русские в малиновых пиджаках. Среди них Собчак. Несколько явных уголовников очень знатного вида. На одного показывали пальцем и шептали: «сам Тайванчик!». Отличался Тайванчик обрюзглостью, презрительным выражением лица и залотыми украшениями. Браслет на нём был какой-то небывалой толщины. Ещё присутствовали малахольные девицы на каблуках и в кисее (ну, в каких-то полупрозрачных платьях), думаю, что посольские (дочки-квочки какие-нибудь). Чрезвычайно экзальтированные. Ну, и люди всякие разные - хорошие и безобразные.

Долго сидели-ждали. Над сценой болталась на верёвке какая-то непонятного назначения деревяшка. Наконец началось.
В слегка притушенном свете выскочил на сцену весь в волнении Вознесенский. И стал с придыханием и закатывая глаза, рассказывать, как побывал он в Ипатьевском доме в Екатеринбурге. И как он отломал деревяшку от оконной рамы, потому что он не мог - ну, совсем не мог он уйти оттуда и ничего с собой не взять. И как он Историческому музею подарил эту деревяшку, - от окна, за которое Николай второй и царевич невинный перед смертью глядели, на последнее, что видели, - и руками Вознесенский размахивал, и заводился от собственных речей, и девицы прижимали руки к груди и восторженно ахали. И как он попросил у музея разрешения деревяшку с собой во Францию взять.

Мы сидели, терпели, уши наши сворачивались в трубочки, тихо увядая.

Потом стих прочёл восторженный про то, как течёт кровь убиенного невинного царевича.

Ну, наконец покончил с царским семейством.

Стал просто читать. В основном, поздние стихи, а они, как правило, нехороши - часто перепевы ранних с опошлением. Но - вдруг - «Васильки Шагала». Стихи.

Появился Эрнст Неизвестный. Совершенно не помню, что он со сцены говорил. Но Вознесенский ему прочёл «Реквием».

И вот читает Вознесенский, а мы, помня этот стих с шестидесятых, губами шевелим: «Лейтенант Неизвестный Эрнст идёт наступать один...»

И вдруг вздрагиваем - вместо строчки «и 14 апреля 1964 года не забежит Динка» слышим что-то незнакомое - с другим именем. И тут же - в перечислении того, чего в жизни Эрика Неизвестного не будет, потому что ничего не будет, потому что «Но были ли вы убиты за родину наповал?» -появляется премия «Триумф»...

Мы догадались, что Динку Вознесенский заменил на имя нынешней жены Неизвестного...

***
Потом был, как это называется, «фуршет», - от французского слова «вилка».

Мы решили, что не останемся. Подошли попрощаться с Андреем. Он нам книжку подарил - «Casino» - белую с золотом.
Воспоминания.

У дверей стояла Зоя Богуславская, подтянутая с подтяжками, - с очень мёртвым без мимики лицом.

Грустно было. Этот вечер с Тайванчиком и малиновыми пиджаками, в роскошном особняке, Андрей с его обычным наивным оппортунизмом, Неизвестный, благосклонно выслушавший искорёженный стих, - всё это - «блеск и нищета» девяностых.

Книжку «Casino» я прочитала, Васька, - нет.

Временами хотелось её отбросить в бешенстве - хвастливая неумная - но читала дальше, потому что через всю неумность и хвастовство, - такая яростная талантливость, которая и в болтовне про собственную жизнь прорывалась - словом, фразой, сценой...

***
И открываешь «Ахиллесово сердце» и прощаешь ему все дурости, все Лонжюмо и «Уберите Ленина с денег»...

Тишины хочу, тишины...
Нервы, что ли, обожжены?
Тишины...

чтобы тень от сосны,
щекоча нас, перемещалась,
холодящая словно шалость,
вдоль спины, до мизинца ступни,

тишины...

звуки будто отключены.
Чем назвать твои брови с отливом?
Понимание -
молчаливо.
Тишины.

Звук запаздывает за светом.
Слишком часто мы рты разеваем.
Настоящее - неназываемо.
Надо жить ощущением, цветом.

Кожа тоже ведь человек,
с впечатленьями, голосами.
Для нее музыкально касанье,
как для слуха - поет соловей.

Как живется вам там, болтуны,
чай, опять кулуарный авралец?
горлопаны не наорались?

Тишины...

Мы в другое погружены.
В ход природ неисповедимый.
И по едкому запаху дыма
мы поймем, что идут чабаны.

Значит, вечер. Вскипает приварок.
Они курят, как тени тихи.

И из псов, как из зажигалок,
Светят тихие языки.

***
У меня пластинка была, где Вознесенский себя читал. Васька придирался к его чтению, впрочем, он никогда не мог внятно сформулировать, что ему не нравилось. Конечно, Андрей экзальтированно читал, но и Васька этим грешил...

А я эту пластинку очень любила.

Куда она потом делась?

Его голосом помню

Заведи мне ладони за плечи,
обойми,
только губы дыхнут об мои,
только море за спинами плещет.

Наши спины - как лунные раковины,
что замкнулись за нами сейчас.
Мы заслушаемся, прислонясь.
Мы - как формула жизни двоякая.

На ветру мировых клоунад
заслоняем своими плечами
возникающее меж нами -
как ладонями пламя хранят.

Если правда, душа в каждой клеточке,
свои форточки отвори.
В моих порах
стрижами заплещутся
души пойманные твои!

Все становится тайное явным.
Неужели под свистопад,
разомкнемся немым изваяньем -
как раковины не гудят?

А пока нажимай, заваруха,
на скорлупы упругие спин!
Это нас прижимает друг к другу.
Спим.

Из то ли 71-го, то ли 72-го - приветом, напоминаньем.

У бабушки бабы Розы была любимая подруга Дина Клеменьевна - в Герценовском на филфаке преподавала. Вот она говорила: «Вы, поколение 70-ых».

И где они, эти семидесятые?

И я на берегу чужого века сижу, ногами болтаю. И не понимаю, как же так случилось...

Васька, бумканье, эхо, стихи, книжное, пятна памяти

Previous post Next post
Up