"Куда делись Марк Твен и Авраам Линкольн сейчас, когда они так нужны нам? ... Только представьте себе, что бы они сказали сегодня! Одно из самых уничижающих и душераздирающих произведений Марка Твена посвящено массовому убийству нашими солдатами шести сотен мужчин, женщин и детей народности моро во время нашего «освобождения» Филиппин после американо-испанской войны. Нашим бравым командующим был Леонард Вуд, в честь которого даже назвали форт в Миссури. Он так и называется - форт имени Леонарда Вуда". Курт Воннегут. "Человек без страны"
[ИЗБИЕНИЕ МОРО. Из "Автобиографии"]
"Понедельник, 12 марта 1906 г.
…Мир был оповещен об этом событии в прошлую пятницу, когда наше правительство в Вашингтоне получило от командующего нашими войсками на Филиппинах официальную телеграмму примерно следующего содержания:
Племя темнокожих дикарей моро укрепилось в кратере потухшего вулкана, неподалеку от Холо; и поскольку они относились к нам враждебно и были озлоблены, так как мы в течение восьми лет пытались лишить их свободы и законных прав, занятая ими позиция представлялась угрожающей. Командующий нашими войсками генерал Леонард Вуд выслал разведку. Последняя установила, что все племя моро вместе с женщинами и детьми насчитывает шестьсот человек, что кратер расположен на вершине горы, в двух тысячах двухстах футах над уровнем моря, и что подъем туда для наших войск и артиллерии очень труден.
Тогда генерал Вуд приказал произвести внезапное нападение и сам отправился с войсками, чтобы проследить за выполнением своего приказа. Наши войска поднялись на гору кружными и трудными тропами, захватив с собой также и пушки. Какие именно - точно не указывалось, но в одном месте их пришлось на канатах втаскивать по крутому обрыву высотой футов около трехсот. Когда наши войска приблизились к краю кратера, началась битва. Число наших солдат составляло пятьсот сорок человек. Кроме того, имелись вспомогательные силы - отряд туземной полиции, состоящей у нас на жалованье (численность не указана), и отряд морской пехоты (численность не сообщена). Однако можно считать, что силы сражающихся были приблизительно равны: шестьсот наших солдат - на краю кратера, и шестьсот мужчин, женщин и детей на дне кратера. Глубина кратера - пятьдесят футов.
Приказ генерала Вуда гласил: "Убейте или возьмите в плен эти шестьсот человек".
Началась битва (так официально называется то, что произошло). Наши войска открыли по кратеру артиллерийский огонь, подкрепляя его стрельбой из своих смертоносных винтовок с точным прицелом; дикари отвечали яростными залпами - скорее всего, ругани; впрочем, последнее - это только мое предположение, а в телеграмме оружие, которым пользовались дикари, не указано. До сих же пор моро обычно пускали в ход ножи и дубины, а иногда допотопные мушкеты (в тех редких случаях, когда их удавалось выменять у торговцев).
В официальном сообщении сказано, что обе стороны сражались с большой энергией, что битва длилась полтора дня и закончилась полной победой американского оружия. Насколько полна эта победа, указывает тот факт, что из шестисот моро в живых не осталось ни одного. Насколько она блестяща, указывает другой факт, а именно: из наших шестисот героев на поле брани пало только пятнадцать.
Генерал Вуд наблюдал битву с начала и до конца. Его приказ гласил: "Убейте или возьмите в плен" этих дикарей. Очевидно, наша маленькая армия истолковала это "или" как разрешение убивать или брать в плен, смотря по вкусу; и так же очевидно, что их вкус был тем же самым, который уже восемь лет проявляют наши войска на Филиппинах, - вкусом христиан-мясников.
Официальное сообщение надлежащим образом превозносит и приукрашивает "героизм" и "доблесть" нашей армии, оплакивает гибель пятнадцати павших и описывает раны тридцати двух наших воинов, которые пострадали во время боевых действий, причем описывает их в интересах будущих историков Соединенных Штатов, с мельчайшими подробностями. В сообщении упоминается, что локоть одного из рядовых был поцарапан метательным снарядом, и указывается фамилия этого рядового. Другому снаряд оцарапал кончик носа.
Его фамилия тоже была упомянута в телеграмме, где слово стоит один доллар пятьдесят центов.
В сообщении, пришедшем на следующий день, подтверждались полученные накануне сведения, снова назывались фамилии наших пятнадцати убитых и тридцати двух раненых, и опять давалось подробное описание ран, раззолоченное соответствующими прилагательными.
Давайте вспомним две-три подробности нашей военной истории. … Сравните все это с великолепными статистическими данными, полученными из кратера, где укрылись моро! С каждой стороны в бою участвовало по шестьсот человек; мы потеряли пятнадцать человек убитыми на месте, и еще тридцать два было ранено, - считая вышеупомянутые нос и локоть. У противника было шестьсот человек, включая женщин и детей, и мы уничтожили их всех до одного, не оставив в живых даже младенца, чтобы оплакивать погибшую мать. Несомненно, это самая великая, самая замечательная победа, одержанная христианскими войсками Соединенных Штатов за всю их историю.
Так как же было принято сообщение о ней? Все газеты этого города с населением в четыре миллиона тринадцать тысяч человек напечатали это великолепное известие в пятницу утром под великолепными заголовками. Но ни в одной из редакционных статей не было упомянуто о нем ни единым словом. То же самое известие снова было напечатано в ту же пятницу во всех вечерних газетах, - и снова их передовые молчали о нашей неслыханной победе.
Дополнительные статистические данные и прочие факты появились во всех утренних газетах, - и по-прежнему в передовицах ни восторга по их поводу, ни вообще какого-либо упоминания о них. Эти же добавления появились в вечерних газетах (в ту же субботу), - и снова ни малейшего на них отклика.
В столбцах, отведенных под письма в редакцию, ни в пятницу, ни в субботу, ни в утренних, ни в вечерних газетах не встретилось ни единого упоминания о "битве". Обычно в этом разделе бушуют страсти читателя-гражданина; он не пропустит ни одного события, будь оно крупным или мелким, без того, чтобы не излить там свою хвалу или порицание, свою радость или возмущение. Но, как я уже сказал, эти два дня читатель хранил то же непроницаемое молчание, что и редакции газет. Насколько мне удалось установить, только один человек из всех восьмидесяти миллионов позволил себе публично высказаться по поводу столь знаменательного события - это был президент Соединенных Штатов. Всю пятницу он молчал столь же усердно, как и остальные. Но в субботу он почувствовал, что долг повелевает ему как-то откликнуться на это событие; он взял перо и исполнил свой долг. Если я знаю президента Рузвельта, - а я убежден, что знаю его, - это высказывание стоило ему большего стыда и страдания, чем любое другое, произнесенное его устами или выходившее из-под его пера. Я его отнюдь не порицаю. На его месте и я, подчиняясь служебному долгу, был бы вынужден написать то же самое. Этого требовал обычай, давняя традиция, отступить от которой он не мог. Иного выхода у него не было. Вот что он написал:
Вашингтон, 10 марта
Вуду. Манила.
Поздравляю вас, а также офицеров и солдат, находящихся под вашей командой, с блестящей военной операцией, во время которой вы и они столь достойно поддержали честь американского флага.
(Подпись): Теодор Рузвельт
Все это заявление - простая дань традиции. В нем нет ни одного искреннего слова. Президент превосходно понимал, что загнать шестьсот беспомощных и безоружных дикарей в кратер, как крыс в крысоловку, а затем в течение полутора дней методически их истреблять с безопасных позиций на высотах - это еще не значит совершить блестящую военную операцию; и что это деяние не стало бы блестящей военной операцией, даже если бы христианская Америка в лице оплачиваемых ею солдат поражала бы несчастных моро вместо пуль библиями и "Золотой заповедью". Он превосходно понимал, что наши одетые в мундир убийцы не поддержали чести американского флага, а наоборот - в который уже раз на протяжении восьми лет войны на Филиппинах обесчестили его.
На следующий день, в воскресенье (это было вчера), телеграф принес дополнительные известия - еще более великолепные, делающие еще большую честь нашему флагу; и кричащие заголовки возвещают:
ВО ВРЕМЯ БОЙНИ В КРАТЕРЕ ПОГИБЛО МНОГО ЖЕНЩИН.
"Бойня" - хорошее слово; в самом полном словаре не найдешь лучшего.
Следующая строка, тоже набранная жирным шрифтом, гласит:
ЖЕНЩИНЫ И ДЕТИ СМЕШАЛИСЬ С ТОЛПОЙ В КРАТЕРЕ И ПОГИБЛИ ВМЕСТЕ С ОСТАЛЬНЫМИ.
Речь идет всего только о нагих дикарях, и все же становится как-то грустно, когда взгляд падает на слово "дети", - ведь оно всегда было символом невинности и беспомощности, и благодаря его бессмертной красноречивости цвет кожи, вера, национальность куда-то исчезают, и мы помним одно: это дети, всего лишь дети. И если они плачут от испуга, если с ними случилась беда - необоримая жалость сжимает наши сердца. Перед нашими глазами встает картина. Мы видим крохотные фигурки. Мы видим искаженные ужасом личики. Мы видим слезы. Мы видим слабые ручонки, с мольбой цепляющиеся за мать... Но видим мы не тех детей, о которых говорим: на их месте мы представляем себе малышей, которых мы знаем и любим.
Следующий заголовок, словно солнце в зените, пылает яркими лучами американо-христианской славы:
ЧИСЛО УБИТЫХ ДОСТИГЛО УЖЕ 900.
Никогда еще я так не гордился американским флагом!
Следующий заголовок сообщает, какие надежные позиции занимали наши солдаты. Он гласит:
В ЯРОСТНОЙ БИТВЕ НА ВЕРШИНЕ ГОРЫ ДАХО НЕВОЗМОЖНО ОТЛИЧИТЬ МУЖЧИН ОТ ЖЕНЩИН.
Нагие дикари были так далеко внизу, на дне кратера-западни, что наши солдаты не могли отличить женскую грудь от маленьких мужских сосков; они были так далеко, что солдаты не могли отличить еле ковыляющего двухлетнего карапуза от темнокожего великана. Это, несомненно, наименее опасная битва, в которой когда-либо принимали участие солдаты-христиане любой национальности.
Следующий заголовок сообщает:
БОЙ ИДЕТ ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ.
Следовательно, нашим солдатам потребовалось не полтора дня, а четыре.
Это был долгий упоительный пикник, во время которого можно было сидеть сложа руки, постреливать "Золотой заповедью" в людей, мечущихся по кратеру, и мысленно сочинять письма восхищенным родным с описанием славных подвигов.
Моро сражались за свою свободу тоже четыре дня, но для них это было печальное время. Каждый день они видели, как гибнут двести двадцать пять человек их соплеменников, так что ночью им было о чем горевать и кого оплакивать, причем вряд ли они утешались мыслью, что в свою очередь успели убить четверых своих врагов, а еще нескольких ранить в локти и в нос, - это им, наверное, не было известно.
Последний заголовок сообщает:
ЛЕЙТЕНАНТ ДЖОНСОН, СБРОШЕННЫЙ ВЗРЫВОМ СО СКАЛЫ, ОТВАЖНО ВОЗГЛАВЛЯЕТ АТАКУ.
Лейтенант Джонсон просто заполняет телеграммы, начиная с самой первой. Он и его рана пронизывают их своим блеском, словно искра, пробегающая огненной змейкой по уже обуглившемуся листку бумаги. На ум невольно приходит один из недавних фарсов Гиллета "Слишком много Джонсона".
Судя по всему, Джонсон оказался единственным из наших раненых, чьей раной можно было хоть как-то козырнуть. Она наделала больше шуму в мире, чем любое другое событие такого же рода, с тех самых пор, как Шалтай-Болтай упал со стены и разбился. Трудно сказать, что вызывает больший экстаз в официальных депешах - восхитительная рана Джонсона или девятьсот безжалостных убийств. Восторги, которые по цене полтора доллара за слово изливает Белому дому армейский штаб, находящийся в другом полушарии, зажгли ответный восторг в груди президента. Оказывается, бессмертно раненный лейтенант принимал под командой подполковника Теодора Рузвельта участие в битве при Сан-Хуан-Хилл - этом двойнике Ватерлоо, - когда полковник - ныне генерал-майор - Леонард Вуд отправился в тыл за пилюлями и пропустил сражение. Президент питает слабость ко всем, кто был участником этого кровавого столкновения двух военных солнечных систем, и поэтому он, не тратя времени, послал раненому герою телеграмму: "Как вы себя чувствуете?" И получил ответ: "Благодарю, прекрасно". Историческое событие! Оно станет достоянием потомства.
Джонсон был ранен в плечо осколком. Осколком гранаты - поскольку было сообщено, что причиной всему был взрыв гранаты, который и сбросил Джонсона со скалы. У моро в кратере пушек не было, следовательно Джонсона со скалы сбросил взрыв нашей собственной гранаты. Таким образом, достоянием истории стал тот факт, что единственный наш офицер, получивший достойную упоминания рану, стал жертвой своих же соратников, а не врага. Если бы мы поместили наших солдат вне радиуса действия наших пушек, весьма вероятно, что мы вышли бы из самой поразительной битвы во всей истории без единой царапины.
Среда, 14 марта 1906 г.
Зловещий паралич прессы не проходит. В "Письмах читателей" мелькнули - в весьма незначительном количестве - гневные упреки по адресу президента, так странно назвавшего эту трусливую резню "блестящей военной операцией" и похвалившего наших мясников за то, что они "достойно поддержали честь флага". Но все передовые об этой военной операции дружно молчат.
Надеюсь, что молчание это не будет нарушено. По-моему, оно столь же красноречиво, сокрушительно и действенно, как самые негодующие слова. Когда человек засыпает среди шума, он спит спокойно, но стоит шуму прекратиться - и тишина его будит. Эта тишина длится уже пять дней. И конечно же - она будит сонную нацию. И конечно - нация задумывается над тем, что это означает. Такого пятидневного молчания вслед за потрясающим событием свет не видывал с тех пор, как родилась ежедневная пресса.
Вчера на обеде без дам, в честь отъезда Джорджа Харви в Европу, говорилось только о блестящей военной операции, и не было сказано ничего, что президент, или генерал-майор Вуд, или попорченный Джонсон могли бы счесть комплиментом или хвалой, достойной занесения в историю нашей страны.
Харви сказал, что, по его мнению, негодование и стыд, вызванные этим эпизодом, будут все глубже въедаться в сердце нации, все сильнее воспаляться там и не останутся без последствий. По его мнению, это погубит республиканскую партию и президента Рузвельта. Я не верю, что это предсказание сбудется, ибо пророчества, обещающие что-либо нужное, желательное, хорошее, достойное, никогда не сбываются. Сбывшиеся пророчества такого рода подобны справедливым войнам - их так мало, что они просто не считаются.
Позавчерашняя телеграмма от счастливого генерала Вуда по-прежнему была составлена в самых радужных тонах. В ней по-прежнему с гордостью описывались подробности того, что именовалось "ожесточенной рукопашной схваткой".
Генерал Вуд, по-видимому, не подозревает, что он, как говорится, выдал себя с головой. Ведь если бы дело действительно дошло до ожесточенной рукопашной схватки, то девятьсот дерущихся врукопашную бойцов, да к тому же дерущихся ожесточенно, непременно должны были бы убить более пятнадцати наших солдат, прежде чем погибли бы сами - до последнего мужчины, женщины и ребенка.
Ну так вот: тон вчерашней телеграммы чуть-чуть изменился, - словно генерал Вуд собирается умерить свои восторги и начать оправдываться и объяснять. Он заявляет, что берет на себя всю ответственность за сражение.
Следовательно, он почувствовал, что за царящим здесь молчанием скрывается потребность кого-то обвинить. Он утверждает, что "во время сражения не имело места преднамеренное истребление женщин и детей, но что многие из них были убиты, так как моро прикрывались ими во время рукопашной".
Такое объяснение лучше, чем ничего; гораздо лучше. Однако, раз сражение велось главным образом врукопашную, к концу четырехдневной бойни должна была наступить минута, когда в живых остался только один туземец. У нас там было шестьсот человек; мы потеряли только пятнадцать; почему же наши шестьсот солдат убили этого последнего моро - может быть, женщину, может быть, ребенка?
Генерал Вуд, несомненно, убедится, что объяснение - задача для него непосильная. Он, несомненно, убедится, что человеку, исполненному соответствующего духа и располагающему соответствующими воинскими силами, куда легче истребить девятьсот невооруженных дикарей, чем объяснить, почему он так беспощадно довел эту работу до конца. Вслед за этим генерал Вуд, сам того не замечая, порадовал нас неожиданной вспышкой юмора, откуда следует, что ему полезно было бы редактировать свои донесения:
"Многие моро притворялись мертвыми и коварно убивали американских санитаров, которые оказывали помощь раненым".
Странная картина! Санитары стараются оказать помощь раненым дикарям!
Но с какой целью? Дикари были все истреблены. С самого начала предполагалось истребить их всех до одного. Так какой же смысл оказывать временную помощь человеку, которого вслед за тем уничтожат? Депеши называют эту бойню "битвой". На каком основании? В ней не было ни малейшего сходства с битвой. В любой битве приходится пять раненых на одного убитого. Когда эта так называемая битва окончилась, на поле боя должно было лежать не меньше двухсот раненых дикарей. Куда они делись? Ведь в живых не осталось ни одного моро!
Вывод ясен: мы завершили свои четырехдневные труды и подчистили все недоделки, хладнокровно прикончив этих беспомощных людей.
Радость президента по поводу этого выдающегося события приводит мне на память ликование одного из его предшественников. Когда в 1901 году пришло известие, что полковник Фанстон нашел горное убежище филиппинского патриота Агинальдо и взял его в плен с помощью особого военного искусства, которое научило его подделывать документы, лгать, переодевать своих солдат-мародеров в форму врага, выдавать себя и их за друзей Агинальдо, дружески пожимать руку офицерам Агинальдо, чтобы рассеять их подозрения, и тут же стрелять в них, - когда телеграмма, возвещавшая об этой "блестящей военной операции", достигла Белого дома, то, по словам газет, смиреннейший, кротчайший и добрейший из людей - президент Мак-Кинли - не мог совладать с охватившей его восторженной радостью и вынужден был дать ей выход в движениях, напоминавших пляску".
ЧЕЛОВЕКУ, ХОДЯЩЕМУ ВО ТЬМЕ
…А наш флаг! Мы считали его святыней; и когда случалось увидеть его в далеких краях, реющим под чужим небом и посылающим нам свой привет и благословение, у нас захватывало дух и срывался от волнения голос; мы стояли, обнажив голову, и думали о том, какое значение имеет он для нас и какие великие идеалы представляет. Да, нам необходимо что-то предпринять, и это не так сложно. Заведем специальный флаг, - ведь имеются же у наших штатов собственные флаги! Пусть даже останется старый флаг, только белые полосы на нем закрасим черным, а вместо звезд изобразим череп и кости.
Первого мая Дьюи уничтожил испанский флот. В результате Филиппинские острова остались в руках подлинного, законного владельца - филиппинского народа. Армия филиппинцев насчитывала тридцать тысяч человек, и ей было вполне под силу уничтожить или взять измором небольшой испанский гарнизон; это позволило бы жителям Филиппин создать у себя правительство по собственному вкусу. Соблюдая нашу традицию, Дьюи должен был вывесить на берегу свое предупреждение державам и затем отбыть восвояси. Но наш Главный Игрок принял другой план, европейский план: высадить там армию, якобы с целью помочь филиппинским патриотам нанести последний удар в их долгой и мужественной борьбе за независимость, а на самом деле - чтобы захватить их землю. Все это, разумеется, во имя Прогресса и Цивилизации. Операция развивалась планомерно и в общем успешно. Мы заключили военный союз с доверчивыми филиппинцами, и они осадили Манилу с суши, благодаря чему столица, где находился испанский гарнизон численностью в восемь-десять тысяч солдат, пала. Без филиппинцев мы тогда не добились бы этого. А оказать нам эту помощь мы их заставили хитростью. Мы знали, что филиппинцы уже два года ведут войну за свою независимость. Нам было известно, что они верят, будто мы сочувствуем их благородной цели, - подобно тому, как мы помогали кубинцам бороться за независимость Кубы, - и мы предоставили им заблуждаться. Но лишь до тех пор, пока Манила не стала нашей и мы не перестали нуждаться в помощи филиппинцев. Тогда-то мы и раскрыли свои карты. Они, конечно, удивились - удивились и разочаровались, - разочаровались и глубоко опечалились. Они нашли, что мы поступили не по-американски, не как обычно, наперекор вековым традициям. Смущение их легко понять, - ведь мы только притворялись, что играем на американский манер, по существу же это была европейская игра. Мы провели их так ловко, что они растерялись. Им все это было непонятно. Разве не вели мы себя по отношению к этим простодушным патриотам как подлинные друзья, исполненные глубокого сочувствия? Мы сами привезли из изгнания их вождя и героя, их надежду, их Вашингтона - Агинальдо. Мы доставили его на родину на военном корабле, с высокими почестями, под священной защитой нашего флага; мы возвратили его народу, за что нас горячо, взволнованно благодарили. Да, мы вели себя как лучшие друзья филиппинцев, мы всячески их подбадривали, мы снабжали их в долг оружием и боеприпасами, совещались с ними, обменивались любезностями, поручали наших больных и раненых их заботливому уходу, доверяли им испанских пленных, зная, что филиппинцы честны и гуманны; боролись с ними плечом к плечу против "общего врага" (наше излюбленное словцо!); мы хвалили филиппинцев за отвагу и мужество, превозносили их милосердие и прекрасное, благородное поведение; мы воспользовались их окопами, заняли укрепленные позиции, отвоеванные ими у испанцев; мы ласкали их, лгали им, официально заявляя, что наша армия и флот пришли освободить их и сбросить ненавистное испанское иго, - словом, одурачивали их, воспользовались ими, когда нам было нужно, а затем посмеялись над выжатым лимоном и вышвырнули его вон. Мы закрепились на позициях, отнятых обманным путем, и, продвигаясь постепенно вперед, вступили на территорию, где были расположены отряды филиппинских патриотов. Остроумно придумано, не правда ли? Ведь нам нужны были беспорядки, а такие действия не могли не вызвать их.
Один филиппинский солдат проходил по территории, которую никто не имел права назвать запретной зоной, и американский часовой застрелил его. Возмущенные патриоты схватились за оружие, не ожидая одобрения Агинальдо, который в это время отсутствовал. Агинальдо их не одобрил, но это не помогло. Нашей целью было - во имя Прогресса и Цивилизации - стать хозяевами Филиппинских островов, очищенных от борющихся за свою независимость патриотов, а для этого нужна была война. И мы воспользовались удобным случаем. Типичный чемберленовский прием, - во всяком случае, цели и намерения были такие же, и провели мы игру не менее ловко.
Когда мы сообща с филиппинскими патриотами заняли Манилу, Испания потеряла и право собственности на архипелаг и суверенную власть над ним. От всего этого ровным счетом ничего не осталось, ни единой ниточки, ни мельчайшей крупицы.
И тут-то нас осенила божественно-забавная мысль: откупить у Испании оба эти призрака. (Ничего, давайте расскажем и это Человеку, Ходящему во Тьме; все равно он нам не поверит, как и всякий психически здоровый человек!) При покупке этих призраков за двадцать миллионов долларов мы дали обязательство опекать тамошних католических монахов со всем их добром. Кажется, мы также подрядились разводить там оспу и проказу; впрочем, наверняка не скажу. Да это и не существенно: для людей, на которых обрушилось такое бедствие, как католические монахи, другие эпидемии уже не страшны.
После того как наш договор с Испанией был ратифицирован, Манила усмирена и "призраки" куплены, Агинальдо и все прочие законные владельцы Филиппинских островов стали нам больше не нужны. Тогда мы развязали военные действия и с тех пор охотимся за своим недавним гостем и союзником по всем лесам и болотам его страны.
В этом месте нашего рассказа уместно будет слегка похвастать нашей военной деятельностью, нашими подвигами на поле брани, дабы успехи англичан в Южной Африке не затмевали успехов Соединенных Штатов. Впрочем, особенно напирать на это не следует, рекомендую держаться осторожно. Разумеется, чтобы быть откровенными до конца, мы обязаны прочитать Человеку, Ходящему во Тьме, телеграммы с театра военных действий, но не мешает сдобрить их некоторой долей юмора. Это поможет смягчить их мрачную выразительность и не совсем приличное проявление кровожадного торжества. Прежде чем прочесть Человеку заголовки из газет от 18 ноября 1990 года, попрактикуемся без свидетелей, - нужно научиться придавать своему голосу веселенькие, игривые интонации:
"ПРАВИТЕЛЬСТВУ США НАДОЕЛИ ЗАТЯНУВШИЕСЯ ВОЕННЫЕ ДЕЙСТВИЯ".
"ФИЛИППИНСКИЕ МЯТЕЖНИКИ* ДОЖДУТСЯ НАСТОЯЩЕЙ ВОИНЫ!".
"БУДЕМ БЕСПОЩАДНЫ!"
"АМЕРИКА ПРИНИМАЕТ ПЛАН КИТЧЕНЕРА".
______________
* Мятежники! Это странное слово надо как-нибудь промямлить, чтобы Человек, Ходящий во Тьме, не разобрал его! (Прим. автора.)
Китченер умеет приструнить несговорчивых людей, которые защищают свой домашний очаг и свою свободу! Мы, американцы, должны сделать вид, что мы только подражаем ему, а сами, как государство, в этом деле ничуть не заинтересованы и стремимся лишь понравиться Великой Семье Наций, в которую ввел нас Главный Игрок, купив нам местечко в заднем ряду.
Конечно, мы не смеем также обойти молчанием сводки генерала Макартура. Кстати, почему только не перестанут печатать такие неудобные для нас сообщения?! Придется читать их бойкой скороговоркой, а там была не была: "За истекшие десять месяцев наши потери составили 268 человек убитыми и 750 ранеными; филиппинцы потеряли 3227 человек убитыми и 694 ранеными".
Мы должны быть наготове, чтобы не дать Человеку упасть, ибо от этого признания ему может стать дурно, и он простонет: "Господи! Эти "черномазые" сохраняют жизнь раненым американцам, а американцы добивают раненых филиппинцев!"
Мы должны привести в чувство Человека, Ходящего во Тьме, а затем всеми правдами и неправдами убедить его, что в нашем мире все к лучшему и не нам судить о путях провидения. Чтобы доказать ему, что мы не инициаторы, а только скромные подражатели, прочтем ему нижеследующую выдержку из письма одного американского солдата с Филиппин к своей матери, опубликованного в газете "Паблик опиньон" в городе Декора, штат Айова. В нем описывается конец одного победоносного сражения: "В живых мы не оставили ни одного. Раненых приканчивали на месте штыками".
Изложив Человеку, Ходящему во Тьме, исторические факты, приведем его снова в чувство и разъясним ему все как надо. Скажем ему следующее: "Факты, которые мы изложили, могут показаться вам сомнительными, но это не так. Да, мы лгали, но из высоких побуждений. Да, мы поступали вероломно, но лишь для того, чтобы из кажущегося зла родилось подлинное добро. Да, мы разгромили обманутый доверчивый народ; да, мы предали слабых, беззащитных людей, которые искали в нас опору; мы стерли с лица земли республику, основанную на принципах справедливости, разума и порядка; мы вонзили нож в спину союзнику и дали пощечину своему гостю; мы купили у врага призрак, который ему не принадлежал; мы силой отняли землю и свободу у верившего нам друга; мы заставили наших чистых юношей взять в руки опозоренное оружие и пойти на разбой под флагом, которого в былые времена разбойники боялись; мы запятнали честь Америки, и теперь весь мир глядит на нас с презрением, - но все это было к лучшему. Для нас это совершенно ясно. Ведь руководители всех государств в христианском мире, равно как и девяносто процентов членов всех законодательных учреждений в христианских государствах, включая конгресс США и законодательные собрания всех пятидесяти наших штатов, являются не только верующими христианами, но также и акционерами треста "Дары Цивилизации". А такое всемирное объединение прописной морали, высокой принципиальности и справедливости не способно ни на что дурное, нечестное, грязное. Там знают, что делают. Успокойтесь, все в полном порядке!"
ПРИЛОЖЕНИЕ (англ.)
REDDING, Connecticut (AP) Mark Twain died here on April 21, a century ago. He was 74, and in failing health, his heart _ his tobacco heart, he called it _ so weak that he interrupted a restful cruise to Bermuda to return and die at the house on a hill built for him just two years earlier.
"Mark Twain is dead!" cried The San Francisco Examiner. "In those four words America announces to a weeping world the loss of her foremost literary man."
It had been a quarter of a century since Twain's classic "The Adventures of Huckleberry Finn," but Twain remained the country's most famous and beloved writer, the slouching, white-suited, frizzy-haired humorist and storyteller. The records of Twain's final days were in bold headlines, with Twain's doctor providing updates carried by news outlets around the world.
"Yesterday was a bad day for the little knot of anxious watchers at the bedside," The Associated Press reported just before his death, adding that health concerns had led Twain to cut his smoking from 20 cigars a day to four.
"No deprivation was a greater sorrow to him. He tried to smoke on the steamer while returning from Bermuda, and only gave it up because he was too feeble to draw on his pipe. Even on his deathbed, when he had passed the point of speech and it was no longer certain that his ideas were lucid, he would make the motion of waving a cigar, and, smiling, would expel empty air from under the mustache still stained with smoke."
Twain had suffered a decade of trials. He lost his beloved wife, Olivia, and two of his children, one of whom _ Jean _ died suddenly at the end of 1909, a tragedy that led Twain to vow he would never write again. Bad investments had forced him out of his eccentric Victorian mansion in Hartford and brought him to Redding, where he lived in a Tuscan-style house he named Stormfield, in part for his story "Extract from Captain Stormfield's Visit to Heaven."
Age saddened, but did not silence him. He was a leading opponent of the war in the Philippines and other military actions by the emerging American empire. He composed some of his toughest short pieces, such as the novella "The Man That Corrupted Hadleyburg," or his mocking inquiry into Christian Science and an even harder hit on religion in "Letters From the Earth," in which Satan documents the follies of man's worship.
"He prays for help, and favor, and protection, every day; and does it with hopefulness and confidence, too, although no prayer of his has ever been answered," Satan reports.
Twain was fascinated, puzzled and eventually resolved about the nature of humans. "What Is Man?" was a Socratic dialogue in which an older man teases a younger man for believing we had control of our actions. God or no God, we are who we are, our lives determined by forces beyond us _ by history and by nature.
"You can't eradicate your disposition, nor any rag of it," the older man advises. "You can only put a pressure on it and keep it down and quiet."
Mark Twain, the pen name Samuel Langhorne Clemens concocted for himself, was a serious man who couldn't help but make folks laugh. As surely as Benjamin Franklin was the founding father who "winks" at us, as biographer Walter Isaacson once wrote, Twain's eye catches ours like no other "classic" American author.
He is unstuffy, one of us. The line that begins Chapter 1 of "Huck Finn" (``You don't know about me without you have read a book by the name of `The Adventures of Tom Sawyer'; but that ain't no matter") seems no less cheeky and disruptive than it did 125 years ago. Favorite maxims such as "an uneasy conscience is a hair in the mouth" need no updating or explanation.
Born in Florida, Missouri, in 1835, and raised, for the most part, in Hannibal, Twain was bred in a border state, sharpened in the West and polished in the East. He told wild tales, wrote merciless parodies and made poetry out of his rustic youth. He worked as a river pilot on the Mississippi (according to river pilots, the author once explained, "mark twain" means the water is at a safe depth to navigate), a journalist in San Francisco and carried on everywhere from New Orleans to Nevada.
Twain, by nature, was a contradictory soul, a drinker and freethinker who married a proper Christian; a satirist and protester who wanted to be loved. The young Twain, like Huck Finn, may have dreaded home and hearth, but the elder author had warmed to a steady roof over his head.
"The Redding house was a dream home," says biographer Michael Shelden, author of "Mark Twain: Man in White," published this spring. "He had been without a proper home for well over 10 years, because he had to leave the house in Hartford. For all that time, he was a wanderer."
Lured to Redding by author-versefier Albert Bigelow Paine, who became his biographer and neighbor, Twain lived a modern life. His house in Hartford was among the first private residences to have a telephone. In Redding, he had his own heating system and water supply. He was so fascinated by new technology that he happily let himself be filmed by Thomas Edison, ambling in front of his home and puffing a cigar. The electricity system was so bright that residents were reminded of the glow given off by an all-night factory.
"This is a man who wanted to be a part of the future, who wondered what the world would be like, not so much out of fear, but because he was excited about it," Shelden says.
Redding doesn't compare to Hannibal as a Twain shrine, but his name is no harder to spot than by visiting the library he helped start, the Mark Twain Library, featuring bronzed sculptures of the writer outside, and his characters and famous sayings painted on the walls inside.
Stormfield burned down in 1923, but a pretty fair replica (privately owned) has been built in its place; much of the 340 acres purchased by Twain has been bought and preserved by Redding. The Redding Roadhouse, a restaurant constructed on the same grounds where a favorite tavern of Twain's once stood, features a portrait of Twain over the bar room's fireplace and rents out a "Mark Twain" room for parties.
"For many years, Twain's time in Redding was known but was not a focus. That has changed quite a bit in the present day," says local historian Brent M. Colley.
A famous author would fit in without notice in 21st-century Redding, a small, well-stocked community where residents have included Leonard Bernstein, Jessica Tandy and Barry Levinson. But in Twain's day, Redding was an unpaved farming village, with little more than a train station and a general store. Twain was a shock to Redding if only because he was the first resident who consulted an architect to build his house.
"It was a big deal when he came," says Twain scholar Kevin McDonnell. "Redding didn't have a public sewer system. It didn't have electricity. It was a very rural community and not the enclave of wealthy New Yorkers that it is today."
Until the death of his daughter, Twain was a social man. He befriended several local schoolgirls and dubbed them the "angelfish." He chatted with farmers and hosted great names from out of town, such as Helen Keller, whose caretaker, Annie Sullivan, Twain helped immortalize by giving her the nickname that became the title of a play and movie, "The Miracle Worker."
Twain worked hard to set his story down. He not only cooperated with a biographer, but wrote hundreds of pages for a planned autobiography. At the same time, he became obsessed with Shakespeare and the latest theories over whether the Bard even existed, tickled that so little was known about the life of a writer he acknowledged as his superior.
"When Shakespeare died in Stratford it was not an event," Twain wrote. "It made no more stir in England than the death of any other forgotten theater-actor would have made. Nobody came down from London; there were no lamenting poems, no eulogies, no national tears, there was merely silence, and nothing more."
Twain knew death well and thought closely about it. He told jokes, of course (``the report of my death was an exaggeration"; "there is no humor in heaven"), but also reflected. Death was a challenge (``dying is nothing to a really great and brave man") and a conclusion. It was a relief and a responsibility, especially for the famous.
"A distinguished man should be as particular about his last words as he is about his last breath," he noted. "He should write them out on a slip of paper and take the judgment of his friends on them. He should never leave such a thing to the last hour of his life, and trust to an intellectual spurt at the last moment to enable him to say something smart with his latest gasp and launch into eternity with grandeur."
Twain's final words were brief, abbreviated, unwritten, uncertain. Laying in his death bed, he indicated a couple of unfinished manuscripts and whispered to Paine, his biographer, "Throw away." Hours later, he held the hand of his remaining child, Clare, told her goodbye, and added, apparently, "If we meet ..."
What remained, according to Paine, was a "fluttering sigh, and the breath that had been unceasing through seventy-four tumultuous years had stopped forever."