Окончание. Начало -
здесь.
Но кроме этого в ней довольно и любопытнейших историко-литературных сведений; так, одно из свирепых писем везет в багаже Тынянов, возвращающийся в Россию после неудачной попытки излечения: «Тынянов привез от тебя записку, но повидаться со мной не мог, так как в тот же день уезжал в Ленинград. Условились встретиться у Виктора, но так и не встретились, ибо Виктора не было дома. Виктор его где-то потом встретил и, вероятно, записку твою взял. Позвоню ему сегодня. Тынянов сказал, что дела твои хороши, но что ты хандришь». Товарищем по несчастью Стырской, не могущим получить денежный перевод из России, оказывается автор, гораздо более известный: «Маяковский в Париже измаялся от невозможности получить деньги - он уже здесь. Говорила мне об этом Лиля, катая меня в своей машине по Ленинградскому шоссе».
К середине лета 1929 года они изобретают замысловатый трюк - затребовать разрешение на перевод, мотивируя это невозможностью иначе вернуться в Россию. Посольство же придумывает обратный ход, ничуть не менее затейливый - им разрешается перевести деньги на счет посольства, а оно уже само вручает беглянке железнодорожный билет в Москву - и в середине июля Стырская возвращается.
Начало 30-х годов проходит для нее в каких-то спорадических наскоках на литературу: то она заключает договор на «Историю Чаквинского чая» (невышедшую или напечатанную под другой фамилией), то переделывает рассказы Мопассана в пьесы, то пишет какие-то загадочные сельскохозяйственные реляции из Ставрополья (известно, впрочем, и пребывание в Кисловодске, где ее, с «юным красным профессором» под руку, настиг зоркий взгляд Н. Никитина).
В 1933 году Эмиля Кроткого арестовывают - одновременно с Эрдманом и Массом. Занимается им недоброй памяти следователь «Христофорыч», который вел дела Клюева и Мандельштама. Судя по всему, Кроткому приписывают какие-то неверноподданнические тексты; по крайней мере, в одном из первых писем к жене, он повторяет:
«Чем дальше, тем ясней мне вся очевидная нелепость произошедшего. Моею литработой ее никак не объяснить. Думается, что ее надо объяснить литработой... чужой? Как ни обидно чувствовать себя жертвой такого нелепейшего недоразумения, я полагаю что получаю своеобразные «авторские» за то, автором чего являюсь не я!».
Приговор ему назначен сравнительно мягкий - три года ссылки - но они до известной степени сломали его: по словам одного из друзей, он отправился в ссылку сатириком, а вернулся юмористом. Изгнание он отбывает в сибирском городе Камень; несориентировавшееся мелкое начальство по мягкосердечию допускает его к неслыханным вольностям - в частности, он печатает привычные свои фельетоны в местной газете (и еще, кажется, предлагает ей специально гордиться, залучивши такого автора). Стырская своими письмами (о содержании которых можно судить по ответным) создает у него отчетливую иллюзию добровольной командировки; впрочем, и его жизнелюбие склонно ее питать. Они обсуждают литературные новинки («Читаю «Зависть» Олеши. Очень свежо и поэтично»), трагические события (««Огорчен, что не было меня у гроба Багрицкого. Жалко земляка, - рано он умер. Способный был человек. Как густо пошли писательские смерти!») и строят планы на будущее (««Твердо уверен, что авторитетные московские товарищи разберутся в несложном недоразумении, которое привело меня сюда и что время моего возвращения к работе в Московской прессе, в литературе - не за горами, и хотелось бы вернуться в Москву не с пустыми руками, а с книгой»), причем он не забывает попрекать ее за неверно взятый тон: «Написала ты мне в открытке на двугривенный, а наворчала на рубль двадцать». В 1936 году его выпускают и он, пораженный в правах, поселяется в Можайске.
Далее следует некоторый недокументированный период, посередине которого - в 1938 году - незначительный с виду, но катастрофический для нашей героини эпизод - в «Литературной газете» появляется статья Н. Наумова, разоблачающая засевших в Литфонде расхитителей народного добра, мягкосердечно финансирующих ненужных советской власти писателей; примеров - три, и все три весьма выразительны: хорошо знакомый нам Тихон Чурилин, бывший пролеткультовец Бердников, безмолвно доживающий свой век и - увы - Стырская. Ее сил хватает еще на то, чтобы написать в Литгазету встречный протест, но успеха она, кажется, не имеет - и вновь скрывается из виду вплоть до конца 1941-го года.
2 августа Кроткий пишет ей из Можайска: «Рад за тебя - и ехала ты хорошо, и устроилась сносно». Письмо адресовано в Чистополь: вероятно, каким-то, не вполне понятным образом, она попала в эшелон, отправляющийся в эвакуацию из Москвы 25 или 27 июля - в тот, в который не смогла попасть Цветаева. С Кротким она на этот момент, похоже, уже в разводе (боле того, похоже, что он уже женат на Марии Мальцевой).
О чистопольской жизни Стырской мы не знаем ничего; она даже не попала в современную монографию, посвященную эвакуации. Известно лишь, что для нее эта ссылка окончилась осенью второго года войны при следующих обстоятельствах: начальник литфондовского интерната Хохлов объявил о том, что дети, родители которых перестали за них платить, будут изгнаны. Трое детей решают пробираться в Ташкент, в надежде, что в другой писательской колонии их ждет более теплый прием: Лора Дыкман (дочь инспектора Литфонда), Вова Мадарас (сын венгерского писателя Э. Мадараса) и Цезарь Голодный (сын М. Голодного) отправляются в путь; сопровождает их наша героиня. Сколько длится это путешествие - представить себе невозможно; первая точная (и то с некоторыми оговорками) дата - 1 февраля 1943 года, которое упоминает в письме Кроткий: «Вчера пришла Твоя открытка от 1 февраля - первое письмо, которое я получил от Тебя из Ташкента. Предыдущее твое письмо было из дороги, а может - даже из Чистополя, - в нем ты сообщала, что едешь в Ташкент».
Из ташкентской части эвакуации сохранился один-единственный документ, но притом весьма существенный - инскрипт, начертанный Ахматовой на авантитуле ее сборника 1943 года: «Милой Елизавете Яковлевне Стырской на добрую память о Ташкенте и А. Ахматовой. 9 июня 1943». Любопытно, что этим же днем датирована дарственная надпись Кроткому, хотя присутствие его в Ташкенте почти исключено - он находится в Астрахани со своей второй женой, М. А. Мальцевой. Последняя, кстати, состоит со Стырской в деятельной переписке (похоже, они знакомы еще по Москве) - и, в частности, решительно отговаривает ее переселяться к ним: «если тем более Вы нездоровы, это совершенно неподходящий для Вас город. Здесь как раз многие получают право на выезд из-за нездорового климата, особенно легочники. Это решающий вопрос. Вы еще спрашиваете насчет союза писателей, Литфонда - насколько мне известно, ничего этого здесь нет, да здесь, как будто, и единичных писателей нет».
Мальцева вместе с конторой, в которой служит, возвращается из эвакуации раньше других: Кроткий в составе агитбригады плавает по Каспийскому морю на пароходе «Иосиф Сталин» (и, кажется, ему это нравится); Стырская же по прежнему в Ташкенте, куда приходят из Москвы неутешительные новости, заставляющие ее взяться за перо:
«Милая Маша, как ни странно, у меня в Москве не осталось никого, к кому я могла бы обратиться с просьбой, или без просьбы просто так...
Как ни трагично, - у меня просто никого не осталось! Этим объясняется, что я взваливаю на Вас еще лишний груз. Я собираюсь в Москву. Я хочу сделать последнее усилие и вернуться к жизни. Какие-то виды на возвращение есть, но... случилась беда: я получила из Литфонда (опекавшего меня) извещение что моя комната занята чужими людьми, сдана домоуправлением! Потеря жилплощади лишает меня права на пропуск. Кажется так. Можете себе представить что со мной происходит. Я прошу Вас, я очень прошу Вас - немедленно зайдите ко мне на квартиру - Страстной бульвар 4, кв. 97. И поговорите с Евгенией Ивановной Харламовой (или с другими соседями) - и узнайте, кто у меня поселился, на каком основании. Поговорите, если возможно, с этим субъектом, узнайте его фамилию, место службы и поговорите с ним добром. У меня осталось там имущество, книги, рукописи (чемодан) и чемоданы вообще. Я здесь, а мои вещи там! Все, что на столе (и в письменном столе - письма, договора, документы), все до последней фотокарточки - там.
Я лично уже приняла меры (через Союз Пис.), но.... что это стоит на таком расстоянии.
Умоляю Вас, Маша, напишите мне обо всем подробно: рвется моя последняя нить с жизнью. Отец умер и его квартира тоже заселена, мне некому даже заехать! <так> У меня в Москве просто никого больше нет. Миша пишет, что и у него с квар. неблагополучно. Что же будет?!
Если придут списки, и если я получу пропуск - я не знаю в какую дверь постучаться. Я жду Вашего письма. Жду Вашего мнения и указания об этом роковом вопросе»
Ответное письмо Мальцевой не сохранилось, но оно, несомненно существовало, поскольку Е. Я., приехав в Москву в середине октября, первым делом информирует ее о своих планах: бороться за утраченную жилплощадь. И, против ожидания, ей это удается - письма следующего года вновь написаны с обратным адресом на Страстном бульваре: уверившись в собственных силах после истории с квартирой, наша героиня пытается вернуться в литературу для чего адресуется к Союзу Писателей с официальной бумагой:
«В этом году исполняется 25 лет моей литературной работы. В литературу меня ввел Алексей Максимович Горький. По его же письму МХАТ заключил со мной договор на мою первую драматургическую работу-пьесу «Ангел». В Союз Советских писателей я прошла по двум секциям: - поэтов и драматургов. В Союз поэтов я вступила еще в двадцатом году и на билете моем была подпись Валерия Яковлевича Брюсова. В 1922 году вышла первая книжка моих стихов. Из Союза Поэтов я перешла, как все поэты, в Союз Писателей, а из Союза Писателей в Союз Советских Писателей. Сейчас я узнаю, что на двадцать пятом году моей работы - я числюсь только кандидатом в члены Союза, а потому я не имею права на снабжение, предоставленное Правительством всем писателям, т.е. членам Союза.
Я написала пять пьес, известных и Союзу писателей и Комитету по делам искусств. Я не мало имею эстрадной работы за эти годы. По ходатайству Президиума Союза Советских писателей я стала академическим пенсионером.
Из эвакуации я привезла пьесу по мотивам Голсуорси «Сага о Форсайтах» - «Белая обезьяна» и книгу стихов: «Солдаты Сталина». Но вместо поддержки союза писателей я получаю незаслуженную обиду.
В Союзе Писателей известно, что я только что перенесла в эвакуации два тифа, что я человек больной, но работающий неустанно при всех обстоятельствах».
К письму приложены отзывы Книпович, Лежнева и Шкловского, с каждым из которых она знакома с незапамятных времен. Шкловский, в частности, писал:
«Живет СТЫРСКАЯ тем, что она пишет скетчи.
Денежно же она живет очень плохо.
Драматург она способный, театр она, как мне кажется, понимает. Она находится в положении музыканта, у которого отобрали инструмент. Она не может услышать себя в театре. не может проверить себя. Поэтому она не может делать советских вещей так как она обескуражена неправомерностью своих неудач».
Реакция на эту бумагу неизвестна; да и реестр доступных нам документальных свидетельств стремительно иссякает. В папке, хранящей письма Кроткого к Стырской, есть единственный недатированный документ (автор был аккуратистом) - записка, переданная в лазарет:
«Ликушечка, дорогая!
Только что вернулся из больницу, не успев даже сказать «до свидания», - так молниеносно повлекли тебя купаться. Ну ничего - скоро скажу «Здравствуй!». Как ни грустно было отпускать тебя из-под моего «врачебного» надзора, я все-таки рад, что начало излечению твоей руки положено. Надеюсь, что вылечат ее скоро»
Может быть, что она относится к времени ее последней болезни; обстоятельства ее неизвестны, но в свидетельстве о смерти Елизаветы Яковлевны значится дата - 5 декабря 1947 года.
Несколько лет спустя Юрий Олеша, работая над книгой «Ни дня без строчки», вспомнил нашу героиню:
«Она была популярна среди определенной группы писателей - главным образом одесситов и киевлян. О ней говорили почти всегда в скабрезных тонах - по всей вероятности, не всегда имея на это право. Всем казалось, что она только и способна, что на то, что завлечь в свою комнату-бонбоньерку какого-нибудь нового входящего в известность писателя... Между тем главным свойством этой женщины была именно страсть к литературе. Последняя не слишком подпускала ее к себе, была с ней высокомерна. Что-то эта поэтесса, автор какого-то сборника, которого она стыдилась, делала в литературном смысле, кто-то помогал ей что-то пристраивать... Переводы? Несомненно у нее была заветная мечта написать что-нибудь хорошее.
Однажды в эпоху моего падения, моего алкоголизма, когда я стоял в квартире Никулина перед телефоном, звоня кому-то в надежде организовать какую-нибудь возможность выпить, вошла жена И. Лежнева и сказала:
- Умерла Лика.
Я почувствовал, как непреодолимо следует мне увидеть ее. Я пошел по снегу, увязая в нем, пьяный, с отвращением вытаскивая ноги, которые могли бы за неряшливостью оказаться и без бани - вошел на Страстном бульваре в огромный дом, долго расспрашивал, долго блуждал взглядом по этажам, долго ходил по нечистым колоссальным коридорам и лестничным клеткам... Наконец увидел личико Эмиля Кроткого (Стырская, кстати говоря, содержала его, вернувшегося из ссылки и - еще важнее - ждала его возвращения»
На этом фрагмент рукописи обрывается и наш рассказ закончен.
==
Краткий обзор источников. А: Архивные: Письма Стырской к Кроткому // РГАЛИ-2566-1-173; ответные: РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 107 и РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 108; творческие рукописи Стырской: РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 251, РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 252, РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 253, РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 254; письма Стырской к Вс. Иванову: РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 262; ответные: РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 143, РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 268; инскрипт Ахматовой: РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 265; инскрипт Стырской Брюсову: РГБ. Ф. 386. Книги. Ед. хр. 1408; письма Стырской к Мальцевой: РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 282; ответные: РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 270; письмо Стырской Д. Поликарпову: РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 263; письмо Стырской А. Солодовникову: РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 264; Олеша. Материалы: РГАЛИ. Ф. 358. Оп. 2. Ед. хр. 536. Б. Печатные: Марков А. Магия старой книги. М. 2004; Шор Г. Война, семья, эвакуация // Грани. 1998. № 188; Всеволод Иванов - писатель и человек. М. 1975; Муханов Г.С. Чистопольские страницы. 1987 (кстати сказать, единственный источник, где правильно указана ее подлинная фамилия); Наумов Н. В Литфонде // Литературная газета. 30 января 1938; Ардов В. Сатирический талант // Вопросы литературы. 1966. № 3; Жаткин П. «Плюсквамперфектум» // Волга. 1968. № 8; Герман Э. Из книги о Есенине // Огонек. 1991. № 19. С. 28-30; Г. «Мутное вино» // Россия. 1922. № 4. Декабрь. С. 31; Б. Г. [Рец. на:] Е. Стырская. - Мутное вино // Гостиница для путешествующих в прекрасном. 1922. № 1. страницы не пагинированы; Я. Б. Мутное вино // Авангард. 1922. № 3. С. 84; Печать и революция. 1923. № 1. С. 217 - 219; Брюсов В. Среди стихов. 1894-1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. Сост. Н. А. Богомолов и Н. В. Котрелев. Вступ. статья и комментарии Н. А. Богомолова. М. 1990 и мн. др.
==
Большое спасибо В. Кудрявцеву за идею и Д. Неустроеву за помощь
==
==
<1>
За дощатыми заборами, за окном, где цветут герани,
Может жить было худо, может жить было однообразно?
Но какие могли быть страданья
В городе, с глупым названьем - Вязьма?
В городе, где женщины носят платья из пестрого ситца,
Кожаные ботинки и шляпы фасона Екатерины Второй?
Чего могли желать? Что могло присниться
Девушке с вздернутым носиком и длинной, русой косой?
Там читали Лескова. Или вообще ничего не читали.
Ели варенье из морошки и маковые пирожки.
Судились у мирового. Вязали из гаруса шали
Нат-Пинкертоном считали человека, носившего гороховое пальто и очки.
Там был полковник, вышивавший крестом полотенца.
Женщина, родившая тройню, генеральша в ажурном чепце.
И в церкви Богоматерь с розовым жирным младенцем,
Босой и запыленный Бог, с крестом и в терновом венце.
Какое могло быть беспокойство? Какая вражда? Обиды?
Жизнь была монотонна, тепла, сыта, глупа
И все-таки по двум покойникам однажды устроили гражданскую панихиду,
Испугав богомольных старух и единственного попа.
Люди испугались и сплюнули. Зашептались: евреи... студенты...
Те же были там улицы, лица девушек и дома,
Когда грянула вдруг марсельеза и появились флаги и красные банты,
Городу показалось, что он неожиданно сошел с ума.
Женщины стали прятать в подушки бабушкины серьги и вилки,
В погребе, в молочных крынках держать серебряные рубли.
И рассказывали, что у соседки, под соломенной, грязной настилкой
Люди с ружьями, прогнав корову, золотые часы нашли.
За дощатыми заборами, за окнами, где цветут герани,
Люди, русские люди, были испуганы, злы и темны.
И не смогли запомнить инициал длинного, длинного названья
Своей знакомой, старой, и лишь переименованной страны.
10 марта 1918 Киев
<2>
НА ПЛЯЖЕ
Небес шифоновые складки -
Лилово-пепельный мираж.
И платье - призрачность, догадка...
Уста - вишневая помадка.
Как запах устриц - влажный пляж.
Тела с загаром абрикоса,
Луча тончайшая лоза,
Соленых брызг корона в косах,
В устах кокетки папироса
И глаз и моря - бирюза.
А плыть, обнявшись с белым шпицем -
В волне, как розовый дымок;
На пальце влажный завиток
Завить и в бархатный песок
Локтями острыми зарыться?!
А разговор мужских сандалий
С французским стройным каблучком?
И бахромы восточной шали
Каприз: на запонок эмали
Запутаться цветным концом.
И, в морем пахнущей кабинке
Тряхнуть растрепанной косой,
И брызг - веселые слезинки
Собрать с чулок, как паутинки
Вдруг набежавшею строкой!
3 июня 1919 г. Харьков
<3>
Города европейских республик,
Романы Прево и Золя.
А солнце, как огненный бублик
И страсть - огневая петля.
Разве я на других не похожа?
Отчего мне все снится страна,
Где у девушек бронзовей кожа,
Где пестрей по иному весна?
Запах мирта и душных магнолий
От химических черных чернил.
Я с подругами в русской школе
Лишь на карте видела Нил.
Там течет он густою чертою
Среди точек и линий кривых
Отчего же тропическим зноем
Его воды купают мой стих?
И в январскую вьюгу мне жарко
На бумажных его берегах.
Я кажусь себе смуглой дикаркой
С бумажным ковшом на плечах.
Мне внимать за дымящимся кофе
Сквозь сигарный культурный дым,
Как царственным шопотом строфы
Беседуют с львом золотым;
Как криком пронзительным ослик
Пугает славянскую речь.
Целомудренно падают косы
На восточную медь моих плеч.
Этот сон экзотический жаль мне
Власяницею русских слов
Покрывать. Африканские пальмы
На бумажном песке моих строф.
<4>
ДВЕ КРОВИ
Такая муть в душе, такая муть.
Горяч диван, как знойное Марокко
В библейских складках душного востока
Классически-египетская грудь.
Глаза в упор в квадрат пустой тетради
Цветет миндаль и желты небеса.
Растрепанная черная коса
И день в руках, в ногах и в темном взгляде.
А за окном московские снега,
Медвежий мех Есенинской поэмы
На елках колких жемчуг белых шлемов,
Снега, где вязнут песня и нога.
Зачем глядишься в строки и в окно
Арабская луна как шар арабской дыни?
Египетский мой стих окрасит русский иней
В две крови красить песню мне дано
10 февраля 1922 Москва
<5>
ВЕЧНОЕ
Опустила шторы. Щелкнул выключатель.
Комнату залил голубоватый свет.
Поговорим о вечном. Вы - мечтатель.
А я - поэт.
И нам обоим тяжело до боли,
Что жизнь, как скользкая, кровавая петля.
Мне кажется, о чем-то небо молит
Без слов земля.
Бессмертны строфы царственной латыни
Ведь даже рыжий Нерон пел стихи.
А музе и на страшной гильотине
Простят грехи.
Пусть наше слово сковано и немо,
Родник оплодородит и пески:
Колосья - человечества эмблема
И васильки.
И в синем небе белые барашки -
Пушистою весною облака,
Бесхитростные строки на бумажке
Живут века.
<6>
САНТИМЕНТАЛЬНОЕ
Не читаю газет. Надоели холодные темы:
О смерти, о революции, о войне.
У меня на столе кудрявые хризантемы
И поэта портрет на стене.
Я устала. Жестокие дни, недели
Выжгли в душе глубокую борозду.
Я люблю: сочащиеся смолою ели
И пахнущую пылью резеду;
Куличи с изюмом. Сладкие бисквиты.
Бесхитростную жизнь добрых людей.
И если мальчишки играют в бандиты <так>,
Мне страшно за души детей.
Я боюсь, что мой синеглазый братишка
Забудет скворешню, маму, отца,
И самую мудрую, светлую книжку
Променяет на язык свинца.
И все певучее мастерство мое
Отдаст за взрыв динамита.
Я ненавижу его детское ружье
И бумажное знамя бандита.
И строя из карт игрушечный домик,
С бумажной птичкой на бумажной трубе
Я читаю ему «Хижину дяди Тома»,
Сантиментальную историю о черном рабе.
<7>
МИР
Придумайте новое занятье,
Мне надоели ваши пушки и ружья.
Давайте строить домики и голубятни,
Казарм и лазаретов больше не нужно.
Я буду учить детей ваших пляскам,
Гимнастике, пению, игре на лютне,
Бегать на лыжах, лепить маски,
Плести венки из глазок Анютиных.
И вечерами - усталые и румяные,
Они будут вам рассказывать про крота и белку,
Про маленькую, коричневую обезьяну,
Которая ест с тарелки.
И вы никогда не поверите больше,
Что можно убивать, казнить, ранить
Людей на полях Румынии и Польши,
Людей на улицах Ростова и Казани.
Вы спрячете подальше длинную шашку,
Сумку с патронами, мрачную винтовку
И будете рисовать для дочки на бумажке
Ангела с крыльями и курчавой головкой.
<8>
Все было в этой жизни до меня,
Все будет в этой жизни, знаю, после
Москва. Экватор поясом огня
На талии земли и пес, и ослик.
Движенье вод, движение пера
И рощи лип и строк кудрявых рощи,
И дни, как оды - скучные вчера -
И наши дни, чего б казалось проще.
А мне, веселой, это нипочем,
Вот день глядит в окно, в глаза и в строки
Еще вчера держали под ключом
Его в ларце на шелковом востоке.
Сегодня он весь мой, весь до конца
С косым дождем, с лиловыми лучами
Как все сиянье моего лица,
Что в будущем перенесут на камень.
Пусть этот день погаснет, как и все,
А мне то что, веселой и бродячей,
С бульварной пылью в мраморной косе,
Вторую жизнь я проживу иначе.
Не будет петь, туманить, как моя,
Кровь мраморная, что застыла в жилах
Но слаще дыма синяя струя
От папирос, что я не докурила,
Чем слава от Москвы-реки до Нила.
14 октября 1922 г.
<9>
Сахары огневые веера,
Песчаные подушки жаркой лени.
Отпетые Талмудом вечера
И русский снег и русские олени.
И на снегу, как тень от пирамид,
От крыши тень, а в сердце тень от пальмы.
А инея серебряные пальцы
На траурных боках гранитных плит.
О чем мне петь? И как мне нынче петь?
Миндаль в цвету иль в белых звездах елки?
Египтян, вышитые золотом ермолки,
Иль маковок московских желтых медь?
Глядит луна, московская луна,
В мое окно, в мои глаза и в строки.
Ерусалима пышная весна
Глядит с подушек вышитых востока.
И треплет ночь моих библейских кос.
Звенит в серьгах и в завитках над ухом.
Под ботами высокими мороз
Трещит надменно, холодно и сухо.
22 г.
<10>
Бетон, железо, крепь асфальта,
И рейхстаг мрачный, как заслон.
Вином и морем пахнет Ялта
Со мной за письменным столом.
Чужим клеймом в квадрате марки
Клеймлю любовное письмо,
И надо мною Крым, как арка,
И подо мною Крым, как мост.
Пахуч, коричнев и оранжев,
И Ливадийских роз прибой,
И загорелые, как ханши,
Я и луна перед тобой.
Чужая гарь загаром нефти
На крышах, на стихах, на мне.
Берлинский день, как лысый скептик
В морщинах, в долларах, в вине.
А я, в застегнутых перчатках,
Вдыхая ресторанный дым,
Вдруг на вопрос: - «Какое сладкое?»
По-русски отвечаю: - Крым!
Берлин
<11>
ВЕСНА
На куполах медовый свет
Весну встречает ветром колким
И стаями шумят в Москве
На всех бульварах комсомолки.
Мне жаль, что старше я других: -
Вон той с учебником под мышкой.
За мной волочится мой стих,
За ней веселые мальчишки.
Ветрами улицы звенят,
Что б этот город огорошить.
Дрожат ресницы у меня
От брызгов - золотых горошин.
Ковром Египетским сюда
Упали ласточки на купол.
Вот так в Москва-реке вода
Лепечет чопорно и скупо.
И аист с крыши - гордый сноб, -
С веселой ласточкой судачит,
Косясь на стаявший сугроб,
Он хвастает Каирской дачей.
- В Каире небо - изумруд.
Она Египетские ниши
Возносит и какой-то пруд,
Что под кокосом где-то дышит.
И в том же духе: - Он маслин
Видал серебряные тени
Она - про красоту руин
Японского землетрясения.
Демократично грач в ответ
Им что-то возражает колко.
И стаями шумят в Москве
На всех бульварах комсомолки!
<12>
Дневная жизнь со мной болтает прозой,
Я отвечаю весело стихом
Должно быть так египетская роза
Беседует с напыщенным скворцом.
Люблю мое бесцельное безделье,
Мой разговор строкою и пером
И кот, мурлыча, эту радость делит,
Махая в такт ритмическим хвостом.
Квадрат стола - горячая Сахара,
Чернила пахнут илом, как река.
Но нет, я здесь сижу за самоваром
И к чайнику протянута рука.
Ах, пар над чашкой мне глаза туманит
И вот Китай... но я там не жила
Мать подает с изюминой румяной
Пирог и ставит посреди стола
Не то, не то... На розовом Тибете
Должно быть дни длинней, чем наших два.
Остывший чай.... Мать сетует и сетует,
Что в дождь так неприветлива Москва.
7 октября 1922
<12а>
Когтистых слов задор и пламень,
Цыганский блеск моих зубов,
Мосты висячие над вами
Никем не выпетых стихов.
В стальной мотив архитектуры
Ворвется таборный мой стон,
Чтоб все смешать литературы
В единый песенный трезвон.
На площадях столиц республик,
На островах курчавых рас,
На бубнах строк, на бубнах губ-ли,
Взметну я искры душных фраз.
И лук амура станет танком,
И крепость сердца пыль и прах,
Когда на площади цыганка
Контральтом пропоет в стихах.
1921 г.
<14>
СОАВТОР
Он не завлит, он не редактор,
Не критик, не искусствовед,
Не драматург и не поэт,
Он просто знает жизнь и свет.
(Какой общительный характер, -
Пришел без зова на обед!)
И вот случайный сей субъект
Стал вашей жизни прочным фактом.
Вы курите? Он мигом спичку
Зажжет. Вы пьете? Тут как тут...
Он повторяет по привычке:
- Стендаль... Москвин.... Эпоха.... Труд...
Слова прекрасны, как кометы,
И так воркует баритон,
Что кажется на целом свете
Слова все выдумал лишь он!
Но перейдем от слова к делу:
Он незаметно, он умело
Всех оседлал, и смотришь - завтра
Ту пьесу, что писали вы,
Он сдал давно как ваш соавтор...
И на виду у всей Москвы
Вам просто хочется завыть!
И войте! Договор уж в силе -
Афиша выпущена в свет,
И на афише вас уж нет...
..................................
А человека-то забыли!...
(1 - 4: РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 251; 5. Свободный журнал. 1917. № 6. С. 28; 6. Там же. 1918. № 1. С. 8; 7. Там же. 1918. № 3-4. С. 38; 8 - 9. РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 252; 10 - 12: РГАЛИ. Ф. 2566. Оп. 1. Ед. хр. 254; 12а. Стырская Е. Мутное вино. М. 1922. С. 27 - 28; 14: Красная новь. 1938. № 12. С. 239)