Может быть, это и легенда, но забавная: в 1917 году выпускник Владимирского военного училища поэт В. Лебедев и будущий прозаик-фантаст Илья Кремлев, бывший в ту пору начинающим футуристом Ильей Шехтманом (автором так и не вышедшей книги «Бычки в томате») решили устроить литературный вечер, чтобы прорекламировать журнал «Северная студия», который они собирались издавать. Дружественная школа на Васильевском острове предоставила им помещение; через общих знакомых в качестве приглашенной звезды была ангажирована Анна Ахматова. Дальше слово очевидцу:
«Все шло как нельзя лучше, пока мы с Лебедевым не уговорили некоего молодого поэта, принесшего нам довольно бессмысленные стихи, участвовать в задуманном нами «коронном номере». Сущность его заключалась в том, чтобы мы все трое прочли с эстрады, делая это одновременно, свои разные по форме и по содержанию стихи. Слушателей, бог весть почему собравшихся в школе, чтение это совершенно ошеломило. <…> Развернуться нам не дали. Кто-то из нетерпеливых слушателей то ли вывернул пробки, то ли перерезал электрический провод, погас свет и мы малодушно бежали. Ахматова все же приехала. Выступить ей не пришлось, в школе стоял кромешный мрак».
Этим молодым поэтом был наш сегодняшний герой - писатель, переводчик, врач, литературный критик, человек без биографии Иннокентий Александрович Оксенов (1897 - 1942) - Кремлев опознал его при случайной встрече в редакции «Красной газеты» в 1926 году.
«Событиями моя жизнь вообще небогата - и если бы не исключительная эпоха, в которую мы живем, на фоне которой интересна каждая жизнь - то право, я бы не стал ничего о себе писать», - говорил он о себе в автобиографии 1922 года, - и в этих словах нет ни кокетства, ни преувеличения. Он родился и прожил всю жизнь в Петербурге: за это время город трижды поменял свое имя, а его семья также трижды - свой адрес; с 1913 года до самой смерти он прожил в одной и той же квартире на 9-й линии Васильевского острова; единственное важное изменение произошло в 1917 году: провели телефон. Его отец - Александр Васильевич Оксенов - ученый-филолог и педагог, специалист по фольклору, преподавал в 6-й классической гимназии: вполне естественно, что сын, по достижению положенного возраста, поступил туда же. Это учебное заведение, обласканное и награжденное новым зданием в 1912 году по случаю полувекового юбилея, сыграло существенную роль в истории русского символизма: здесь учились Александр Добролюбов, Владимир и Василий Гиппиусы, Владимир Княжнин (Ивойлов), Михаил Долинов, Сергей Городецкий и другие, менее знаменитые авторы. «В ее стенах жила хорошая литературная традиция, и я с радостью вспоминаю веселую пору издания школьных журналов», - писал позже наш герой. Анонимный автор предисловия к юбилейному сборнику «6-й гимназии ее ученики» (1912) не без бахвальства констатирует преемственность поколений: «мы можем радоваться, что последние стихотворения сборника отделены от первых двумя десятками <лет> исторической жизни, что на наших страницах рядом с молодыми - те, кто стоял у истоков русского символизма».
Литературная работа Оксенова начинается еще в гимназии - в 1913 - 1914 годах он входит в состав редакции школьного журнала «Северное сияние», издававшегося литографическим, а позже - типографским способом.
(С гимназическими журналами в публичных библиотеках всегда большая беда - особенно чувствительная с Тенишевским училищем, где единственный известный комплект изданий пропал в 1970-е годы, так что нынешнее поколение мандельштамоведов пользуется выписками, сделанными еще 40 лет назад. С 6-й гимназией все тоже не слава Богу - в РГБ нет ни одного номера; у меня есть один, купленный случайно в СПб полгода назад - но зато этот номер не учтен в справочниках по периодике, т.е., по всей вероятности, представляет собой единственный известный экземпляр. Один сдвоенный номер был у Лесмана, который, кстати, был знаком с Оксеновым и получил от него книгу в подарок. С номерами, хранящимися (надеюсь) в РНБ, я ознакомиться не смог).
В 1915 году, на правах опытного редактора, он начинает собирать благотворительный альманах в пользу раненых, получивший позже название «Зеленый цветок». Большая часть его вкладчиков укрылась за псевдонимами (В. Галахов, Н. Галузин, Юрий Г., В. Воронов), но среди них неожиданно появляется имя Блока, который никакого отношения к 6-й гимназии не имел, разве что порой проходил мимо по улице. Оказывается, наш герой практически взял его на слабо: 25 января Блок читал стихи на большом литературном вечере в зале Городской думы («Читал на вечере. После моего чтения мы слушаем остальное, и я провожаю ее <Дельмас> к Карабчевским»). Среди прочих поданных ему после выступления записочек была и такая:
«Не откажитесь - несколькими Вашими строчками содействовать успеху альманаха, издаваемого в пользу лазарета при Гимназии Наследника Цесаревича.
Надежда на то, что Вы откликнетесь, почему-то у меня очень слаба. А хотелось бы, чтобы вышло наоборот. Петроград, Вас. Остр. 9 лин. 48 Иннокентий Оксенов»
После таких слов отказываться уже было неловко и Блок 26-го отвечал, приложив свой юношеский перевод из Горация «Милая дева, зачем тебе знать, что жизнь нам готовит…», который и был напечатан в «Зеленом цветке». Оксенову пришлось торжествующе извиняться:
«Глубокое Вам спасибо, многоуважаемый Александр Александрович, за присланные стихи. Теперь Вы в моем представлении - не только талантливый поэт, но и крайне отзывчивый человек»
(Этим история их взаимоотношений не закончится. 22 декабря 1920 года Блок отметит в записной книжке «Стихи Оксенова», непонятно, что имея в виду: книг у него в этом году не выходило. Оксенов, в свою очередь, многократно отзывался в печати, по большей части апологетически, об издававшихся книгах Блока, написал ему прочувствованный некролог-панегирик, характеризовал его в автобиографии как «кумира, учителя, бога», исследовал его стихи («К истории блоковского текста»; «Некрасов и Блок»), но вдруг в какой-то момент, без внешних политических стимулов, проникся неистовым блокоборчеством, так что был даже публично одернут Сологубом: «Помню вечер, посвященный пятилетию смерти Блока. Председательствовал Федор Сологуб, человек с желтоватым лицом и в чесучевом пиджаке. Желающих попасть на этот вечер было значительно больше, чем мог вместить зал. Часть публики стояла или сидела на полу. Сологуб очень разволновался, когда поэт и критик Иннокентий Оксенов объявил, что от Блока ничего не останется, кроме поэмы «Двенадцать». У Сологуба задрожали руки. Он сразу побледнел: Как! Только «Двенадцать»! А я-то прихожу на могилу Блока и читаю вслух его «Клеопатру». Разве это стихотворение ничего не говорит вам, молодой человек?»: восп. Синельникова о Заболоцком)
Психологические реконструкции - шаткая и неблагодарная вещь, но здесь хотелось бы к ним прибегнуть - как кажется, пылкая натура нашего героя побуждала его ставить перед собой заведомо трудноисполнимые задачи; решив же их, он стремительно к ним охладевал. В 1915 году он последовательно знакомится с литературным миром Петербурга: заручившись благосклонностью А. К. Боане, возглавлявшей «Новый журнал для всех», он быстро делается своим в кругу его постоянных авторов и посетителей редакционных собраний. Много позже он вспоминал об одном из тамошних суаре:
«Тесная редакционная квартира в эти вечера бывала переполнена гостями, причем здесь можно было встретить представителей всех школ и течений. Так было и в хорошо памятную мне ноябрьскую среду 1915 года. Небольшая и узкая комната, где обычно происходила читка стихов, комната, со стен которой глядели рисунки Льва Бруни, Натана Альтмана и композиции Татлина, - и на этот раз гостеприимно вмещала поэтов и прозаиков самых различных мировоззрений. Редакционный мальчуган непрерывно подогревал самовар. Здесь были: уже и тогда маститый М. А. Кузмин, неизменные аяксы Георгий Иванов и Георгий Адамович, Всеволод Курдюмов, Рюрик Ивнев, О. Мандельштам, Н. Венгров, О. Брик, Ек. Низен, М. Моравская и многие другие. После патетической декламации А. А. Мгеброва и Виктории Чекан, после того как жеманный Георгий Иванов прошепелявил свои стихи о веселой труппе гимнастов, после торжественной меди Осипа Мандельштама и старинной мудрости Кузмина - у круглой печки в углу вырос большой, мускулистый и напряженный человек, самая внешность которого была поражающим контрастом женственному облику типичных представителей литературно-буржуазной богемы. Это был Маяковский».
Особенно неодобрительно он отзывается только об акмеистах - и в критике («Акмеизм не оправдал возлагавшихся на него надежд. Творчество выдающихся его адептов (Гумилев, Городецкий, Ахматова) было вспоено животворным молоком символизма; этой пище акмеисты всем обязаны; но они уподобились блудному сыну» ) и в мемуарах («некоторое время я бывал в кругах «Цеха поэтов» и родственных, но лощеный эстетизм скоро оттолкнул меня от себя»; сохранились его заметки о посещении второго «Цеха»), впрочем, они, кажется, платят ему тем же: «Оксенов - ничтожество, "серьезно работает"...», - продиктовала Ахматова Лукницкому, а тот тщательно записал, даром что сам был с ним, кажется, во вполне приличных отношениях и хранил в библиотеке книгу с уважительным инскриптом («Павлу Николаевичу Лукницкому с лучшими чувствами автор 26.IV.27»), - не исключено, впрочем, что история с погашенным светом и несостоявшимся выступлением до сих пор не была забыта.
Чуть ближе прочих он сходится с бесшабашной компанией Рюрика Ивнева; в 1920-е годы Оксенов вспоминал о «группе молодых поэтов, в которую меня <...> ввел в Петербурге В. С. Чернявский (<...> окончивший ту же Шестую гимназию, что и я, но бывший значительно старше меня). Здесь - для меня - центральным лицом являлся Рюрик Ивнев, с которым я, насколько позволяла разница наших лет и мировоззрений, сблизился. Рюрик представлял собою в те годы страшную смесь черт вырождения, истерии, развращенности (не столько приобретенной, сколько органической) и совершенно детской, огромной и чистой нежности и любви к миру. И в мировоззрении, и в творчестве он давал только "свое", выношенное и выстраданное, чем был на голову выше всех своих друзей ("рюриков", по слову нашего общего знакомого). Но был ли он поэтом? Этот вопрос для меня не решен до сих пор. Бывая на часто менявшихся квартирах Рюрика, я встречал у него, кроме неизменного Нила Сорского на письменном столе, многих более или менее известных литераторов и поэтов. Помню В. Н. Гордина, Е. А. Нагродскую (произведшую на меня впечатление простой буржуазной дамы), Т. Г. Шенфельд, Н. Бальмонта, - здесь же я впервые увидел Сергея Есенина, только что приехавшего тогда в Петербург. Просто одетый, угловато державшийся, он тогда еще не был заласкан аудиторией, его звезда еще только восходила. Помню, как, оставшись под конец вечера в исключительно мужском обществе, Есенин читал нецензурные частушки... Частыми гостями Рюрика были М. А. Кузмин, Георгий Иванов, Л. А. Канегисер». Сам Ивнев в своей недоброй манере позже пересказывал эпизод этого знакомства Садовскому (этот текст
есть в сети, что избавляет меня от необходимости его цитировать); зато Чернявский относился к нашему герою с явной приязнью: «Оксенову я, расчувствовавшись, написал что-то уж слишком нежное письмо, очень уж раболепствую перед зеленым поколением (нежность только этакая!)» (письмо Р. Ивневу 8 июня 1915 года).
В результате вчерашний гимназист («на литературные вечеринки я приходил тогда буквально со школьной скамьи», - напишет он в 1925 году в воспоминаниях о Есенине) примерно за год перезнакомился со всеми ключевыми фигурами тогдашней литературной жизни. И, похоже, это ему быстро надоело, поскольку уже в 1916 году он резко сокращает свое участие в литературе и идет учиться на врача.
Это не было решительным разрывом - в «Новом журнале для всех» продолжают печататься его стихи и критические заметки; но участие его в жизни сообщества, кажется, резко идет на спад. Смена литературного окружения зафиксирована в названии издательства, в котором в 1917 году вышла его первая книга стихов «Зажженная свеча» - «Дом на Песочном». В кратком очерке о Маяковском сам Оксенов комментировал это топографическое наименование издательства-эфемериды (я знаю 4 книжки, вышедшие под этой маркой - вряд ли их было намного больше) так:
«Дом на Песочной» - это был дом, где жили Екатерина Эрлих (Низен), сестра покойной Елены Гуро, одного из основателей русского футуризма, и хорошо известный и в наше время художник М. В. Матюшин. Из этого дома в свое время вышли в свет первые боевые сборники футуристов - «Садок судей» первый и второй. Этот двухэтажный деревянный дом на идиллической улице Аптекарского острова сыграл большую роль в истории левых течений русской поэзии ХХ века.
Входивший в эти стены попадал в очень своеобразный мир, наполненный строгой, почти монастырской тишиной и, казалось, отрешенный от действительности. Глядевшие в окна высокие деревья сада, тонкие сосны на картинах Матюшина и Елены Гуро, ласковые кошки, одну из которых - старую, белую, особенно любила покойная Елена, - таков был этот мир, и в этом-то солнечном покое созревали дерзкие замыслы молодого футуризма и тайные надежды на грядущую социальную революцию. В годы войны «Дом на Песочной» объединял левую литературную молодежь, среди которой были М. Козырев, Натан Венгров и др.»
Отвечая на вопросы анкеты в 1926 году, Оксенов скажет не без некоторой бравады: «Революция научила меня многим вещам, как, например, жить по НОТ’у: будучи студентом-медиком, я одновременно был железнодорожником, агентом по закупке учебных пособий, узельщиком в сыпно-тифозном лазарете (была и такая профессия, на которой я чуть не умер от тифа), секретарем месткома, журналистом, редактором», - все чистая правда; впрочем - не вся: журналистом, в частности, он был в эсеровской газете «Знамя труда», о чем упоминать уже было небезопасно. Революцию и большевистский переворот явно приветствовал, за что был внесен Зинаидой Гиппиус в специальный черный список с пометой «всякая беллетристическая и другая мелкота из неважных» - при том, что, вероятно, был с нею знаком, единожды выступив в 1915 году в подведомственном ей журнале «Голос жизни».
Медицинский институт он закончил в 1921 году, специализировавшись на относительно новой отрасли - рентгенологии. С этого же года и до самой смерти работал в Рентгенологическом институте, был кандидатом наук, старшим научным сотрудником и ответственным секретарем «Вестника рентгенологии и радиологии». Судя по медицинской библиографии, напечатал 18 работ, отчасти отчетно-административного характера, а отчасти - по вопросам поведения желудка при всяких злоключениях. Вообще, когда видишь писателя, хорошо разбирающегося в чем-то, лежащем за пределами обычного литераторского горизонта, сразу ждешь проекции известной шутки про Дениса Давыдова - и вот она: «О поэте и критике, розовощеком Иннокентии Оксенове, служащем в каком-то рентгенологическом институте, говорят, что рентгенологи считают его писателем, а писатели считают его рентгенологом» (записки И. Басалаева). Между тем сам он утверждал, что «свинцовый шлем рентгенолога и зеленоватое мерцание экрана могут не менее наполнить жизнь, чем литература»; эта же гармония двух сфер его жизни декларируется в стихотворном инскрипте его ближайшего друга послереволюционных лет, Всеволода Рождественского:
Не стетоскопу, ни ланцету,
Не верь, парнасский мой сосед.
До дня прочтет эпоху эту
Не рентгенолог, а поэт.
Неся взыскательному миру
Тревогу вещую свою,
Дружи витийственную лиру
И эскулапову змею.
В 1922 году выходит его вторая и последняя книга стихов - «Роща» - и тоже под издательской маркой, взывающей хотя бы к короткому рассказу - «Эрато». Полонская в своих воспоминаниях передает смешной (хотя, кажется, и неточный в деталях) эпизод о дебюте нового книгоиздательства - в типографии печатались одновременно «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова» Зощенко и очерк Константина Державина «О трагическом»; по вине типографских работников (которые как начали хохотать, набирая «Вечера на хуторе», так и не остановились до зощенковской первой книги) листы оказались перепутаны - к вящему неудовольствию обоих пострадавших авторов. С «Рощей» все в полиграфическом плане обошлось, но зато ее не помиловали критики - от сухого «бледно, несамостоятельно, скучно; совершенно пустая книжка, никому ни для чего не нужная» («Утренники»), до утонченных издевательств Брюсова: «Неужели это писано не сто лет назад? А ведь известная «культура стиха» есть и у И. Оксенова, но старые трафареты и клише давят его»… «любой Иннокентий Оксенов умеет свернуть строфу по-Блоковски» и пр.
И в этот момент хронологический принцип делается бессильным для дальнейшего повествования. Впереди у него - двадцать лет размеренной и - на сторонний взгляд - счастливой жизни. К медицине и литературе прибавляются литературоведческие штудии: Оксенов - член правления Пушкинского общества и с 1937 года - его ученый секретарь. Он заседает в Союзе поэтов, где занимает почетную административную должность. Участвует в работе литературной группы «Содружество» («это крепкое братство без папаши и мамаши», как он таинственно-залихватски заявил в интервью «Красной панораме»). Публикуется в одноименном альманахе. Печатает статьи и заметки в журналах «Книга и революция», «Печать и революция», «Ленинград», «Новый мир»… да где только не печатает. Его критические работы не злы, не тенденциозны и не представляют собой род доноса: ему не нравится Тынянов, условно говоря, но критики-марксисты нравятся ему еще меньше. У Оксенова вообще какие-то странные отношения с советской властью - вдруг в 1931 году он начинает печатать повесть о Ларисе Рейснер (краткую биографию которой он опубликовал несколькими годами раньше), там действует Гумилев (не названный прямо) - он изображен без симпатии, но и совершенно без проклятий:
« - Лариса Михайловна!
Говоривший приподнял шляпу, и Лариса ощутила на своей руке прикосновение его холодноватых губ. Прищуренные косые глаза глядели на нее ласково и насмешливо. Этот взгляд был хорошо знаком Ларисе. Но в ее ушах давно не звучал этот вязкий металлический голос:
- Три года! - продолжал он. - И каких три года!
- Да, Николай Степанович! - сказала наконец Лариса. - Я о них не жалею.
Ее озноб внезапно исчез»
При этом какая-то скрытая рефлексия у него происходит - в одном из ненапечатанных при жизни стихотворений он говорит: «Не надо книг. Сейчас ни символисты / Ни даже Пушкин не укажет путь», - и в полном соответствии с этой программой постепенно замолкает. В 1930-е он работал над воспоминаниями, которые его вдова читала в некоторых писательских домах в первые послевоенные годы; полный текст хранился у его дочери, но в настоящее время, кажется, недоступен для чтения. Рождественский, который много сделал для сбережения памяти об Оксенове, вспоминал: «В последний раз я видел Иннокентия Александровича в тяжелые дни ленинградской блокады в «Ленинградской правде», куда он пришел уже истощенный голодом, с трудом одолевая лестницу, пришел с горячим желанием «быть чем-нибудь полезным в обороне Ленинграда». Он умер 25 января 1942 года - по одним сведениям от туберкулеза, по другим - просто от голода.
***
(Спасибо высокочтимому
kritmassa , который предложил мне написать о нем; когда материал был практически собран, я внезапно сообразил, что он мог иметь в виду фонетически неотличимого Аксенова (Ивана Александровича; 1884 - 1935), но оказалось, что все-таки нет)
***
<1>
НАИВНОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ
В миниатюрной бакалейной
У поворота по шоссе
Вы процветаете в лилейной
Очаровательной красе.
Я вам хотел сложить балладу,
А вольная моя свирель
Поет: вы слаще шоколаду,
Приятнее, чем карамель.
Но сладостные комплименты
Надоедают хуже ос,
Когда приходят к вам студенты
Купить коробку папирос.
Тогда - забыт печальный Надсон,
Поэт, волнующий сердца.
Вам снова хочется смеяться
И веселиться без конца.
А солнечная позолота
Ласкает нежно с высоты
Полученные от кого-то
Благоуханные цветы.
<2>
Над золотыми берегами
Благословенных Териок…
Б. А.
Когда-то взявший Сапунова,
Еще безмолвствует залив.
Но я прислушался, забыв,
Что для меня ничто не ново.
Всегда белеет казино
У вечно-памятных прибрежий,
И утром рвется ветер свежий
В мое высокое окно.
Но не стремятся мореходы
Вращать покорные рули,
Как будто волны унесли
Непотопляемые годы.
<3>
В железный век будь сам железным.
Да будет голова пряма.
Открой глаза, склонясь над бездной,
Где смерть, и голод, и тюрьма.
Где завывает тихим свистом
Мелкобумажная пурга,
И в образе канцеляриста
Твоя судьба встает, строга,
Где феи комиссариатов
Украдкой пудрятся в углу,
Ты, успокоенный и сжатый,
Иди к зеленому столу.
И вдруг… тебя подхватит ветер,
Легко гуляющий в ночи,
И ты очнешься - в новом свете,
Забыв витые калачи,
Забыв окно, где зреют торты,
Голодный призрак на углу,
Как облик ведомый - и стертый,
И канувший в пустую мглу.
И только то, что в боевые,
В невыносимые года, -
Обетования живые,
Не гаснущие никогда, -
Любовь, упорство, нежность, вера,
Что бьют железо, как стекло,
Одно горение без меры,
Что в сыпняке тебя спасло,
Что длилось в сумраке беззвездном -
Храни, зови, ищи, кричи!
Погибнешь, потеряв ключи.
В железный век будь сам железным
<4>
ТИФ
Склонилась тень, знакомому кивая,
И прошептала: проходи свой стаж.
Под ним кровать была как конь живая
И с этажа въезжала на этаж.
А вечером, когда меняли грелку,
В великом гневе, яростный, хотел
Пустить бутылкой в толстую сиделку,
Но вдруг раздумал или не успел.
Мелькнуло белое крыло халата,
И голос тихий свыше был: ослаб,
Лежит давно. За все придет расплата.
И вдруг увидел он большой корабль.
На нем товарищи уплыли в море,
Оставили его на берегу.
И плакал он в необычайном горе,
Все переплавившем в его мозгу.
Проснулся и грустил. И вдруг почуял,
Как боком нежно ускользала тень.
Он на локте поднялся торжествуя.
А это был четырнадцатый день.
<5>
Турецким парусом кривым
Скитаться весело и просто.
Сквозь тишину и звездный дым
Я жду дыхания норд-оста.
Услышан пушечный сигнал,
То близок шторм. Спешите, други,
Пока он в море не угнал
Широкодонные фелюги.
Нема стеклянная волна,
И в ней спокойствие такое,
Что поступь бури не слышна
В недвижно плавающем зное.
И по воде глухая рябь
Ночами серебрится млечно,
Курчавый дуб и черный краб
В огнях купаются беспечно.
Но день тревогою палим,
Ему не жить легко и просто.
Сквозь тишину и звездный дым
Я жду дыхания норд-оста.