[Глава 2, продолжение]
Именно так мы и познакомились с Гервером. К тому моменту нас перевели в другие камеры, на другой этаж, и слышимость стала много лучше. С одной стороны от меня обнаружилась уже знакомая мне Римма Шибанова - та, что разговаривала с падшей женщиной. А с другой - Гервер. Тогда мне не приходило в голову, но сейчас я твердо уверена, что это ротировка произошла с подачи прокурора - так он надеялся выведать хоть что-то через меня. О, как же он ошибался!
-Это вы Михаил Гервер, да? - прошептала я в соседнюю камеру. - Прокурор хочет погубить вас.
-Знаю, - глухо ответил он.
-Он хотел от меня, чтобы я что-то выведала у вас. Имена ваших товарищей.
Я хотела предупредить его, но он, кажется, принял это за просьбу.
-Мне нечего сказать, даже чтобы спасти вас. Простите, - прошептал Гервер в ответ.
-Я и не жду этого, - я правда не ждала от него ничего такого. Мне важно было снова почувствовать себя чистой.
Разумеется, ему было, что сказать мне, то есть прокурору - и я понимала это. Но понимала также и то, что он, услышав мой рассказ, мог бы и просто замкнуться в себе и не сказать мне даже этого «Простите». Но - таково уж было свойство его щедрой натуры - он был потрясающе искренен и открыт. Дать спасения он мне не мог - да я и не хотела его такой ценой - но дать живое тепло и сочувствие - мог.
-Вы правда хотели взорвать поезд?, - спросила я, - ведь могли погибнуть невиновные!
-А сколько невиновных гибнет каждый день и без этого? - яростно возразил мне он. - Каждый день, каждую секунду - и все они невиновны! Разве есть еще способ прекратить это?
Что ж, и это ответ. Что там говорил мне прокурор? Кровожадные люди, помышляющие только об убийствах? Я слышала боль в голосе Гервера, и если что и вело его к убийствам - так это боль. А не желание выслужиться, или получить богатство, как многих иных.
Ни он, ни Римма, которая еле говорила после ангины, не объяснили мне того, зачем же им было нужно убивать царя - даже и шёпотом такие разговоры в тюрьме были опасны, и я не была готова к ним. Но одно мне стало ясно окончательно - Гервер совсем не был тем кровожадным чудовищем, которое нарисовал мне прокурор. Это была ложь, а ничто меня так не отвращало как ложь в эти минуты.
…Потянулись долгие дни, перемежавшиеся редкими свиданиями. Приходил адвокат, Александр Дмитриевичa href="#009">9, милейший человек, который кажется вполне верил мне. Только я не очень тогда верила ему, потому что он спрашивал ровно о том же: а на кого вы можете показать? ну если не вы - то кто? Все они хотели, чтобы я сама указала на кого-то другого, а я все больше и больше убеждалась, что я могу сказать только правду, а моя правда в том, что я невиновна, и в том, что я не знаю, кто из них убийца и возможно и не хочу этого знать. Впрочем, правда моя заключалась еще и в том, что я была любовницей полковника. Да, господин адвокат, да. Но я не буду подтверждать этого на суде. И мне, и Анне Дмитриевне жить в этом городе дальше, если меня оправдают. Если. Жить.
Потом с тем же ко мне зачем-то приходила Анастасия Павловна, его супруга. К слову, Анастасия Павловна, всегда вызывала во мне восхищение, как блестящая, красивая и уверенная в себе женщина. Она была предводительницей женского общества Дубравника, законодательницей мод, и главной разносчицей всех сплетен. Я знала, что мои бедные кости перетирает весь Дубравник, и от острозубой Анастасии Павловны зависит, смогу ли я найти место, если меня оправдают. Мне было стыдно - своего измятого грязного платья, убогой шляпки... в баню нас водили две недели назад, и я всей собой чувствовала как жалко выгляжу по сравнений с ней - изящной, ухоженной и красивой. А расспрашивала она все о том же - ну скажите же, Зинаида, кто это мог сделать? Если не вы - кто? Есть ли у вас предположения, на кого вы сами можете указать?
Что ж, у меня были все те же три варианта - Алексей Петрович, Анна Дмитриевна и Елена. И самоубийство. Ах, да, еще учительница Швецова. Ах, да, еще - я. Нет.
-Анастасия Павловна, дело прокурора устанавливать виновного, дело вашего мужа - защитить меня. Но я-то не могу никого обвинять, поймите!
Смотрела она на меня без сочувствия и вскоре ушла.
Однажды - всего один раз за все это время - нас вывели на прогулку. Почему-то всех сразу, всех, кто был заключен на нашем этаже. И тогда мы наконец увиделись - впервые. К этому времени мы уже познакомились с Риммой Шибановой и я рассказала ей о своем процессе, и об обещании, которое дал мне полковник - спасти, если я возьму на себя вину. Она яростно шептала мне в ответ: «Не верьте им! Если вы возьмете на себя вину, вас не спасет уже никто, вас ждет каторга! Не губите себя!». Я верила ей вполне - разумеется, полковник, возможно, собирается слать мне на каторгу какие-то деньги, настолько-то его совести должно было бы хватить, но ни от самой каторги, ни от этапирования в Сибирь, ни от жизни среди убийц он меня спасти не сможет никак.
В первый момент свидания Римма показалась мне… обыкновенной. Слыша ее звучный, красивый голос я представляла себе ослепительную молодую красавицу - нет, передо мной была самая обычная женщина, невысокая, в платке. Она была мила, но разительно отличалась, как от тех женщин, которые были у нас недавно в камере, так и от тех лощеных светских красавиц, вроде Анны Дмитриевны и Анастасии Павловны, которых я привыкла принимать за образец женственности и красоты.
Она действительно была удивительно красивой, но красотой сознательной и одухотворенной, красотой скорбящей. В полной мере я поняла это, увидев ее в последний раз, на процессе пятерых. Я не знаю, как удалось ей убедить привести ее в зал суда, возможно она должна была быть свидетельницей, но ее не вызывали. Я с сестрой сидела на первом ряду, она была на последнем, я оборачивалась на нее, когда мне удавалось оторвать взгляд от обреченных. Она была воплощенной болью, и воплощенным вниманием, и воплощенным сочувствием; женщины красивей ее в этот момент я не видела более никогда на свете.
Тогда же я впервые увидела М. Гервера: он показался мне измученным и бледным. Потом, изучая его жизнь и находя документы о нем, я видела его фотографии задолго до этого заключения: он был удивительно красив, уверен в себе, ясно улыбался. Здесь, в тюрьме, он смог сохранит свое обаяние, но благополучным и ясным уже не выглядел, а выглядел… просто человеком. В полной мере человеком, страдающим и стоящим перед каким-то страшным выбором.
…Мы коротко обнялись с Риммой и с Гервером, и ничего не смогли сказать друг другу, кроме короткого: «Здравствуй, вот и ты…», разговоры на прогулке были запрещены и за этим следили строго. Но мы увиделись и это стало целым этапом моей жизни: два голоса из разных камер обрели вдруг живые лица.
А в воздухе пахло осенью и поздними яблоками, кружились листья и по небу плыли редкие облака. После тюремного смрада у меня кружилась голова и слезы наворачивались на глаза не то от счастья, не то от боли. А потом нас вернули в это смрад - Гервер успел ободряюще кивнуть мне, возвращаясь в камеру, и это поддержало меня, иначе я упала бы в обморок.
…Если одни заключенные здесь умирали от чахотки, то другие подвергались избиениям. В один из моментов - посреди ночи, или рано утром, я уже потеряла счет дням, но помню, что это разбудило меня - раздался грохот. Лязгали двери, кого-то вели по коридору, потом послышались звуки ударов. Нам не удавалось понять, что там происходит: эхо металось по коридору, криков было не слышно, но не понять, что происходит какое-то истязание, было совершенно невозможно.
-Да хватит же, прекратите! - кажется, первой закричала Римма.
Закричала и я - потому что слышать это было невыносимо. Наши истерзанные привычной тюремной тишиной нервы буквально разрывались от этих звуков, голова раскалывалась, в ушах звенело. Я кричала, стараясь перекрыть этот шум - простительно мне было тогда потерять себя, я и позднее никогда не могла без крика и слез видеть тюремных избиений и нередко платила за это.
И тогда надзиратель вошел в камеру, грубо поднял меня, встряхнул и потащил в коридор. Сперва я решила, что он просто ведет меня в другую камеру - быть может в такую, где стены толще и я буду избавлена от этой пытки? Нет, он волок меня в ту же камеру, из которой до этого раздавались эти ужасные звуки.
…Дубравник не Петербург. Если в Петербурге избиение студента вызвало покушение Веры Засулич, протесты, судебный процесс над ней - и кажется, на какое-то время тюремный произвол был приостановлен, то в тюремном замке Дубровника никто не боялся огласки. Меня избили плетью.
Сквозь боль и слезы я слышала крик Гервера. Я не помню, что он кричал надзирателю, но я помню, как это поразило меня. За всю мою сознательную жизнь Гервер, который едва знал меня и видел один раз на прогулке, оказался единственным мужчиной, готовым бросится мне на защиту, не думая о том, что его сейчас тоже могут избить. Не по родственному долгу, как отец, которого я едва помнила, не за деньги, как адвокат. Он не был мне ни возлюбленным, ни братом, ни - тогда - даже другом, он вступался за меня просто потому что я была живым и страдающим человеком, и для него невыносимо было слышать, как меня избивают. Потом, когда и мне случалось видеть такое и делать такой выбор - защитить кого-то от царского произвола, или хотя бы выразить протест против него, пусть бессмысленный, пусть криком, пусть подписью в письме, я всегда вспоминала Гервера, и это позволяло мне не терять мужества.
Меня водворили в камеру и я, рыдая, упала на койку. Видит Бог, тогда мне казалось, что это самый страшный момент моей жизни, и ничего хуже и больнее со мной никогда не произойдет, и главное - позорнее! Меня, дворянку, подвергли такому унижению! То, что тех женщин, которые были недавно в камере - таких же женщин, как и я! - могли подвергнуть телесному наказанию точно также без повода, мне не приходило тогда в голову. Меня привел в себя шепот Риммы - она услышала делопроизводителя Птицына в коридоре, и шептала мне, чтобы я очнулась, просила немедленно врача и встречи с адвокатом. Я закричала к нему и, кажется, смогла попросить об этом, а после впала в окончательное беспамятство, в котором провела несколько дней. В бреду мне казалось, что в камеру ко мне приходит полковник Орлов. Я еще любила его в начале болезни, но любовь моя (да и не было это любовью!) истлела в горячке. Я просила его спасти меня или хотя бы остаться рядом, я молила его о защите, но в бреду он только отталкивал меня и делал больно (кажется, это был момент, когда тюремный врач делал мне перевязку), и тогда - в бреду же - я начала обвинять его, как обвиняет мужчину оскорбленная и брошенная женщина. Что бы я ни сделала, но пыток и клеветы, я не заслужила!
Потом мне рассказали, что в бреду я говорила доктору, принимала я его за Орлова, что он бросил меня и променял на дочь. Но это было уже потом, а пока я лежала все время на своей койке, думала о произошедшем и слушала тихий шепот Шибановой и Гервера, которые через мою голову осторожно обсуждали что-то свое.
ПРИМЕЧАНИЯ
9 Александр Дмитриевич Габричевский, известный либеральный адвокат, принимавший впоследствии участие в процессе 5-ых и еще нескольких политических процессах. Стал знаменит своей статьей «Профессия адвоката и ее нравственные аспекты». Юридическое обозрение, №3, 1883 г.