М. М. Пришвин, Дневники, 1930 - 1931

Mar 23, 2013 11:04

Зато вот теперь, обдумав очень многое, я решился с Вашей помощью начать серьезно работать для Европейских журналов, не обращая внимания на то, как меня будут встречать: «по платью встречают, по уму провожают», - чтобы меня читали в Европе. [...] Вот я хотел бы дать для экзотической страницы очерк с сюжетом и достоверностью. У меня есть один, который я почему-то берегу и не печатаю здесь. Его название «Мох» я переменил для Германии в «Клюквенная тропа», чтобы через клюкву дать экзотический штрих. Предложите его редактору для экзотической страницы (я точно рассчитал число букв), дайте ему понять, что, во-первых, пора бросить тигровую и крокодиловую пошлость экзотики (клюква благороднее), во-вторых, что хорошо бы дать и формально-литерный пример для очерка.

Статья «Головокружение» в деревне теперь как эра, так и говорят всюду, начиная рассказ: «Было это, друг мой, до газеты»… Или скажут: «Было это после газеты».

Как у них распался совхоз: в эти дни, когда вышла газета с первым манифестом свободы, пришел один в сельсовет и подал заявление, без всяких объяснений, молча, что он из колхоза выходит. Вслед за ним другой и тоже молча, и третий, и повалили все, и никто не сговаривался, все молча каждый за себя отказались.
 - И как иначе, - сказал А. М., - если в газетах было запрещено насилие: какой человек охотой пойдет в принудиловку? Осуществили у меня корову (обобществили), осуществили лошадь, свинью зарезать велели и мясом представить. А в газетах говорят, что корова, лошадь, изба моя, огород, все это мое и вещи все мои. На каждую вещь я имел охоту, за каждой вещью я как за лисицей охотился. И когда остался я без охоты в коллективе, стал всякую мою вещь, нажитую охотой, спускать за бесценок, чтобы не себе и не им. Без вещей и без охоты шел я в коллектив, как на войну околевать, и вдруг читаю в газетах, чтобы никакого принуждения не было и все шли в колхоз только по доброй своей воле. Как прочитал, пошел в сельсовет и подал заявление молча, что…

Шеф
      В Бобошине Еремин - бедняк держал всю деревню в страхе. Первое, конечно, что бедняк и у него особенные права. В последние дни («до газеты») страх в народе дошел до невозможного. Довольно было, чтобы на улице показался какой-нибудь неизвестный человек с папкой в руке, чтобы бабы бросались прятать добро, а если нечего прятать, то с болезненным чувством ожидать какой-нибудь кары. Тимофеева Мария рассказывала, что бабы по вечерам бегали друг к дружке, сговаривались в случае беды мужиков услать куда-нибудь в лес, а на сходку выходить одним бабам [чисто зачистки в чечне], потому что мужиков со сходки берут, а баб оставляют с детьми, а если бабу взять, то и детей надо. И обещались бабы стоять до последнего, и в коллектив нипочем не соглашаться. Так и ожидали этой сходки, как смерти: помрем вместе с ребятишками, подохнем с голоду, а в коллектив не пойдем.
      И до того дошло ожидание чего-то страшного и последнего, что как только покажется на улице неизвестный человек с папкой, баба думает: «вот оно, начинается!» и бежит и прячет если есть какое лишнее добро, потом бежит сказать соседке. «Бывало, - рассказывал Мирон, - побежит к бабам, а дома ребятишки молятся: «Господи, не дай нам попасть в коллектив». До того дошло у детей, что Мирон своих уж отговаривал: «Глупые вы, чего вы боитесь, у нас лепешки овсяные, а там будут белые, там сахар, молоко, кисель».
      Один только Еремин-бедняк ничего не боялся и всю деревню в страхе держал, первое, потому что он бедняк и у него права, второе, что на сходке горланил и яро требовал коллектива, третье, был здоров и хлестко дрался: говорить против него было опасно, встретишь в лесу один на один и отлупит. Их было, Ереминых, два брата, этот Антошка и Тимофей. После отца братья разделились, отцовский старый дом достался Антону, а Тимофей пошел жить на квартиру и через пять лет поставил себе новый дом и отличное завел хозяйство: три коровы, две свиньи, пять овец. У Антона же не только ничего не прибавилось, а даже и что было, ушло, и дом отцовский стал вовсе разваливаться: матица прогнулась, треснула, потолок чуть не подавил семью. Мастер кое-как справил дом, сделал железную скрепу, схватил ею матицу, винт пропустил и вверху навинтил гайку. Ну вот когда стали сверху настаивать на колхозе, Антон сразу горячо взялся за колхоз, потому что у него мысль была: когда, мол, утвердят колхоз, отвинчу я наверху гайку, матица разломится, потолок завалится, и я тогда буду у колхоза требовать себе новый дом. Из-за того и спорил и бился на сходках за колхоз, и доносил и держал всех в большом страхе. А когда газета вышла и было объявлена свобода: хочешь - иди в коллектив, хочешь - живи, как жил, то приехали все это разъяснять с Мытищенского завода шефы. Собрали сходку и шеф стал извиняться, что перегнули и линию партии искривили разные недобрые люди: бюрократы.
      Конечно, тут все вздохнули свободно и стали высказывать и жаловаться. Рассказали и об Антоне все с самого начала, как он разделился с братом и ему досталась изба, а через некоторое время у брата Тимофея явилось хозяйство и чуть его за это не раскулачили, а у Антона отцовская избушка чуть не рухнула и что он матицу схватил болтом и рассчитывал, когда начнется колхоз, гайку отвинтить, обрушить потолок и требовать себе новый дом.
      - Всех нас в страхе держал, - сказали шефу на сходке. И спрашивали мужики и бабы шефа, что как понимать теперь, после газеты таких бедняков.
      Шеф вспыхнул, переменился в лице и проговорил:
      - Дайте вы ему в морду. Потом одумался и поправился:
      - Нет, я ошибся, извините, нельзя бить по закону в морду никакого человека. Так вот вы не бейте его в морду, а просто плюньте - все, плюньте ему в глаза и не ответите.

Рубят лес мужики из Березовки. Мне они рассказали вот что. Нужно было кого-нибудь раскулачить, а нет кулака, бедная деревня - один середняк. Вспомнили, наконец, что у Семена Ивановича есть стенные часы, ореховые с боем, без гирь и заводятся всем на удивление раз в месяц. Вот и решили эти часы отобрать. Свезли в сельсовет и повесили. На другой день выходит газета. Раскулаченный человек - в Совет с газетой, показал. Делать нечего, часы отдали…
      - Значит, - сказал я, - раскулачили и опять окулачили. Смешная история!
      - Смешная, - согласился мужик, - только куда тут смеяться: страшно, не до смеху.
      - Да, - сказал я, - может быть, не смеяться надо, а плакать.
      - И плакать нельзя, - сказал он, - смеяться страшно, плакать - некому слез утереть.

Как по-разному умирали колокола
[развернуть]Большой, Царь, как большой доверился людям в том, что они ему ничего худого не сделают, дался опуститься на рельсы и с огромной быстротой покатился. Потом он зарылся головой глубоко в землю. Толпы детей приходили к нему и все эти дни звонили в края его, а внутри устроили себе настоящую детскую комнату. Карнаухий как будто чувствовал недоброе и с самого начала не давался, то качнется, то разломает домкрат, то дерево под ним треснет, то канат оборвется. И на рельсы шел неохотно, его тащили тросами… При своей громадной форме, подходящей к Большому, Царю, он был очень тонкий: его 1200 пудов были отлиты почти по форме Царя в 4000. Зато вот, когда он упал, то и разбился вдребезги. Ужасно лязгнуло и вдруг все исчезло: по-прежнему лежал на своем месте Царь-колокол, и в разные стороны от него по белому снегу бежали быстро осколки Карнаухого. Мне, бывшему сзади Царя не было видно, что спереди и от него отлетел огромный кусок.

[...]
Вчера сброшены языки с Годунова и Карнаухого. Карнаухий на домкратах. В пятницу он будет брошен на Царя с целью разбить его. Говорят, старый звонарь пришел сюда, приложился к колоколу, простился с ним: «Прощай, мой друг!» и ушел, как пьяный. Был какой-то еще старик, как увидел, ни на кого не посмотрел, сказал: «Сукины дети!» Везде шныряет уполномоченный ГПУ. Его бесстрастие. И вообще намечается тип такого чисто государственного человека: ему до тебя, как человека, нет никакого дела. Холодное, неумолимое существо. Это же настроение было, помнится, в тюрьме царской от тов. прокурора
[...]
Показался. И так тихо, так неохотно шел, как-то подозрительно. За ним, сгорая, дымилась на рельсах подмазка. Щелкнув затвором в момент, когда он, потеряв под собой рельсы, стал наклоняться, я, предохраняя себя от осколков, откинулся за косяк окна. Гул был могучий и продолжительный. После того картина внизу явилась, как и раньше: по-прежнему лежал подбитый Царь, и только по огромному куску, пудов в триста, шагах в 15-ти от Царя, можно было догадаться, что это от Годунова, который разбился в куски.
Большой дал новую трещину. Пытались разломать его блоками и полиспастом, но ничего не вышло.
[...]
Рабочие лебедками поднимали язык большого колокола и с высоты бросали его на Царя. Стопудовый язык отскакивал, как мячик. Подводы напрасно ждали обломков.
В следующем ярусе после него, заваленного бревнами и обрывками тросов, где висели некогда Царь, Карнаухий и Годунов, мы с радостью увидели много колоколов, это были все те, о которых говорили: останется тысяча пудов.
Это был, прежде всего, славословный колокол Лебедь (Лебедок), висящий посередине, и часть «зазвонных колоколов». В западном пролете оставался один колокол (из четырех). Можно надеяться, что это остался знаменитый «чудотворцев колокол», отлитый игуменом Никоном в 1420 году. В северном пролете оставались два, один из них царя Алексея Михайловича.
[...]

Рабочие, разрушители колоколов, жидов ругали за то, что все они делают легкое дело, раньше торговали, смотришь, теперь занимаются фотографией. И вот тоже, найдите хоть одного еврея, который бы этим опасным и тяжелым делом занимался - сломал бы колокол, а в правлении Рудметаллтреста одни жиды.


Из очень верного источника слышал, что в Рязанской губернии во время мужицкого бунта бабы с детьми стали впереди мужиков, и солдатики не стали стрелять. В царское время ничего такого быть не могло: солдаты бы, конечно, стрельнули, но не вышли бы бабы, потому что только коллективы могли довести бабью душу до героизма. И этот мотив, отмеченный мной, уже рассказала Марья - ого-го! - характеризует, наверно, всю страну в эпоху «левого загиба».

Привезли Зоино приданое. С вещами ее прибыл Спас и Владимирская Божия Матерь (неугасимая лампада из рода в род 600 лет) - 600 лет огонек переходил из рук в руки… и теперь, в наше время не гаснет.

Кулаки. Долго не понимал значения ожесточенной травли «кулаков» и ненависти к ним в то время, когда государственная власть, можно сказать, испепелила все их достояние. Теперь только ясно понял причину злости: все они даровитые люди и единственные организаторы прежнего производства, которыми до сих пор, через 12 лет, мы живем в значительной степени. Все эти люди, достигая своего, не знали счета рабочим часам своего дня. И так работают все организаторы производства в стране. Ныне работают все по часам, а без часов, не помня живота своего, не за страх, а за совесть, только очень немногие.

перегоняют в коллектив
Тимофей рассказывал, как у них в Бобошино приезжали уговорщики, 6 человек. «Добровольно?» - спрашивали их. «Мы, - говорят - никого не насилуем». А когда за коллектив поднялось только 5 рук, сказали: «Ну, мы еще приедем и посильнее нажмем. У вас и постричь надо».
«Постричь» - значит, разорить более состоятельных, признав их за кулаков.
Мужики вообще привычные к войне, к стихийным бедствиям и готовы бы и в коллектив идти, но удерживает что: удерживает страх перед тем, что корову, лошадь отдашь, сарай отдашь на общий сарай, а потом, глядишь, все не состоит и вернешься назад ни к чему, по миру ходить, и мира не будет…
      Правда, страшно до жути. Хотя и мелочи тоже ужасны, например, молоко от коровы: доили корову, ребятишек кормили, а тут корова пошла в коллектив, и молоко твое увезут на продажу, а если тебе надо, свое же молоко купи.
      Везде на улицах только и разговору, что о коллективе. В Доме крестьянина за чаем вдруг женщина ни с того ни с сего разревелась. «Что ты?» - спрашивают. Баба отвечает: «Перегоняют в коллектив, завтра ведем корову и лошадь…»

Вчера Тарасиха рассказывала о вырождении мужчин в Москве (и, вероятно, везде у нас): будто бы на улицах теперь постоянно видишь мужчину с ребёнком на руках, или катит тележку, словом, мужчина постепенно делается нянькой. После того разговор на «пересадку», и Евг. Ив. Гиппиус сказала, что где-то один мужчина даже родил.

К вечеру у Карасевых (соседей) произошел страшный разгром. Человек только что выстроил дом, и вдруг все имущество описывается, дом отбирается, а сам всей семьей пожалуйте в какую-то другую губернию. Это его как бывшего торговца [на дворе 1930 однако]. Сына его Жоржа я описал в рассказе «Клубника»{26}. По-видимому, это начало разгрома купцов и лишенцев. Это будет страшней, чем когда-то помещиков. Во-первых, тогда думали все, что без помещиков жить можно, во-вторых, была мечта о будущем. Ныне все уверены, что без купцов никак не проживешь и что в будущем непременно голод.

кулаки, stalin, коллективизация, pidarasen, пришвин

Previous post Next post
Up