Продолжаю навёрстывать отложенное. Это "Ностальгия+" №10, 2006:
Дело пятого «Б»
Литовский культурный центр. Поварская ул., д. 24
От Дома Балтрушайтиса на Поварской до Музея Цветаевой в Борисоглебском переулке ходу одна минута. Так и представляешь, как она голодным летом 21-го, получив известие о том, что Сергей Эфрон жив, первым делом бежит по-соседски к Юргису Казимировичу - поделиться радостью и посоветоваться о возможности выезда за рубеж. Балтрушайтис об ту пору был едва ли не последней легальной ниточкой, связывающей нашу, ещё не осознавшую масштабов произошедшей катастрофы, интеллигенцию с Европой. В том же 21-м, ещё до гибели Гумилёва, он, по воспоминаниям Надежды Яковлевны, уговаривал Мандельштама принять литовское подданство: «Это было возможно, потому что отец О. М. жил когда-то в Литве, а сам О. М. родился в Варшаве. О. М. даже собрал какие-то бумаги и снес показать их Балтрушайтису, но потом раздумал: ведь уйти от своей участи все равно нельзя и не надо даже пытаться».
И тот же Балтрушайтис в 34-м едва ли не единственный метался по Москве, «умоляя всех одного за другим спасти О. М., и заклинал людей сделать это памятью погибшего Гумилёва». Можно, конечно, сыронизировать - вольно было ему, иностранному дипломату, проявлять свободомыслие. Но ведь Цветаева в конечном счёте получила выездную визу лишь благодаря его хлопотам. Так что почти двадцатилетием плодотворнейшей её работы в эмиграции мы обязаны Балтрушайтису - одного этого довольно, чтобы всяк любящий отечественную поэзию вспоминал его имя с благодарностью.
Домом Балтрушайтиса именуют ныне здание, в котором расположен культурный центр Литвы и представительства разнообразных литовских фирм. В 1920 году этот доходный дом постройки 90-х годов XIX века был отдан большевиками под посольство Литовской республики. А для московской богемы стало немалым потрясением, что свежеиспечённым послом стал не кто иной, как поэт-символист Балтрушайтис, всегда демонстративно чуравшийся злободневности. Здесь, помимо уточнения непростых дипломатических отношений свободной Литвы с бывшей Империей, занимался он спасением культуры этой самой канувшей Империи. Здесь у него бывали в гостях (а иногда и спасались от голода) едва ли не все представители литературной и театральной элиты того времени.
Язвительный Чуковский полвека спустя писал о Балтрушайтисе, как о «единственном русском поэте, которого после 1917 года называли “господин”, а не “товарищ”». К исходу же минувшего века о том, что Балтрушайтис был не только литовским, но и русским поэтом забыли почти намертво - вплоть до позорного ляпа в примечаниях к набоковскому «Дару», когда, расшифровывая имена пресловутых пяти «Б», перечисляют Блока, Брюсова, Бальмонта, Белого и Бунина, забывая, что не Бунина, а именно Балтрушайтиса имел в виду Набоков, вспоминая пятерых Больших Поэтов Символизма.
Если верно, что большой поэт - это прежде всего тайна личности, то по таинственности Балтрушайтис может дать фору многим более прославленным современникам. Выходец из крестьянской семьи, самоучкой освоивший грамоту, он стал одним из образованнейших людей своего времени. Будучи студентом физико-математического факультета Московского университета, приобрёл славу полиглота и гениального лингвиста. Объём и разнообразие переводов на русский язык, выполненных Балтрушайтисом, поражает воображение: Ибсен, Гамсун, Стриндберг, Уайльд, Гауптман, Тагор, «Бхагавадгита»… Но переводами этими мы обязаны его полунищенскому существованию - притом, что женат был Балтрушайтис на Марии Оловянишниковой, дочери крупнейшего фабриканта церковной утвари и владельца доходных домов. Они обвенчались тайно, и отец-миллионер, так и не простив дочери брака с безвестным инородцем, лишил её наследства. Впрочем, дом, о котором идёт речь, до революции принадлежал именно тестю Балтрушайтиса Оловянишникову - и таким причудливым образом обернулся подобием приданого для Марии Ивановны.
Балтрушайтис стал одним из основателей знаменитого издательства символистов «Скорпион», но два своих прижизненных сборника стихов выпустил в свет лишь десятилетие спустя, когда даже разговоры о «кризисе» и «конце» символизма стали сходить на нет. Такая степень ответственности перед словом была, на фоне обильно пишущих и публикующихся современников, чем-то неслыханным. Рассказывают, что в комнате поэта, вовлечённого в самое средоточие бурной литературной, издательской и театральной жизни «серебряного века», висела икона «Благого молчания». «Молчание, - писал Балтрушайтис, - не есть пустая трата времени. Молчание - внутренний труд, время формирования мысли».
Впервые в доме на Поварской, где и поныне, как во времена Балтрушайтиса, находится Литовский культурный центр, я очутился на вечере другого великого литовца - Томаса Венцловы. Томаса я переводил давно - дружба с ним, как и многое другое в моей жизни, стала счастливым подарком Бродского. Но лишь на том вечере, впервые выступая на одной сцене, я осознал, что для современной Литвы Венцлова являет собой приблизительно то же, что для России Бродский, Сахаров и Лотман в одном флаконе - выдающийся поэт, совесть интеллигенции и выдающийся учёный-лингвист.
Впрочем, о Томасе - разговор отдельный. Сегодня, когда отношения России со странами Прибалтики находятся на уровне необъявленной холодной войны, два источника тепла внушают уверенность в том, что любому политическому безумию приходит конец: наличие в нашей (то есть в мировой) литературе Томаса Венцловы и дом на Поварской, где под гостеприимным крылом Юозаса Будрайтиса молодые русские поэты переводят молодых поэтов Литвы.
Думаю, наши страны (народы, культуры) не просто обречены друг на друга жестокой прихотью истории. Они нуждаются друг в друге - как в зеркале. И, при всём отягощённом анамнезе взаимоотношений, - как в источнике вдохновения. Это не моя мысль, её мне высказал покойный Чеслав Милош - великий польский поэт, родившийся в Вильно (нынешнем Вильнюсе) на территории тогда ещё Российской Империи.
Дружба троих поэтов - литовца, поляка и русского - Венцловы, Милоша и Бродского - возможно, один из важнейших не только поэтических, но и человеческих уроков конца столетия. И об этом многократно шла речь в Доме Балтрушайтиса…
Юргис Казимирович ушёл из жизни в Париже в 1944-м, во время фашистской оккупации. Но не так давно мелькнуло в газетах сообщение, что смерть его была хорошо разыгранной мистификацией: поэт принял другое имя и скончался глубоким старцем в одном из католических монастырей Франции. Даже если это легенда - то более величественного окончания жизненного пути последнего из символистов трудно представить.