О Бродском

Aug 02, 2015 04:39

Русская поэзия родилась взрослой. Как Афина из головы Зевса, она возникла из духа Просвещения. У неё не было наивного периода - вот этих всех «лэ и ронделей, услаждавших слух королев». Первые слова, краеугольные камни здания русской культуры - не лепет, а твёрдые силлабы. «Мне грустно и легко, печаль моя светла». «На свете счастья нет, а есть покой и воля». «Устрой лишь так, чтобы тебя отныне недолго я ещё благодарил». С этого, повторим, НАЧАЛОСЬ. А дальше - час в ночи всемирного молчанья, и безумная душа, свершившая свой подвиг прежде тела, и день сгорел, как белая страница, и вот уже Время, Пространство, Число падают с чёрных небес.

Разумеется, отсутствие детства сказалось. В том числе и желанием его вернуть или вспомнить. Но увы, вспоминать было нечего. Даже фольклор - и тот практически весь выдуманный, авторский. Затянешь какое-нибудь «любо, братцы, любо» - а там просвечивает казённый шпамп: «из сочинения унтер-офицера Верёвкина для исполнения в корпусе».

Зато советская поэзия - это какое-то постыдное, гадкое детство. Детство слюнявого олигофрена, который никогда не станет взрослым. Причём если в начале разница с нормальным ребёнком была малозаметна и дебилёныш даже казался талантливым - потому что за него гугукали и попукивали взрослые люди, рождённые и воспитанные великой культурой - то в шестидесятые-семидесятые, когда ребёночек встал на кривенькие ножки и заговорил своим голосочком, стало ясно, что он дебил. «Рождественский, Вознесенский, Евтушенко и Степан Щипачёв» - это ж прежде всего СТЫДОБА. «Пионерский галстук - нет его родней, он от юной крови стал ещё красней». Я даже маленький не мог это читать вслух: это было что-то неприличное. Училка меня пыталась заставить «читать с выражением», не заставила, влепила трояк… Потом томики Вознесенского, академика и почётного члена. «Живёт у нас сосед Букашкин в кальсонах цвета промокашки, но как воздушные шары над ним горят антимиры». «Чем назвать твои брови с отливом? Понимание - молчаливо». «В облаках алебастровых планета - как Ленин, мудра и лобаста.» И вот ЭТО читали и чего-то в прочитанном «искали» даже несоветски настроенные граждане, ага. А вершиной всей этой кучи отбросов - поэма «Мама и нейтронная бомба», с похвальбой на тему того, что автора пригласил сниматься импортный режиссёр Пазолини на роль Христа (бля!) и обсуждением волосни на ногах итальянок. Это, можно сказать, уже юность, - гаденькая, с прыщами над губой. И с окончательным диагнозом: «неизлечимо, в дурку, дрочить не давать».

При этом в Париже ещё не доумирали последние. «Жизнь продолжается, рассудку вопреки: на южном солнышке болтают старики». Что-то ещё добалтывали до середины века. Потом всё затихло, остыло. Одно только советское блекотание.

И вот на этом-то фоне вдруг прорезывается взрослый голос. Не очень-то, может, хорошего человека, выросшего в кривом мире у конца перспективы, но всё-таки заставшего настоящих людей и что-то понявшего. Да, с советскими обертонами, со вполне вознесенским квадратным корнем из ястреба, с чушинкой и всячинкой, но тем не менее.

«Нынче ветрено и волны с перехлёстом». «Наша тень длиннее, чем ночь пред нами». «Только пепел знает, что значит сгореть дотла». И, в итоге - «Приключилась на твердую вещь напасть».

)(
Up