Поэты всегда будут писать о политике, когда нет свободы. Но в "России без Путина", в "выборах без обмана", в "возвращении себе страны" есть недосказанность, которую поэзия хорошо чувствует.
Георгий Адамович писал в "Комментариях":
"А. говорил мне: - Какие должны быть стихи? Чтобы как аэроплан, тянулись, тянулись по земле, и вдруг взлетали… если и не высоко, то со всей тяжестью груза. Чтобы все было понятно, и только в щели смысла врывался пронизывающий, трансцендентальный ветерок. Чтобы каждое слово значило то, что значит, а все вместе слегка двоились. Чтобы входило, как игла, и не видно было раны. Чтобы нечего было добавить, чтобы некуда было уйти, чтобы «ах!», чтобы «зачем ты меня оставил?…» и вообще, чтобы человек как будто пил горький, черный, ледяной напиток, «последний ключ», от которого он уже не оторвется. Грусть мира поручена стихам. Не будьте же изменниками".
Сказано поэтом и сказано так, что и добавить нечего. Но есть соблазн уйти. Начать все заново, с нуля, как начинает каждый поэт. Прежде всего, потому что смотреть стало проще, чем читать. Мобильный экранчик для фильмов и интернета постепенно вытесняет книгу, с живейшей помощью телевидения и все того же кино. Графический образ заменяет текст. Символ, - считал Бодрийяр, - создает гиперреальность, более привлекательную чем сама реальность. Книги, конечно, не перестают читать, но читатель все больше ищет в них все тот же общесочиненный мир. Игнорировать этот путь, по которому один за другим, общей массой, толпой и даже политкорректным строем пошла Европа, уже невозможно.
Литература, несмотря на все совершенство, уступает место своим бедным родственникам: кино и телевидению, которых теснит еще совсем варварский интернет. Грусть мира и трансцендентный ветерок не то чтобы непонятны, а незаметны читателю. Они не исчезли, конечно, но интерес к ним убывает.
Мы перестали читать Пушкина. Наступило время повторов. Россия не создала после 91 года ничего оригинального, кроме опыта выживания в экстремальных условиях. Наши идеи вторичны, вторичны наши теории развития либерального общества и рыночной экономики, вторично кино, создающее русский Голливуд, вторично телевидение, покупающее идеи за рубежом, вторично многое в нашей культуре. Мы повторяем чужие слова и от президента до обычного человека, вспоминаем по любому поводу "опыт развитых стран".
Рассеялся восторг обновления 90-х, пришло время пустоты. Поэт остается один на один с вымыслом цивилизации. Его попытка поместить слово в «фокус жизни», как писал Адамович о политических стихах Зинаиды Гиппиус, ни к чему не приводит.
Общество ставит поэта на место: его «актуальные» стихи с воодушевлением используются телевидением, шоу-бизнесом и интернетом в невиданных масштабах. Его популярность больше известности Окуджавы и Высоцкого. Но без сцены - он лишен голоса. Поэт вышел из книги на экран, он вне текста. Ему виден конец поэзии.
Впрочем, «окончательных приговоров» не бывает. Не то чтобы поэт сильней. Нет. Но полное его уничтожение не получалось.
О конце времен писал Державин в "Грифельной оде" и Блок перед смертью в лекции о Пушкине. Сбылось все, о чем они говорили: и пропасть забвения, и замутнение источников гармонии. Однако поэт жив.
Он всегда видел себя "на сцене", публичной фигурой, но сегодня это стало абсурдом. Публичность поэзии, пафос обновления, мечты о новом Политехническом музее, в котором выступали поэты-шестидесятники, мечты о декламации стихов на площадях, мешают свободе Слова. Поэту нужна тишина, а не гром динамиков. «Глаголом жечь сердца людей» уже не то чтобы поздно, а и неудобно как-то. Будто ломишься в открытую дверь. Поэту нужен единомышленник, а не народ. Причем неважно какой - русский, французский, грузинский или чеченский. В этом наша особенность.
«Да, слово призрачно, оно больше обещает, чем способно дать,» - писал Адамович. Призрачна и поэзия. Попытка определить ее, обозначить контуры - пустая трата времени. Она больше любого отражения, которое видел поэт. Она создает самые строгие, «абсолютные» законы и тут же их нарушает. По ее воле возникают новые группы, цеха, течения, системы стихосложения, и тут же забываются, как последний пустяк. Она предсказывает свою невозможность, погибает и остается жива. Возможно, в этом «воздухе» ее исторической жизни и есть наша свобода. Хотя слово и не обещает.