23 КАМЕРЫ (продолжение)

Jan 30, 2012 12:46

18

Как же методично и безжалостно подтачивают душу зубастые черви оправдания. Их ядовитая слюна обладает первичным анестезирующим свойством и оттого их убийственное насыщение иногда кажется даже успокаивающим или вообще чем-то необходимым для выживания человеческого тела. Ведь это так важно - отыскать положительные толкования для собственной слабости, трусости, низости… Герои гибнут в борьбе, где нет места сомнениям. А мы, а я, оставшийся в живых, пытаюсь натужно обосновать причину всё ещё длящейся жизни. Боюсь прикоснуться к пламени личной ответственности, осуждаю, но не готов сгореть в раю вместе со своими врагами.
Боюсь кошмара вечных сновидений. Бегу в столыпинский вагон, уворачиваясь от хрипящих псов на рвущихся брезентовых поводках алма-атинского конвоя. Врываюсь в тамбур и прячусь в клетке железнодорожной тюрьмы. Заперт снаружи… Свобода!

Человеческая жизнь похожа на гигантский лабиринт с бесчисленным количеством вариантов его прохождения. Притом что вход и выход всегда находятся в одном и том же месте. Суть этой странной игры заключается в том, что каждый должен вернуться туда, откуда вышел, в несуществование, в изначальное небытие. То есть вход и выход - рождение и смерть - сами по себе не имеют никакого значения. Только путь. Только после прохождения пути и вход, и выход приобретают значимость. Смысл. Увы, его приобретение достаётся лишь единицам. А остальным - бессмысленное существование и свет в конце тоннеля, который видят многие, погибающие на ложном пути. Что же остаётся тем, заблудившимся, кто насмерть запутался в клубке решений, замкнулся в тупиках ловушек-догм, остановился на привал в семейном счастье, да так и остался проживать на этом месте навсегда? Для чего мы входим в этот непроглядный лабиринт земной жизни? И если человек способен формулировать вопросы, значит, он же способен находить решения этих вопросов. Каждый для себя. Что же… Нас просто родили женщины, подчинившись биологическому инстинкту. Просто забеременели и просто родили. Это вход. И мне хочется произнести нечто такое, успокаивающее совесть, что-то о высшем предназначении, о неведомой избранности, почти миссии! Но я озираюсь по сторонам, потом заглядываю в самого себя и понимаю, что в настоящий момент мне совершенно безразлично, кто и зачем вошёл в этот лабиринт. Сейчас я даже не знаю, что смерть это не выход и уж тем более не конец. Не конец, потому что каждый из нас способен продлить себя до бесконечности, ведь люди определяются не в том, что они хотят жить, а в том, что они не хотят умирать. И Лермонтов в стихах, и Лермонтов за обеденным столом - это разные существа. И тот, что сидел за десертом из брусники с ванилью - умер давно. А тот, что создал «Героя нашего времени» - не умрёт никогда. Не умрёт даже после гибели вселенной, потому что он рождён не женщиной уже, а энергией своих поклонников. И я иду на ощупь, чувствую дыхание идущих рядом, спотыкаюсь, падаю, пытаюсь подняться и упираюсь руками в стену, на которой безымянный предок нацарапал окровавленными когтями: «Этот путь ведёт в никуда». Значит, кто-то уже пытался осознавать себя на этом неверном направлении. Или ему просто не хватило сил или времени… Значит, есть смысл в этом слепом блуждании! Ну хотя бы в том, чтобы вырезать надпись в камерной извести: «Вернись на один год назад и поверни вправо». Но я уже думал об этом в другой камере и додумался до неизбежности. Может быть, для того и покрываются стены камер бугристой «шубой», чтобы мы не отправляли друг друга по ложным путям… Неужели только в неволе тела я способен искать возможность для свободы духа! И как же опасны поиски смысла! Они-то и приводят человека к удобным выводам. Так вот и нарываются на религию. Но и на месте стоять нельзя. Глаз засматривается, свыкается с увиденным и смиряется с пейзажем безысходности. Груда костей под ногами, загаженная пещерка, консервные банки, разорванные книги, стоптанная обувь, крошки хлеба и дом, строящийся лишь для того, чтобы в нём умереть.

Переполненные камеры штрафного изолятора - ШИЗО - вонью и матом приветствовали моё вступление в официальную взрослую жизнь.

Посёлок Бор, как и Бобров, тоже находится в Воронежской области. По существу, весь посёлок - это несколько домов вокруг зоны общего режима. Разумеется, в этих домах проживали те, кто имел конституционное право ночевать вне лагерного периметра и без присмотра конвоиров. То есть сами конвоиры - так называемая администрация колонии. Вертухаи, короче. Есть такие места на Руси, где обитают только зеки и их охранники. Посёлок Бор был одним из таких мест. Посёлок был маленьким, а зона, по чернозёмным меркам, была достаточно большая, перенаселённая чрезмерно и специализирующаяся на производстве мебели. Здесь изготавливались кухонные гарнитуры из ДСП, платяные шкафы, раздвижные обеденные столы и несколько видов уродливых табуреток. В качестве «левой» продукции зеки, за пачку чая и жмень сигарет, выкладывали разноцветным шпоном поверхности безвкусно сконструированных журнальных столиков. Лагерные мусора торговали этими произведениями массового искусства на воронежской мебельной толкучке, выручая за каждое изделие рублей по тридцать. Но мебель - прикрытие. Клянусь! На самом деле зона специализировалась на превращении буйных деревенских пьяниц, сдуру укравших соседскую живность, в организованные бандформирования. В уголовные бригады, которые, кстати, очень скоро понадобились энтузиастам первичного накопления. Идеальные, в общем, условия для развития выдающейся способности пожертвовать собственной жизнью в побоище за колбасный заводик. Чужой колбасный заводик. Пути исторической закономерности, вымощенные простреленными черепами физкультурников… Но об этом не здесь. Здесь - только о тюремной романтике!
Система лагерного самоопределения была проста как батайский семафор. Выгруженный из столыпинского вагона этап строили в колонну по четыре и заводили в зону. После компактной малолетки, Бор неприятно впечатлял своими масштабами. Бетонные корпуса, вытоптанные пустоши… Впрочем, поражаться было некогда. Сразу вслед за шмоном до нитки обобранных зеков поднимали в штаб, находившийся над лагерной столовой вторым и третьим этажами. Там и происходила процедура поимённого ознакомления.
Вновь прибывший входил в кабинет с проходными дверями, где за парапетом сдвинутых столов восседали начальник лагеря, два его заместителя по режимной и оперативной работе, директор лагерного производства, пара оперов и несколько начальников отрядов. Суть этих смотрин заключалась в выявлении убеждений или заблуждений испытуемого. Дальнейшее существование заключённого полностью зависело от результатов данной идентификации. Убеждения выявлялись просто. На столе лежала бумага, которую ненавязчиво предлагалось подписать всякому входящему. Содержание бумаги представляло собой краткий перечень обязательств, существо которых сводилось к пункту под номером пять: «Обязуюсь сообщать представителям администрации о совершённых или готовящихся нарушениях режима содержания, если таковые факты станут мне известны». Остальные параграфы этой сучьей декларации служили текстуальным фоном для разжижения головного мозга перед подписанием этого главного пункта. Вот и всё. Запомнилась фамилия режимника - Кораблин. Подполковник. О нём ещё будет. Так вот, подписавшие этот блядский манускрипт получали звание «активиста» - «козла» в просторечьи - и выходили в правую дверь, ведущую сразу в жилую зону. Отказавшиеся подписывать отправлялись налево, где после короткого, но жёсткого избиения перемещались в карцер - отбывать свои первые пятнадцать суток. И поскольку у меня этих суток набралось больше, чем дней, проведённых вне карцерных стен, я приступаю к описанию штрафного изолятора - места, в корне изменившего моё представление о земной жизни и о роли человека в этом бытии.

Если один бетонный коровник взгромоздить на другой бетонный коровник, а внутреннее пространство разбить перегородками на глухие отсеки, то получится точная архитектурная копия здания штрафного изолятора зоны общего режима под названием Бор. Колючую проволоку по крыше можно пустить в качестве декоративного элемента. Вот место, где стихают противоречия, выдвигая на первый план одно лишь чувство - чувство голода. Вообще, нет места карикатурнее и одновременно с тем свирепее, чем лагерь общего режима. В таких лагерях практически вся основная масса заключённых находится в «местах не столь» впервые. Почти все - молодёжь с отсутствием творческой фантазии. И нет ничего удивительного в том, что при условии интеллектуального дефицита, гармония бытия выстраивается на основе мышечной вертикали. Кулак, бля! Именно поэтому каждый барак в той захолустной зоне пытался установить в качестве господствующей идеологии собственное толкование тюремно-лагерных понятий. Понятий - как системы взаимоотношений - развившихся в результате кровопролитного противостояния пятидесятых годов между ворами и суками. Когда сначала казалось, что победила воровская масть, а теперь всё больше кажется, что - сучья. Бараков в Бору было семнадцать плюс туберкулёзное отделение, вынесенное в отдельный локальный сектор. Естественно, что между семнадцатью мнениями возникали перманентные мировоззренческие конфликты, аргументированные мелкими, но оскорбительными обвинениями, и часто перетекающие в спонтанные ножевые дуэли. Не было ни правых, ни виноватых, потому что отсутствовала авторитетная величина, в соответствии с которой можно было бы сверять степень заблуждений. Деление на противоборствующие фракции происходило, конечно, не по классовым или идеологическим принципам, а по принадлежности индивидуумов к тому или иному населённому пункту, по землячествам то есть. Или, как приговаривал вор Аким: «По областям, а не мастям». Поэтому и отстаивали не столько каторжанские права как таковые, сколько желание существовать и в арестованном быту по представлениям жителей деревни Верхняя Хава, например. Половина зоны считали себя блатными.
Уж не знаю почему, видимо, был какой-то исторический прецедент, но каждый блатной в том лагере назывался «Шурик». Шурики. Беспредел процветал откровеннейший. Посылки от родственников или продукты из местного ларька, получаемые мужиками-работягами, отбирались немедленно, а воспротивившихся отдавать избивали толпой. Хлебные пайки продавались за деньги. Рубль - буханка. Притом что наличные деньги, ясное дело, в зонах запрещены. И вот нонсенс, он же апофеоз - на перевыполняющей план зоне, где за невыполнение нормы выработки немедленно швыряли в карцер, в такой адски трудоустроенной зоне была непрекращающаяся голодуха! Жрали только мародёры. Доходило до того, что менты, заходившие в барка для шмона, воровали из тумбочек какие-то продуктовые крохи и тут же поедали украденное. Солдаты с вышек, в обмен на выкидные ножи и резные шкатулки, перекидывали не водку даже, а кульки с горохом и банки тушёнки. Однако лагерное руководство было вполне удовлетворено таким положением вещей. Видимо, обнаруживалось какое-то корыстно экономическое обоснование этого феномена. И всякий, кто пытался взять ситуацию под контроль изнутри - я имею в виду настоящих уголовных авторитетов - немедленно отправлялись в Елецкую крытую. Зачастую с прибавлением двух-трёх годков к уже имеющемуся сроку. Таких людей было мало, но они были. А их желание отстоять своё право хотя бы на корку хлеба называлось дезорганизацией. Понятно, что порядочный человек в таком лагере мог встретиться исключительно в одной из камер довольно-таки вместительного карцера. И то, что этот карцер был всегда чудовищно переполнен, служило небольшим утешением исчезающей веры в людей.

Исходя из количества спальных мест на отстёгивающихся от стен нарах, каждая камера местного ШИЗО была рассчитана на четырёх человек. Это в теории. На практике же, особенно летом, меньше десяти-двенадцати обливающихся потом страдальцев встречать и не приходилось. Летом - духота! Зимой - невозможно согреться. Цементный куб. Пол, стены, потолок - всё было цементным. Параша также была зацементирована в углу. И только железный рукомойник с подведённой холодной водой был единственным спасением в этой тошнотной духотище. По существующему тогда закону администрация имела право продлить пребывание человека в таких условиях до шестидесяти суток без выхода. Поводом могло послужить любое действие. Случайно обнаруженный окурок, например. Курить в карцере было запрещено. Или обломанная спичка. А если совсем уж не за что было продлять, применялся самый проверенный метод провокации нарушений - осужденному предлагалось «поработать». В камеру швыряли моток капроновых нитей для плетения овощных сеток и челнок с планкой. Вечером требовали норму. Всё. Ну кто там чего сплетёт… Постановление о продлении оформлялось за отказ от работы. Ещё пятнадцать. И так до шестидесяти. Остаётся только добавить, что в те ностальгические времена помещённых в ШИЗО кормили через день - день «лётный», день «пролётный». В лётный день выдавали корку хлеба толщиной в три спички и миску мутной горячей воды, где иногда можно было выловить огрызок кислого капустного листа, или картофельную шкурку, или, если посчастливится, с десяток перловых зёрен. В пролётный день выдавалась кружка пустого кипятка и всё. И всё. Какая, к чёрту, работа. Дни летели один за одним в бесконечных разговорах о прошлом. Только о прошлом. Потому что ни одному, даже не вполне здравомыслящему существу, не забредёт в голову рассуждать в таком положении о будущем. И ещё: странно, но вшей не было.
И когда тебе восемнадцать - смерти не существует! Есть только крайне тесное жизненное пространство, унылые сокамерники и дикие казацкие мечты! Будущего нет. Задумываться не о чем. И жизнь, и смерть даются слишком легко. А голод… его нельзя вспомнить. Его можно только почувствовать. Шестьдесят суток пронеслись как шестьдесят минут. Осталась только злость.

23 камеры

Previous post Next post
Up