23 КАМЕРЫ (продолжение)

Jan 29, 2012 12:46

17

Я слабый человек. Если бы я был сильным, то вы никогда бы не прочли этих строк. Я просто не смог бы их написать. Я давно уже был бы мёртв. Сила не позволила бы мне смириться и поддаться тому, с чем я был вынужден смириться, подо что вынужден был подстроиться. Сильные не могут адаптироваться в среде, которая противоречит энергии того духа, откуда они черпают свои силы. В поиске этой энергии они пытаются взорвать невыносимую для них ситуацию, но почти всегда этот взрыв уносит и их жизни.
Так что выживают слабейшие, те, кто пытается рассуждать тогда, когда нужно действовать. Потом они оправдываются в искусстве, которое становится для них суррогатом не совершённых в своё время поступков. И писательство, в том числе, не приносит человеку славы. Оно лишь делает его более или менее популярным, почёсывает зудящую сыпь чувства собственной значимости. И оправдание такой слабости может быть лишь в том, что писатель предельно откровенно сообщает о своих переживаниях, хотя и путает хронологию событий.
Да в и вообще, писательство - дело сомнительное. Есть в писательстве момент какой-то авторской неполноценности, несостоятельности. Будто бы автор пытается убедить самого себя в своём собственном существовании. Оправдывается перед собой. И может быть, меня оправдывает лишь то, что пишу я только в тюрьмах, да ещё в таких камерных условиях, где другого, более достойного занятия просто не существует. Нет пространства для воплощения своих замыслов в дело. Вынужденный труд. Чтобы не сойти с ума от монотонной действительности. Хотя - прослеживая литературу - становится очевидным, что лучшие её образцы созданы людьми с некоторыми душевными увечиями. Помещики, выжившие воины, каторжане - вот столпы русской, к примеру, литературы. То есть те, кто выжил, насмотревшись на гибель героев. Так что писательство - это не более чем попытка утвердиться в смерти, которой удалось избежать, но которая всё же напоминает о себе приступами душевных терзаний. Поэтому бумага стерпит размышления, стерпит откровения и доползёт-таки до читателя… Бумага, как известно, стерпит всё, что угодно. Но вот читатель не стерпит лжи. И хотя лучше было бы никогда не браться за этот унизительный труд, но если уж опустился до воспоминаний о самом себе, гибнущем, то мера здесь одна - искренность. Хотя лучше бы не браться… Как говорил мыслитель Кожинов: «Если можешь не писать - не пиши». А я слабый человек.

Любовь - это направленный вирус. Любовь - это выстрел, от которого гибнут и мишень, и стрелок. Поэтому настоящая любовь случается лишь однажды. И всё, что было до этого самоубийства, и всё, что может произойти позже - не более чем увлечение одного человека другим. Факультатив. Жизнь без жизни. Поэтому глупо говорить о неразделённой любви. То, что называется «неразделённой любовью» - всего лишь страстное желание одного человека обладать другим человеком. Алчность. Неразделённая алчность. Да и с кем бы можно было её разделить… Ведь желание всегда индивидуально, даже если оно совпадает с желанием другого. Просто в этом случае каждый получает своё. И всё. К любви это не имеет никакого отношения. Любовь - это раковая опухоль, расползающаяся внутри двух тел. Это гибель, а не потребность, хотя некоторые и испытывают потребность в гибели. Но это рациональное самоистребление. Любовь же иррациональна. Это вообще сверхчеловеческое чувство. Чувство, которое не присуще животному, пусть бы даже это животное научилось формулировать принцип Второго закона термодинамики или натренировалось бы в безошибочном произнесении фразы «Ich will ein Glanz sein». Существо, лишённое любви, всегда остаётся одной лишь пародией на человека, всего лишь дрессированной обезьяной. Любовь…

Это не было любовью. Не было любви. Было странное увлечение. Сердечная тоска.

Её звали Зинаидой Николаевной. Некрасивая блондинка. Романтично скучающая в чернозёмном захолустье. Такая непроявленная Норма Джин с увлажнённым взором. Она преподавала в лагерной школе Основы советского государства и права. Ей было настолько тоскливо в этой безысходной обыденности, что она стала сочинять коротенькие пронзительные стихи, но даже эти случайные эмоции ей некому было посвятить. Кажется, у неё имелся муж… Кажется, был даже ребёнок… Разница между нами укладывалась ровно в десять лет. И я не знаю, как это произошло. Просто излилась безнадёжность…
К тому времени, когда мы начал обмениваться чувствами при помощи ученической тетради, прошло уже полтора года моего вынужденного пребывания в Бобровской ВТК. На серых листах тех тоненьких казённых тетрадей я записывал «домашнее задание», в лирической чаще всего форме, и обнаруживал в них же, после учительской «проверки», полные взаимности четверостишья. Разумеется, педагоги порой увлекаются своими учениками, но в увлечении Зинаиды Николаевны сквозило такое обречённое отчаяние, что случись между нами настоящая любовь, она непременно завершилась бы трагедией. О это отчаяние!.. толкающее людей на самые прекрасные и самые низкие поступки… быть бы драме, не случись фарса. Обстоятельства заключения. Но я не буду говорить о перипетиях лагерной жизни, потому что, во-первых, пишу здесь только о камерах, а во-вторых, я уже достаточно наговорился о лагерях в других рукописях. Да и нет ничего особенно увлекательного в описании внутреннего распорядка проходящей в пределах колючего периметра жизни. Сплошная муть в неярких вспышках самоутверждения. Конечно, в чём угодно можно отыскать разгадку мучающих нас вопросов. Ведь жизнь - как сфинкс - загадывает путникам неразрешимые загадки, а потом убивает за неверные ответы. Эдип разгадал. Сфинкс бросился со скалы и разбился. Может быть я и Эдип, но вот Бобров уж точно не похож на Фивы. Поэтому здесь место лишь тому, что прямо или косвенно относится к замкнутому и запертому снаружи пространству. Всё же камеры, именно камеры, непременно тесные камеры, обнажают человеческую сущность до мельчайшей молекулы. Пространство низвержения мифа о величии человеческого духа. И в то же самое время - пространство для приобретения знаний о самом себе. Влюблённая учительница имеет некоторое отношение к этому пространству и именно поэтому она появилась на этих страницах.
Как и всякая другая простуда, наше увлечение началось с легкомыслия. Причём легкомыслие Зинаиды Николаевны - а я не называл её иначе - проистекало от перенасыщения тоской. Я полагал, что она являлась барышней свободной во всех отношениях. Но если б я даже сразу узнал о её замужестве, что бы изменилось… Ничего. Это увлечение было обречено ещё до его развития. Мерилин Монро умирает до того, как становится домохозяйкой. Беспечна ли была Зинаида… Она была вполне безумна и уж только поэтому свободна. А вот мне пришлось долго и с боевыми потерями отстаивать право на собственное легкомыслие. Вообще, все права приобретаются нами через утраты, через боль, через отчаяние. Но какая же это победа - быть беспечным, невзирая на общественную озабоченность! Отбитые почки, клянусь, стоят того. Нужно только помнить, что независимость вызывает удушающее аллергическое раздражение у тех, от кого ты стал независим. И ещё нужно помнить, что от Калининграда до Петропавловска-Камчатского, от Земли Франца Иосифа и до самой южной Кушки - в каждом захолустном переулке - терпеть не могут москвичей. Примерно такие же чувства искорёженное кумачовой пропагандой население испытывает к евреям. Трудно даже установить с точностью, кого же всё-таки больше ненавидят: москвичей или евреев. Мне кажется, что москвичей. Но евреям обиднее - их ненавидят по этническому признаку, а не по географическому. Смиряются же аборигены лишь в двух случаях: либо ты падёшь в их глазах так низко, что их ущербность будет вполне удовлетворена этим падением, либо ты силой заставишь их уважать себя. Но при всём «уважении» они не перестанут искать возможности для унижения. Разумеется, это наблюдение относится к существам безмозглым, которых, конечно же, меньше, чем людей разумных. Просто сгруппированные дураки всегда издают больше шума. Особенно сгруппированные в закрытом учреждении. Особенно в Воронежской области, где - не надо забывать - проживало большое количество загнанных в черту осёдлости евреев. Царский, так сказать, подарок. Но ни одного, даже самого обрусевшего семита - по несчастью, в лагере не обнаруживалось. А москвичей было всего двое: я и Игорь Залётов. Остальные столичные гангстеры прошли через эту душегубку либо до нас, либо позже. И хот я был всё же москвичом в кавычках, отстаивать свои претензии на автономию личности мне пришлось без скидок на симбирское происхождение. Чёрт, было нелегко. Кто знает, тот поймёт. Сейчас бы я вряд ли смог повторить тот полёт юношеского безумия, при котором дерзость притупляет неосознанный страх. Сейчас бы я не бомбил, а подкапывал. Короче, к шести месяцам до своего совершеннолетия мне удалось отстоять для себя возможность на свободное выражение чувств. На свободное выражение! Тогда мне было ещё неведомо, что именно такие проявления свободы больнее всего бьют по желчным пузырям прирождённых холуев. Шушукались, суки.
За спинами, конечно, шушукались, шептались, строили предположения, подмаргивали многозначительно и даже попытались провести профилактическую беседу в помещении Красного, блядь, уголка… Случай-то из ряда вон! Всем хотелось узнать подробности. Ну должны же быть хоть какие-то «подробности»… Но «подробностей» не было. Только глаза преподавательницы советских основ стали такими дерзко безнадёжными, что к ней не решились подступать с щекотливыми расспросами. Руководство ожидало однозначного повода. И именно оттого, что мы не давали никакого повода, нарастала пошлость.

Параллельно нашему платоническому водевилю развивался, то ли служебный, то ли личностный, конфликт между лагерным опером, которого все знали под прозвищем Рыжий, и начальником пятого отряда - капитаном Григорьевым. Того самого отряда, за которым я и числился. Мне неизвестно, что именно пытались поделить или выяснить между собой два этих сотрудника, но вражда их, очевидно, приобрела черты хронической несовместимости. Ситуация отягощалась ещё и тем, что все вертухаи, включая руководителя данным учреждением, были местными, бобровскими, а вот рыжеволосый опер был прислан из воронежской управы. Понятно, что поддержку он получал именно оттуда, докладывал именно туда, выносил так сказать сор… В принципе, его презирали все, но до активных действий снизошёл лишь капитан Григорьев. Сцепились, короче. Шпионили друг за другом, посылали друг другу активистов-провокаторов, строчили доносы - один в управу, другой… тоже в управу, но через местную инстанцию. В конце концов, дело так запуталось, что даже начальник лагеря - полковник Трегубов - перестал вникать в суть этой перманентной возни и решил дождаться хоть какого-нибудь финала. Тем не менее, опер оказался достаточно ушлым, так что мог без особого карьерного ущерба противостоять местным мудрецам. Цунгцванг. Каждый дожидался какой-нибудь, ну совсем уж неприятной неожиданности в стане соперника. Жизнь-то течёт… Безумцы порой активизируются… Глядишь, и набезумят чего-нибудь такого, существенного, выраженного в документальной форме. Нужно только терпеливо дожидаться своего часа. И вцепиться в него всеми зубами, включая рондолевые коронки, как только этот час грянет.

Именно в этот момент сплетни об интрижке зека и лагерной учительницы стали просачиваться даже в самые нечищеные уши.

Рыжий опер чувствовал, как надроченная легавая, что в этом романтическом происшествии должно быть нечто такое, чем можно было прыснуть в кабинет капитана Григорьева. Он верно полагал, что нежнейшая поэзия способна вырасти только из ядовитой грязи. И он искал эту почву. Гонялся за невидимой нитью, как Тритон за нимфами, подслушивал сквозь щели окон классных комнат, заполучил ячмень, подглядывая в замочную скважину лаборантской, но так и не нарыл ничего аморального. Ну не вписывать же в реляцию такого рода наблюдение: «Советская учительница Ткаченко кокетливо посматривает на осужденного гражданина Ханжина». Фактура нужна! А фактуры как раз и не было. Не было fuck’туры. И тогда Рыжий решил действовать напролом.
Вызвав меня к себе в кабинет, что находился в торцевой пристройке к зданию лагерной столовой, опер приступил к обработке. Увещевая меня, как Шехерезада (неприлично, чёрт, звучит имя этой изворотливой дамы), он начал с обещания ходатайствовать о моём условно-досрочном освобождении… У тюремно-лагерных оперов поразительно схожие приёмы вербовки. Наверное, все эти фразы прописаны в их оперативном учебнике, который они заучивают наизусть на курсах повышения квалификации. В принципе, свобода - весьма существенный аргумент для лишённого этой самой свободы. Но досрочное освобождение - вопрос перспективы весьма удалённой от текущего момента. Всегда остаётся время для раздумий. А ведь результат нужен немедленно! Цеплять нужно за живое, за то, что болит именно сейчас, в это самое мгновение. Тогда возможен положительный результат. Ну не думал же он, что я стану хвататься за какую-то абстрактную соломинку, не чувствуя никакой конкретной опасности… А он и не думал. Он просто шёл эмпирическим путём. Методом тыка, то есть. Так вот, мне обещалось возможное освобождение в обмен на выдуманные сведения, порочащие капитана Григорьева. Рыжий нафантазировал получение капитаном взятки от моей матери. Он ещё не сочинил причину вручения мзды и додумывал прямо по ходу разговора: «За… за… За дополнительное свидание! А?» Мне стало смешно. Но Рыжему было плевать на мою насмешку. Он уже ухватился за чешую. Тритон поймал нимфу. Зинаиду Николаевну. И разговор вывернулся наизнанку. Свои козыри опер выкладывал в полушутливой форме, но с серьёзным намерением получить желаемое. По его версии выходило, что во время школьного ремонта, в кабинете биологии, между мной и учительницей произошло то, что обычно происходит в фильмах, на которые не допускаются дети, не достигшие шестнадцатилетнего возраста. И что у него, у Рыжего, есть неопровержимые тому доказательства в виде свидетеля, который готов изложить свои наблюдения в письменной форме. И когда такая писулька будет накорябана, он будет профессионально вынужден дать делу ход. Я не сомневался, что в его агентурном гареме обязательно отыщется какой-нибудь пидарас, готовый на что угодно ради пачки сигарет, без фильтра даже. Не сомневался… Но, как и подобает приличному человеку, послал его на хуй. Получил, как и положено, под дых. Не сильно. Боялся Рыжий встречного заявления. Ещё раз послал и отбыл в жилую зону. А через два дня преподавательница Основ советского законодательства, отплакавшись, сообщила мне, что некий мерзавец написал про нас кляузу, больше похожую на сценарий для порнофильма. И назвала фамилию того сценариста. О-ста-шё-нок. Осташёнок, Эдуард Игоревич. Не еврей. Русский.

Я не агрессивный человек. Просто иногда бываю излишне разозлённым и чрезмерно энергичным. В краткие периоды тождества двух этих крайностей я совершаю разнообразные открытия. Так я узнал, что добротный армейский табурет даёт крен в ножках после четвёртого удара по человеческому туловищу и, частично, по голове. А после шестого, максимум седьмого удара разлетается на составные части, при условии, что бьющий не кузнец, а среднеразвитый разозлившийся юноша. Примечание: чтобы человеческая составляющая не сбежала до полного завершения эксперимента - первый удар наносится прямо по башке. Неожиданно. Сзади. Со всей дури.

Сидя на деревянном (!) полу и прислонившись спиной к блокирующей дверной решётке своей семнадцатой камеры - камеры бобровского карцера - я мог бы думать о чём угодно… Мог бы думать о том, что наказание только тогда имеет действительный смысл, когда оно подкреплено настоящим раскаянием преступника. Но если раскаяние и вправду искреннее, то и в наказании отпадает всякая надобность. Тогда наказание превращается в расправу для устрашения других, не имеющих к данному преступлению никакого отношения. Позже я обнаружил в сочинениях Татьяны Набатниковой описание границы между моралью и правом. Жёсткий, кстати, роман «Дар Изоры». Но тогда, в ту камерную ночь, я ещё не думал о том, что можно выстроить бесконечную кривую, стремящуюся к точке полной ясности - к точке, где пересекаются все линии, прочерченные человечеством с момента его возникновения. И линия каждой жизни потому только считается бесконечной, что точка ясности лежит уже за пределами биологии. Смерть ли это или что-то ещё… мне увы неизвестно. Но мы всегда стремимся к тому, что считаем лучшим, что находится на вершине оси наших координат. Именно это движение к идеалу называется совершенством. И если человек успевает чисто физически дожить до того момента, когда желудок и половые органы пресыщаются физикой, химией и механикой однообразных манипуляций, именующихся наслаждениями, тогда и наступает период сперва спонтанно мыслительных, а затем и осознанно духовных исканий. Хотя и здесь всё начинается с экспериментов над самим собой… И если не можешь решиться, то жизнь швыряет в тюрьму, как в воду - плыви. Но как же, чёрт, решиться на отречение от самого себя, когда ты юн, бессмертно юн! И даже не знаешь, от чего именно нужно отречься… Не знаешь себя. Ты даже не знаешь, что есть такая писательница - Татьяна Набатникова - которая не простит тебе слабости, как не прощают женщины слабости своим мужчинам. Не прощают. И делают их рабами. Последнее испытание египетского жреца - женщина. Всё остальное - лишь подготовка к этому испытанию. И ломаная линия уйдёт в бесконечность, минуя точку ясности, если нет представления об идеале. О том, что находится на вершине оси наших координат. Всё зря…
Камера. Одиночная камера. Непрекращающийся диалог с самим собой. Fata Morgana. Фея Моргана, живущая на морском дне и навевающая путникам обманчивые видения. Кикимора по-нашему. Делаешь шаг, оглядываешься и говоришь себе, невидимому - но более реальному, чем вертухай за дверью - говоришь, что там, за стеной, нет уже никакой Бобровской ВТК, ни рыжего опера нет, ни белокудрой учительницы права, ни разбитой табуретки. Не всё ли равно: завершилось или никогда не существовало? Нет. Не всё равно. От завершённого остаются переживания, остаётся опыт. Утраты укрепляют дух… Но что же утрачено в этот раз? Всё то же: вера в людей. Значит, не окреп, а очерствел, стал ещё слабее. Значит, сделан ещё один шаг к ничтожеству. Убывающие координаты. Трус спасается бездушием и жестокостью, принимая этих бесов за терпение и мужество. Табуретка об голову… Это тот же побег от действительности. Почти предательство. Разрешение всех вопросов, кроме вопросов к самому себе. Гигантская кривая вопросительного знака подкрадывается к виску и нужно бы поставить точку… Но рядом оказывается очередная фрейлина из свиты Снежной Королевы и выстрел вязнет в киселе чьей-то случайной башки. Хохот. Насмешливые аплодисменты. Орфей превратился в ассенизатора. Но ведь мерзавцы получают по заслугам! Увы, не всегда. К тому же их головы как раз и предназначены для того, чтобы обессиливать идущих к точке невозврата. Такая тактика. Опорные, блядь, полузащитники. Ошибка, ошибка, ошибка… Учительница - ошибка.
Но откуда вести отсчёт, чтобы обнаружить предпосылки этой ошибки? Каждая жизнь - краткая история всей цивилизации и финал непредсказуем… Нет, не то. Важна именно жизнь! Каждая секунда прочитывает нам ещё одну букву в тексте окончательного приговора. И для жизни нужна радость. А радость обретается в победах. И высший кайф - победа над собой вчерашним, над тем собой, за которого бывает стыдно в короткие мгновения ясности. О таких победах всегда молчат. О них нечего сказать. Они мучительны. Они духовны. А табуретку нужно было расколошматить об рыжую башку лагерного опера. Тогда бы не было этих обжигающих сердце бесед с самим собой. Тогда бы смеялся беззвучно. Тогда бы спал на этом деревянном карцерном полу как младенец и видел бы во сне плывущего в пироге Гайавату.

23 камеры

Previous post Next post
Up