книга Александры Петровой "Только деревья" - под катом.
* * *
Пастух вещей,
не ты ль умел глядеть
в лицо предметов затаённых?
А что теперь?
Горизонтально плачешь.
У тётки тишины растут усищи тьмы,
а в дверь заглядывает мальчик
едва ль желательной красы.
Всё разбрелось теперь,
не откликается на имена,
и не собрать рожком пастушьим.
Послушай, Сашенька, послушник,
не лучше ли разрозненным вещам
отдать пасти себя, как прежде
пас их сам?
* * *
Деревья красные вели по парку вверх
к мосту стеклянному
где велосипедисты
летели принадлежные моменту
моста стеклянного
минуте душной парка.
Той нише утренней
той зоне турбулентной,
в которой тоже я
подпрыгну распластавшись
лечу и падаю
и спотыкаюсь.
«прости» - подумалось
стирая след вчерашний
того как ты лежишь не сам
в траву упавший
где кто-то смотрит на тебя приблизясь
и отступает испугавшись знака
вскочив в седло раскручивает скорость
не оглянувшись дальше убегая
от колеса сорвавшегося мая.
Встаёшь. Уже темно.
Куда идти не то чтоб знаешь.
Немного холодно.
Пять лет прошли как будто.
* * *
Дрессировщики стреноженных психей
проводили под арками маслянистых огней.
Тьма казалась больше себя самой.
Улицы зарастали стеной.
Кто-то звал из глухих тупиков, тромбов взвешенной в духоте тоски,
что касалась уже и моей, в темноте мелькающей, словно чужой руки.
Брёл на голос назад, но, вернувшись, не узнавал места,
что сворачивались в непроходимость скомканного листа.
Но и в сгустках этого мрака, в жёлтых плошках римских ночей
ты не мог всё равно потеряться: ведь не может пропасть ничей.
Средь психей, что толпились в конюшнях Святого Микеле у стойл,
ты искал, что могла бы твоей быть, и не нашёл.
Шёл на режущий свет, что под утро, издалека
возникал, и дыханье смещалось, за поворотом мелькала река.
И бежал -
у реки, в мезонине,
в том доме - сад,
и глаза дикой белки,
цепляющиеся за распад,
за руины брошенных вертикалей,
частокол из нежнейших роз,
где убит садовник
и в шиповник врос.
* * *
Это у моря.
Оно ударяется всё сильнее в борта арматуры.
Не уснуть от такой физкультуры,
что качает и без того свинтившуюся судьбу.
И желток сердца скатывается,
грохает туда-сюда, в меня-скорлупу.
Что ж, пусть сломает, сломай её,
вылупись,
вылети
очертаньем задуманного,
существом на шаре,
я на дне отхлынувшей ночи тебя нашарю,
спотыкаясь взглядом об выступившее на вылизанном песке,
за тобой заходясь,
где-то летящим,
катящимся
в собственном далеке
* * *
А где Семёновна?
Больше не пляшет.
Поскользнулась в валенках, мокрых от слёз.
А конь-горбун?
Поле барское пашет,
ест залежалый овёс.
Ополчились все на меня, навалились.
В доме будущем жить невозможно -
мертвяки натаскали полых кирпичей.
Ах, друзья-приятели,
мне, пожалуйста, пришлите поскорее
фотокопию солнечных лучей.
* * *
Моей чести скрутили выйную шею.
Вывернули её наизнанку.
Видно, приняли её за воровку-иностранку.
Вот она валяется теперь у светофора,
в свете ёлочных гирлянд,
равнодушная на взгляд
к своему позору.
Как поступить с потерянною честью?
Нужна ли нам она,
иль это было только бремя?
Теперь кобыла лучше побежит,
а то - зашоривала
на магистралях,
на звук трубы рвалась
(серебряной)
((едва ли))
* * *
et quod vides perisse perditum ducas
Catulli Veronensis Carmina
Как же так, что раньше слышно было
а теперь уж ничего?
Кинщик крутит,
кинщик мутит
грязно-белое кино.
В крови сад
вошли толпою
нежеланные тельца.
Ах, постой, возьми меня с собою,
стрекоза-красавица.
Мы с тобой на вертолёте
вспорем этой плоти край.
Пусть лежит теперь холодная в проходе.
Выше, выше.
Душка, душенька, ну что ж ты?
Вылетай!
* * *
за горизонтом того моста,
где всё устроено неспроста,
трава, дай мне силу травы,
и я скажу себе: я иду на вы.
Пора, я скажу себе,
разве это не так?
Вот и ветер подхватит листьев потраченный флаг.
Встань, я скажу себе, отчайся и, если хочешь, умри.
Только, пожалуйста, не молчи теперь, говори.
Это новая,
это будет новая жизнь,
там, за мостом,
через мост,
мы не вернёмся больше сюда,
я обещаю тебе,
трава,
никогда,
ни
* * *
Сирота ты зябкий, серокожий, цыпочный,
поверни стоп-кран своей судьбы убыточной.
Вот и мне моей мельканье назанозило.
Жизнь, ау. Ну неужели снова бросила?
Подели со мной, Сергей, хабарик этот стрельнутый,
отсыревший на ветру.
Ну, гляди теперь: природа, сны, как распростёртый стрелочник,
всё стремительней на нас бегут.
* * *
Думаешь, прислонился наугад,
а оказалось - урочище.
Школа логики распущена до лыковых жгутов:
вот они плывут в воде, обхохочешься.
Пейзаж вдали неумолимо растёт навстречу,
входит в тебя плашмя.
Прости, если больше тебе не отвечу,
cлов не осталось. Только деревья во мне шумят.
* * *
Зимовище моё, токовище,
cтойбище, стрельбище,
трава высокая, никогда не кошенная,
тень лесов, как круги под глазами, -
неучтённая, неопрошенная.
Занесло сюда, выплеснуло, подтибрило,
выбросило на булыжник,
синяками да ссадинами растигрило.
Не урок теперь отвечать, прежней речью течь, а - урочище.
Трубачи впереди, поднимайся, вставай в безымянное полчище,
чтоб рассыпаться гипсом потом, устилая дороги и пастбища.
Лежбище ты моё, Италия, кладбище.
* * *
По колдовскому острову брожу.
Случайно вынесло сюда четыре,
пять, шесть, я не помню, лет.
Я их перевожу со словарём,
но кости букв ссыпаются в песок,
дробясь в сатурновый неуловимый слог.
Чужое солнце проведёт резцом морщины,
ты не узнаешь, кто это в воде,
где тёмное лицо женомужчины
рябит, рассеиваясь в нигде.
Я заблудилась в середине лет,
средь древних слов чешуйчато-крылатых
средь лингвоклонов и химер.
Лишь дальний голос словобрата
в лесу косых лучей
мне приоткроет дверь.
Запутываясь в ветвях, так медленно, по звуко-карте,
- косяк свободных птиц - ко мне пробьются первые слова,
и те, что мальчик вырезал на парте
и заключил в ущербленный овал.
* * *
Женщины в чёрном, с биноклями наблюдают за ходом войны.
Мы идём по парку так быстро,
потому что мы влюблены.
Мальчики красное солнце пасуют средь маргариток, травы.
Вратарь накрывает его собой,
намокает, темнея, подмышек его зверобой.
Подземные наступления он слышит,
лёжа вот так в траве.
Слышит, как землетрясения двигают недвижимость.
И как армию в зыбких траншеях засыпают пески.
Девушка в исчезающем светляке такси
трёт виски, хмурится.
Вот и со мной что-то случилось.
Я, что ли, ветру и улицам, не рассказать,
что,
не найду ничего похожего
на тех, что были.
Женщины зажигают деревья в парке,
чтоб видеть, как мы идём,
словно прохожие,
медленно, потому что
гул голосов доносит: «кажется, разлюбили».
* * *
Сон нарушается разгадываньем снов.
Но утро наведёт прожектор лета,
сознанью высветит голубизну прожилок:
на бёдрах, на ногах, приподнятом плече.
Сквозь амбразуру ставен ход вещей
ворвётся на отточенном луче.
Слой утончается.
Мне этот гул во мне, зачем?
Он утончается как будто незаметно,
пока ты занят у горячей дрели -
сверлить ходы в ловушках идеалов.
С балконов выбивают одеяла.
Зима, пылясь, осталась в инициалах,
прочерченных в испарине, в пару,
под паром дыхания, на тёмных стёклах,
декабрьском ветру.
Пыль эпителия, пыльцы, слюдой летит в июль,
чешуйки тех, кого любил,
люблю.
* * *
Ночь здесь и там. Туман. Огни грузовиков
прочерчены зажжённой сигаретой.
Кури, кури, моя звезда,
поджёгшая меня ушедшим летом.
Неаполь, Рим, Венеция, Триест,
гони во весь опор, в один присест,
мчи под дождём во все железные лопатки,
читая вскользь дорожные щиты
в их фосфорной и лунной подзарядке.
Не беглецы, не пленники, а так,
в луче тропы летим без цели,
что новый вид машинотел
на первозданной карусели.
И если в звёздной пыли на стекле
ты различишь жар прошлых превращений,
то влажный след и блики на скуле,
быть может, будущего тени.
* * *
Предметы растворяются во тьме.
Скорей стремлюсь,
чем не стремлюсь к тебе,
но даже звёзды разбегаются в пространстве,
там, между ними, бесповоротно растут расстоянья.
Мы же пока иногда ещё можем различить флажки морехода
в арочных сводах идущих навстречу цунами.
Но о каком постоянстве,
если лишь не о силе отталкивания друг от друга
под распахнутым куполом,
что словно выбитая в ночь фрамуга?
* * *
Метро Макдональд
В шесть утра набивались в вагоны
дрёмой раненные наповал:
африканцы, китайцы, албанцы,
украинцы. Кого не назвал?
В такт качаясь, в газетах читали
про убийства, про смерть без прикрас,
по слогам повторяли:
вы-бо-ры, нефть, газ.
Заходили цыгане с гармонью,
плясовую пускали враздрызг,
вверх ладонью с бумажным стаканом
чумазёнок просил золотых.
А как выскочили из туннеля,
скулы и лбы
вылепил лицам
света тональный крем,
от трезубца луча
запаляя жар-птицу -
на стакане
пурпурную эМ
* * *
Под снопами радаров, в рёве города
птицам-мутантам не спится.
В окружных деревнях, на холмах
каждый день зажигают салюты-зарницы.
И в потешных огнях хлопьями не осевшего снега
чайки кружат над мраморным алтарём не моей родины.
Там победная Ника, то сидящая на колу, то прикованная к столбу,
вечно силится вырваться или выпрыгнуть из своей колесницы
на бегу.
Крылья, чтоб не мешали движеньям, лучше стягивать в кичку,
складывать в пыльном углу,
как поступает любая порядочная девица.
Птицы теперь отсыпаются в полдень,
пока весь полуостров содрогается от равномерных жеваний.
Что до нас, уже несколько лет, как готов котлован для храма чужбины,
где можно будет праздновать и поражения, замуровывать выкидыши желаний
и палить исчезающим светом, всей обоймой попадая в бескрайнее молоко,
без спасателей и буйков.
Выходить из него, увязая по щиколотку в меду,
со свинцом в ладонях, превращающимся в слюду,
и не видеть соринки ни в чьём глазу,
а игла, что найдём непременно в стогу, на щетинистом,
словно лапы висящего вниз головой геккона, лугу,
это та, говорят, от которой Кощей отказался из сострадания.
* * *
Половина шестого утра.
Вид с высокого этажа на то,
что обычно оказывалось только фоном.
В полупустых автобусах - полураздетые люди,
значит, сегодня снова будет жара,
солнце палит из приближающихся орудий.
И полоса земли загорается от каблука к голенищу.
Жёлто-красное пожирает зелёное
и вырывается к синему в поисках новой пищи.
В море, в сполохах, у побережья, бредут погорельцы:
девушки с линией только вчера прочерченного бикини,
юноши, вышедшие по манку на самок.
Кстати, той, что на пляже как будто читала Канта,
сквозь бойницы волос отслеживая выпуклости атланта
в плавках Джорджо Армани, не нашли.
Больше не будет в саду дяди Вани вишен.
Троя сгорела, и на её пепелище
расчищают поспешно места для турприютов, парковок и суперлавок.
Мэрия отключила ещё пять фонтанов.
Реки на глазах испаряются: паутина влаги
в сморщенной коже женщины,
разучившейся плакать.
Волга впадала в Каспийское море.
Море сделалось озером.
Озеро - полем.
Ты ждала превращений?
Вот они. Скоро никто не узнает, с какой платформы отправляется поезд
и кого соседка подцепит накрашенным ногтем.
Может, мальчишку, может быть, старую жабу-принцессу,
может, сама неожиданно сделается убийцей,
высекая из пальцев молнии и пожары.
Мы по щиколотки, по колени, уже по пояс
в новом пространстве, у которого
лишь одна особенность - непостоянство,
где для каждой твари уже не найти ни творца, ни пары.
* * *
Нелеп недавно умерший. Зачем
Он выбрал этот путь: смердеть и разлагаться?
Так весело по улицам бродить,
любить, на солнышке валяться,
смотреть кино и в поезде читать,
ладонью трогая последнюю страницу,
где всё неокончательно.
Один, два три, четыре, пять…
Постой, начни опять:
патрон был пуст,
охотник трус,
а тот, кто там упал,
из блика выскользнет,
поднимется,
как зайчик возродится.
* * *
На аэростате по-над римским летом
отмечали линии границ.
Головы лежат, снесённые кадетам,
не показывая лиц.
Все князья халдейские убиты,
а какие царь велел сказать слова,
никто не помнит.
Дом темничный,
хрип больничный,
и кентаврами в безлюдье пробегают кони.
Вавилон, Ассирия, пред вами
все когда-то повергались ниц,
из колодцев радугу черпали
для верблюдов сытых и ослиц.
Беженцы бегут,
а раненые ранним утром умирают,
дети старятся, а старики себя стыдятся,
нефть сосут, а кажется, что крови не осталось,
чей-то мозг повис на вырванных верёвках проводов,
мать кладёт на простыню куски мгновение назад живого сына,
лётчик, брат, не дашь мне два алтына?
Положу себе на веки, чтоб не знать сих страшных снов.
* * *
После дождя птицы распелись.
Парад природы.
Только мы с Петровичем ждём непогоды.
Эй, пора, говорим, зажигайте костры, -
впереди полный black out,
огнь - крутящийся дервиш - запляшет,
вздрогнув всем телом, встанут фабрики и заводы,
и пролетит пролетарий по-над морями, -
на Капитолий, на шабаш.
Синим пламенем загорятся франчайзинги,
скоропостижно профукаются фастфуды.
С брянщины, да с орловщины, да с китайщины
на волках, со знамёнами,
на дромедарах
повыходит народ земляной
на сутенёров и дармоедов
* * *
В маленькой церкви сидели дети бомжей,
личики-лютики, полные вшей.
Чесались, присматривались, что бы подтибрить.
А ну их, ату их, взашей.
Не пришей хвост кобыле.
Тут у нас - серебро, канделябры, потиры,
кому поплакать, кому помолиться,
а чужеродный ублюдок на краю своей огненной пропасти
просит наесться, напиться,
быть
* * *
В бане брейщик подмышек с шаечником разбранились.
Эхо разносит крики и гам. Народ созерцает.
Есть и такой, что сторону принял одного иль другого.
Банный же вор от выбора лёгкой добычи совсем растерялся
и казался бы богом застывшим, если б зрачки не мелькали под солнцем стоящим
да рука не чесала б порой то в паху, то в затылке
и с блестящего лба не стирала бы пот движеньем запястья.
Так дитя глядит с высоты на моря и долины:
видит лодку вдали, пастуха на холме, кипарис на развилке,
но туманом смятенья, восторга застелется взор,
добежав середины
* * *
Катастрофа в польском переулке
у бомжихи бомж
украл полбулки
пресный хлеб чужбины
чёрствый хлеб изгнанья
булочка с изюмом
дождь в моём кармане
без знаков препинанья
хлябь твою с перуном
* * *
Финики-пряники ел, аргентинское мясо, лангустов и чёрные сливы,
вот уж, Клавдий, не назовёшь тебя несчастливым.
Помнишь, как хип-хоп отплясывал на Тестаччо?
Ну и что, что уволили? Воля-то не пальто, ведь не сносится,
a propos, ты видел моё? Ну вот, и не плачу!
А ещё мне сказали, что Клавдий оставил привычку летать.
Это грустно, мальчик, но я не о том.
Вот, как старший и как эконом,
предлагаю:
можно, обнявшись покрепче, бесплатно бежать в кровати,
а уж если ходить, то как Флавий - только пешком.
Впрочем, зайцев стреляют лишь в шестьдесят четвёртом и в шестьдесят втором.
Там и воруют, кстати.
Но с нас-то с тобой что возьмёшь?
Вот у Федотки-сиротки и то за пазухой нож,
а мы с тобой голые, как вода.
Да, дождь, говоришь, дождь...
Ну и к лучшему это, ведь к фонтану мне, Клавдий, спускаться уже невтерпёж,
если из крана, конечно, не хлещет вино из соседнего нам Фраскати.
* * *
Со стульчака слетает бумага
на вираже, - ветер такой.
Ты завидуешь ей, признайся,
пусть и меня, говоришь, закружит над ряскою, над рекой,
пусть порывом запутает в ветках цветущего персика,
бросит на вытоптанную траву.
Пусть подошвы и прочая низкая лексика
об меня себя оботрут
* * *
На дне фонтана мусор и журнал.
Листы меняются невидимым чтецом. Жара. Июль.
В тусклеющем стекле домов
прочерчены багровые штрихи,
звезда цепляется за свет на небольду.
Платановые поезда по линии реки
стоят, чтоб тронуться в листвошумящий путь.
Текст мчится, он - слепой, крутящий руль.
Давай и ты, и я бежим куда-нибудь,
мне что-то душно, сумно не с руки.
Кто нас читает и кого читаем мы?
Разглаживая клейкий переплёт, до срока,
заглядывая в краткий эпилог,
где не магическая палочка, а Коха
герою выдана за первым же углом.
Вожатый угодил в капканы языка.
Лишь он и знал, как рабства избежать,
преодолеть грамматику и вспять
догнать несущегося сверху седока.
Вот почему придётся нам опять
лишь вторить голосу, чуть изменяя слог,
или, во всяком случае, пока...
* * *
В министерстве горячей воды -
вакантная должность директора.
Что ж, мы согласны принять.
Вот уже запрягают сани,
полозья намазаны жиром,
рвутся собаки.
«Руководи хорошо, - напутствуют компатриоты, -
пусть бурлящее, лёгкое, огневое восторжествует».
Температура, однако, снижается.
Птице трудно лететь.
Говорят, постепенно пространство сжимается в конус.
Электрон спотыкается на бегу.
Но если родина нас призывает опомниться и потерпеть,
всё равно мы встанем и выпрямимся на её всепроникающий голос.
* * *
Налетайте, ешьте, птицы,
мясо ляжек, икр моих и бёдер.
Иногда приходится с самим собой расстаться,
чтоб уйти живым из западни.
Пусть отрезанные части болью сводит,
ты тряпицу туже затяни.
Я любил здесь. Яблоня, что посадил когда-то,
вся в цветах, гудит от множества шмелей.
Я входил вот в этот дом. И в тот, соседний.
У парадной ждал. Здесь дождь меня застиг.
Здесь губа дрожала от обиды.
Здесь мы целовались. Без конца, взахлёб.
Здесь стоял и слушал, как звучали
музыка и смех из тёмного окна.
А теперь несите, птицы, то, что вам осталось,
далеко, за дальние края.
Может быть, из вашего помёта
упадёт сюда какое семя,
где есть тоже часть меня.
* * *
От сердечного кремня не зажечь даже спички.
Вечера в шестьдесят свеч
освещают южную осень.
Ранние закаты, обмороки ночи.
Хлопья тумана
облепляют депо с нераспечатанными снами
в ржавеющих вагонах с забытой почтой.
Каждый день нужно нанизывать на позвоночник
века прямого хожденья.
На морозе, в воздухе вечера
от летящих стёкол машин
отскакивает воланом моё сутулое отраженье.
Vola, волюшка, высвобождайся из скоб,
разогнись, наконец, от спуда,
уходя в никуда, возвращаясь из ниоткуда.
* * *
Поднимается ветер у моря.
Муха мечется в лопастях
разнонаправленных воздухов.
Плещутся простыни, готовые к перелёту.
Голоса перебрасываются фразами о неудавшемся лете.
Non e stato un grande estate,
да, вышло так себе, не особенно, это лето.
В объектив пересекающихся линий волана
попадает низколетящая чайка.
Эй, пожалуйста, не уступай разговорам,
не распечатывай писем о перемене сезона,
ведь ещё надо многому научиться.
Например, за позёмкой из мелкого мусора
постепенно уменьшаться до точки,
от которой не проводится луч
* * *
«Господин Бог,
что-то последнее время
жизнь - сплошное бо-бо,
да к тому ж как-то быстро ты крутишь своё кино.
Не успеешь поспеть за успехом соседей,
не то что в церковь сходить -
тебе помолиться.
И ещё: изображенье всё время мельчает,
плёнка часто горит,
в принципе, думаешь, вот бы и мне оказаться внутри,
я бы выбила двери и стены твои снесла,
но потом мне страшно,
и хочу назад».
«Да, - подхватил он, -
ты слишком, пожалуй, спешишь.
Тело жены моей было упругим, как мяч,
ну, а теперь себя чувствуешь лишь
лишним в постели.
Ты же мужик, уж такое-то можешь понять».
«Нет его, - дети сказали. -
Всё только игра,
потный бег на дистанцию
между есть и могло б,
тётя Римма погибла от топора,
потому что ей муж засадил его в лоб,
а могла б по субботам, как раньше,
в спортзале румбу плясать
и гулять до утра.
Был пан. А потом пропал,
Всё - по плану всеобщей нашей сермяжности.
В ожидании чуда, конечно, погрешности
и надежды на то, что сосед
первым свалится в вырытый им клозет.
А у братьев наших меньших и выбора нет.
Самки выходят беременными из клещихиного нутра,
в нём познавая братца
и разъедая чрево мамаши, чтобы выйти скорей на свет.
Лучше уж, право же, сдохнуть от топора,
чем вот так вот с сестрой сношаться.
Быть материей - это явно глупей,
чем смотреть, как она бежит,
спотыкается и представляет
для кого-то потешный вид.
Синьор Бог,
даёшь праздник праздности!
Слабо смерть смертности?»
Тот же, который, возможно, их слушал, лежал в темноте и молчал,
тени и свет распуская по потолку,
и слёзы холодным отвесным дождём
текли по лицу,
подтверждая прогнозы синоптиков
о возрастающей влажности.
* * *
1
Осенние заморозки.
Диктор выключил телевизор.
Атом больше не вожделеет к ядру.
Рыба выбрасывается на сушу
и, задыхаясь, видит птицелетящим тело своё,
поднимаемое на ветру,
в ртути озера - блёклый огонь,
пятнами озаряющий стужу.
2
Если кажется, будто влага
не даёт огню возгореться, и что улыбка
больше не держится,
сделавшись слишком, не по размеру, широкой,
и себя саму в голосах, что кличут, не найдёшь, не узнаешь,
а свой тембр пробуешь натянуть на колок чего-то,
что когда-то имело имя, а теперь не имеет смысла,
подожди тогда, выйди навстречу тоске и страху
с полной солонкой, с авоськой, набитой бредом,
подойди к ним вплотную, стань ими,
а теперь, разорвав смиренья смирительную рубаху,
уходи от них по обратному следу
* * *
С карминовых холмов ощеренного Рима,
где ветер Остии щекой коснётся, лежавшей на железистом песке,
и мы вставали с блёстками на коже и больше не могли глядеть в глаза,
которые когда-то целовали.
Да и тоска по этим дням была чужой,
как маска на стене оставленной квартиры,
что ты когда-то в шутку надевала,
сливаясь с разделённым пополам
на чёрное и жёлтое. Но вот
она висит одна в пустом пространстве,
захлопни дверь, - и власти нет её.
Прилив покинутых вещей бросал,
как будто вождь к ногам красавицы добычу, -
бутылки, мяч, чехлы случившейся любви
(на языке аборигенов - профилактик).
Кто побывал в оставленных предметах?
Кто в мяч играл? Быть может, криминолог
хоть часть портрета мог бы воссоздать.
Но память - что дитя пред фотошопом
или преступник, что свои следы
от самого себя старается упрятать.
И образ твой - что образ башмака,
летящего в волне навстречу ночи.
Прибой выбрасывает мусор, память, спам,
он скальпелем блестит и кровоточит,
готовя почву тем бессовестным цветам
* * *
Ура, урана оскопили,
весна выходит из пазов,
и надувается шатёр над нами.
Ромашки белострельные в траве
как солнца, брызнувшие вовне.
Жестоковыйная природа,
в тебе всё меньше кислорода.
Кто дышит жабрами, увидит, как смола
из тел деревьев подсечённых вытекает.
Перевернулись все магнитные поля,
по млечному пути не выйти - не пройти,
мостки течением сбивает,
и щупальце горит у робота меня
* * *
Опустевает всё. Сады и быт.
То энтропия, то живот болит.
Мне холодно. Целуй меня, зазноба,
чтоб мысли закипели и утроба.
Т.н. любовь, желание любви -
нам помочи во тьме,
китайский порох в лунном календаре,
что клином света падает в триклиний.
Обняться жарко на перине,
так уклоняясь жерновов вселенной.
Но впрочем, и в подушках с пухом зашита эстафета страха.
«Вырывались, вывихивали крыло, верещали».
Даже самый прозрачный воздух насыщен атомами ужаса и печали.
Вот и стебель стонет, когда его подрезают.
Каша жизни остывает и уменьшается с краю.
Подожмёмся поближе к центру
и оттянем щелчок в нас заложенного механизма,
когда хаос откроет клетку замкнутого организма.
И тогда на мгновенье во взгляде чужом ты узнаешь ребёнка,
что скакал на кровати, в комнате, полной летящих перьев,
и в глазах его - всполох крыла, два свинцовых осколка,
потому что кто-то всё-таки выстрелил первым.
* * *
Ты не одна, не бойся,
ты - со всеми теми, кого ты съела,
чьим молоком питалась,
их молекулы стали тобою,
так что тебя, самой по себе, не осталось.
В матке прибрано и просторно,
там дитяти, семь штук, - по лавкам,
семена за хвосты хватают и накалывают на булавки.
Ты - все те, кто в тебя заходил посеять,
все слова, что тебе сказали,
вся листва, что по осени опадала,
и бутоны, что лопались, и бутылки,
что выстреливали ураганом «vale!»
Наверху - блестящих гвоздей галактик
столько же, сколько в тебе заведённых жилищных практик.
И как председатель этого ЖЭКа
ты почувствуешь волю в себе однажды
терпеливой травы, бесстрашного зверя
и пугливого, но порою, говорят, бессмертного человека.
* * *
Кто любил цыгана, до Турина шёл за ним и за его медведем.
А потом опять возвращались к Дунаю.
На больших площадях плясали и пели,
под деревьями ночевали.
Части его перемешались с землёй Воеводины, Боснии, Черногорья,
прорастали сербским салатом.
Ночью бомбы (постепенно к ним привыкаешь,
как к шуму гулянок соседей. Что с них взять, супостаты)
взрывали мосты, и он вспоминал, как когда-то
день делился не на взгляды и поцелуи, а на часы.
Ну, а нынче от Медведицы до Полярной звезды -
два шага, это как прежде от дома - до автобусной остановки
в маленьком городе, имя которого не читалось даже с помощью зума.
Целых семь лет цикада сидит под корнями дерева,
чтобы потом запеть, на него взобравшись.
Мы же не знаем, сколько времени нужно,
чтобы вдруг оказаться в точке,
на которой пересекутся все параллели.
Кто совпадал с цыганом, собственный пульс путал с капелью.
Беглый албанец играл для них на гармони.
Так и шли. То куда ветер гонит,
то - по смещенью земной коры.
Он был также и с теми, кто впопыхах анемичной Европе
делал переливание крови,
с пришлым народом, переполняя жилы её каналов.
Горло Италии судорожно заглатывало корабли
и, казалось, хоть распухало, всё ему было мало.
Из-под земли распускались болота.
Библиотеки, больницы и школы
вылетали из катапульт ураганов.
В прибывающих залежах свалок и кала
копошились детишки и вырастали
ещё невиданные растенья желания и,
как говорил в подпитье цыган, - любви.
* * *
Пространство снашивалось,
и ты оставлял его за углом незнакомого.
Вечерами снимал комнаты сада
под беззвучный порох сигналов
светляков.
Утром - маки на Аппиевой дороге. Красные озёра.
Тишина, настоянная на крике подземной молитвы,
разветвлялась под бесконечным бесхозным летом.
Стрекот сенокосилки казался
приспособленьем стрелочника, наблюдающего за состоянием рельсов.
Или шумом заржавевшей каталки для перевозки трупов.
Скрежетом разваливающегося станка
прях, впавших в маразм.
Что будет ждать нас, сегодня влажных желаньем,
мчащихся в скоростных поездах?
Правда ль, только Альцгеймер, страх
забыть, за каким поворотом собственный, пусть и временный дом?
Эй, старичьё, номер ты помнишь?
Посмотри, он у тебя выжжен на правом запястье.
На волосах мёртвых спали синьоры.
Бред, у тебя такое же право завоевания рынка,
как и у трезвости.
Ещё неизвестно, кому же в лже-барочной Москве
отдадут предпочтенье, может, спутав тебя с модным дизайнером.
«Миром правят убийцы и воры, -
говорится в Голосе подрастающего поколенья,
- почему бы и нам не сделаться ими, или хотя бы шлюхами,
хватило бы на краюху,
вдоволь начавкаться
лобстерами, мидиями,
мы бы хотели тоже поскорей упорядочиться».
Девочки и мальчики,
закрывайте личики,
снова начинается страшная война,
разберут на красные кирпичики
ваши золочёные тела.
Бедность - часто осложнение искренности и простоты -
это к тому же монета экстракоммунитариев,
потных от страха разверзающейся высоты таджиков,
строящих маркетам-мейкерам железобетонное царство
и ночами ютящихся в норах.
Это - песни ребят, попавших во вражеские траншеи.
«Mamma, sono tanto felice», - в тишине замолчавших орудий
выводило юношеское бельканто.
И русские, или те, что должны были сделаться ими,
кричали: «Ещё!» Мамочка, я вернусь из этой мясницкой,
я вернусь к вам, только дайте ему допеть.
* * *
Кто узнает в лицо тебя, милый близнец,
мой растрёпанный сборник?
В тех местах, где тебе придётся бывать,
нас с тобой и собака не вспомнит.
Да к тому же теперь у тебя
протеический, не протеиновый облик.
Электроном пройдёшь сквозь моря,
не собьёшься с хромого пути,
ну, давай же, иди.
В многоречье бегущей строки,
без крыла, без пера
я тебя отпускаю, сестра
*