Глядя на старую алюминиевую фляжку, я всегда вспоминаю своего отца. Он был из тех, кто любит погорячее, и не признавал полумер. Юношеский максимализм, который сдирает с нас жизнь вместе с получением аттестата зрелости, каким-то удивительным образом сохранился в нем и стал неотъемлемой чертой его характера.
Еще когда мать носила меня, он обещал забрать ее из районной родилки на машине первого секретаря райкома партии, в случае рождения мальчика. В том, что мать разрешится мальчиком, отец был уверен так же, как и в том, что смесью самогона, меда и перца можно излечить любой недуг. Когда подошел срок родов, и памятливые на бахвальство сельчане весьма прозрачно намекнули что пора бы и проставиться - в случае проигрыша отец обещал выкатить 20 литров отменного первача - он сбрил бороду, и отправился в райцентр. Через три дня мать вернулась домой на авто, породив бесчисленное количество сплетен, а из нашего сарая исчез Борька - 50-килограммовый сальный парась.
Вспоминая об этом случае, мать всегда ругалась и говорила, что отец чуть не заморил нас голодной смертью, но при этом в ее глазах читался такой неподдельный восторг, что даже в 12 лет я понимал - она врет.
Наша память избирательна. Я бы хотел запомнить отца целиком, но сознание выдает мне лишь жалкие обрывки сиюминутных ничего незначащих деталей. Вот он сидит после бани - в одной руке кружка, а в другой мятая самокрутка с торчащими палками махры. Вот он сажает картошку - лопата врезается в еще твердую целиковую землю, и в образовавшуюся ямку катятся розовые горошины клубней. Вот - вытаскивает меня из проруби, полумертвого от холода и страха.
Пожалуй, случай с прорубью, - это единственное, что воспоминания подарили мне. Однако, надо сказать, в этой моей феноменальной памятливости немалая роль досталась брезентовому родительскому ремню.
Это был 39 год. Стояли трескучие морозы. Вода в колодце покрывалась льдом, и его пробивали привязанной вместо ведра кувалдой. В то утро я пришел из школы раньше и слонялся по избе, мучимый тягучей детской завистью. Отец моего одноклассника Володьки разжился в городе отличным цейсовским биноклем, выменяв его на несколько ведер картофеля. Володькиной гордости не было предела, и мне очень хотелось хоть чем-нибудь похвастаться в ответ. Благо такая вещь у меня была. Глубоко в подподле, под кучей рассохшихся огуречных кадушек, хранилась покрытая толстым слоем масла наша единственная семейная ценность - двуствольная охотничья тулка. Еще в период первой мировой, мой прадед притащил ружье с фронта, и все это время двустволка прозябала среди домашних заготовок и бутылок с самогоном. Я наткнулся на нее случайно, играя в прятки, и с тех пор ружье было моей тайной, и манило бесконечно. Рассказать отцу о находке я не решался, потому что понимал - раз вещь спрятана, значит это не просто так.
Друзья зашли, как всегда, после обеда. Отряхнув валенки в сенях, гурьбой ввалились в избу, и начали меня поторапливать - еще на первом уроке мы договорились пойти на мельницу и устроить охоту на ворон, коих в том году водилось в изобилии.
Первым, и самым важным, выступал Володька - отцовский бинокль, бережно перевязанный полотенцем, был спрятан на груди под тулупом, отчего всю Володькину фигуру самым смешным образом вздуло вперед.
- Вот узнают про покражу оптики, и самого тебя вздуют, - ехидно подумал я, натягивая валенки.
Но о порке Володька помышлял меньше всего, и был занят живописанием технических свойств прибора.
- Это ведь и луну запросто углядеть можно. А уж ворон набьем - черно вокруг станет. Она только сядет, а я ее увижу, и каааак бабахну, - распространялся мой друг, показывая руками как именно он собирается бабахнуть.
- Да уж, - подобострастно поддакивал соседский Темка, - это ты теперь будешь совсем как настоящий солдат.
- Совсем-совсем как непонарошечный, - подытожил лизоблюдство 5-летний Володькин брат.
Последний слова колом вонзились в мое и без того израненное сердце, и я не выдержал:
- Никакие вы не солдаты, - важно сообщил я и задрал нос к потолку.
- Это почему? - угрожающе спросил Володька, и его руки в козьих рукавицах немедленно сжались в кулаки.
- У солдата - ружо, а тебе мать и ухвата не доверит.
- Так уж и ухвата, - скорчил рожу Темка. - Уж можно подумать, будто у тебя этих ружей тыщща.
- Тыщща, не тыщща, а одно имеется.
С этими словами, я опрометью бросился в подвал, и вернулся оттуда с дедовской двустволкой.
В избе повисла тишина. То, что Володька выкусил, было очевидно.
- Стереляет? - испуганно спросил 5-летний Костик.
- А то, - ответил ему я. - Это вам не ухват.
- Ну и попробуй его из дома утащи - уж отец-то тебе точно жопу начистит, - попытался хоть как-то реабилитироваться Володька.
Однако и на это у меня был заготовлен ответ.
- Унесем в мешке из-под картошки. А если кто-то будет спрашивать - скажем, что лопата.
Запорошенная снегом мельница встретила нас пронзительным вороньим гвалтом. Хотя никаких остатков зерна не было, мукомольня по-прежнему притягивала птиц. Должно быть по старой памяти, они слетались туда со всей округи, и восседали на ветвях старых ив, точно собрание Совнаркома.
Вдоволь накричавшись «бабах убита» - в те времена мы еще и не помышляли о патронах - компания отправилась к речке. Там все и произошло.
Маленький Костик, которому так и не досталось «пострелять» начал ныть и требовать «пальнуть по щуке хоть разик», и хотя у меня не было ни малейшего желания делиться сокровищем - под конец я все-таки сдался.
На, держи - только не упади в полынью, - мрачно напутствовал его я, успокаивая себя тем, что малявка попросту не сможет отодрать двустволку от земли.
Но Костик смог. Согнувшись в три погибели, будто крохотный бурлак, он поволок ружье к проруби.
- Давай-давай, малая, - орал Тема, ухохатываясь со смеху.
Впрочем, уже через несколько секунд нам стало не до веселья..
Дорога изменила свой угол, и пошла под горку, как-то стремительно поменяв Костика и ружье местами. Двустволка ехала впереди, а за ней, пыхтя и отдуваясь несся Коська. Он был увлечен процессом настолько, что совсем не замечал проруби, лежащей у него на пути.
Первым очнулся Володька.
- Стой, дурень, стой сейчас же! - страшно заорал он и замахал руками. - Стой, а не то упадешь!
Но Коська продолжал свой путь, точно не услышав крики брата, и его маленькие валенки скользили вниз все быстрее.
Сообразив, что если мы немедленно не перехватим малыша, он действительно свалится в прорубь, я побежал следом за ним.
Мне удалось схватить его за пальтишко в нескольких метрах от дышащей холодом дырки, и последнее что я успел услышать, перед тем как плюхнуться в снег, был громкий всплеск воды.
- Ушло, - мрачно констатировал Тема, - протягивая мне руку, и помогая встать.
- Что ушло? - испуганно спросил я, не смея поверить в страшные догадки.
- Ружо твое ушло, - еще более мрачно сказал Тема, и вытер пот со лба. - Он его отпустил.
- Теперь ты больше не солдат, - радостно завопил Коська, но тут же заплакал, получив оплеуху от брата.
- Послушай, Сереж, давай я пойду к твоему отцу, и скажу, что это я его утоп. Или лучше Коська - он мелкий, его не особенно бить будут, - Володька заискивающе смотрел мне в глаза, переминаясь с ноги на ногу.
- Ага, точно. Скажем, что Коська, тем более, что это он и виноватый, - поддержал идею Артем.
Но я словно не слышал их. Окружающая действительность свернулась, оставив передо мной только прорубь, ружье и вкус таящего на губах снега. Много позже, я догадался, что неистребимая отцовская жила, просто не оставила мне другого выбора, но в тот момент я не думал об этом.
Разбежавшись, на сколько это позволяло расстояние, я камнем ушел под воду.
Дурака спасает случай. В тот день отец забыл дома обед, и возвращался за ним, срезав путь через мельницу. Его внимание привлекли наши крики, и в пару прыжков он оказался у проруби. Через несколько лет я узнал, что меня он вытащил довольно легко, а сам едва не умер. - Хотя лед был достаточно толстым - он начал обламываться от отцовского веса, и если бы не подоспевшие мужики с вожжами, той зимой мы бы остались с матерью одни.
Неделю я пролежал в горячке - с лекарствами было плохо, и сельский доктор выписывал мне только самогонный компресс. Едва хватило сил слезть с печки, как я тут же нос к носу встретился с родителем.
Он сидел за столом, и чинил старые ходики, изредка беззлобно матерясь.
Осмелев, я подошел, и сел с ним рядом.
- Ну как купалка? - спросил у меня он, загоняя пружину в короб.
- Да ничего себе.
Тон родителя позволял мне надеяться на лучший исход, должно быть именно поэтому, когда отец отложил инструменты в сторону, я совершенно не почуял беды.
- Любишь кататься, люби и саночки.
Первая же оплеуха сбила меня с ног и заставила упасть на пол. После удары последовали градом. Он бил меня всем, что попадется под руку, до тех пор, пока мое тело не превратилось в один сплошной кровоподтек, а визг не перешел в хрипы.
- Не утоп, так ведь забьешь, изверг, - мать ворвалась в избу, и тут же принялась оттаскивать отца за рубаху.
В запале он толкнул ее к стене, но должно быть промахнулся, потому что она ударилась о стоявший в углу сундук, и как-то совершенно по-птичьи ухнула. И это только нелепый плотский звук заставил его остановиться, и прекратить наказание.
Горячка приковала меня к постели на неделю, а отцовская наука увеличила этот срок в три раза. На улицу я попал лишь в начале января, пропустив колхозную елку в главной усадьбе, и не получив ни одного подарка.
Казалось, после этого случая, отец стал игнорировать меня. Утром он уходил на работу до рассвета, вечером возвращался затемно, а все выходные пропадал в сарае, старательно избегая моего общества. Да я и сам не стремился приблизиться к нему - мое тело еще помнило лупку, и особенно резкие движения по-прежнему причиняли боль. Как не это странно, я не держал на родителя зла - те мгновения, что я провел в проруби, не позволяли мне думать, что отец мог поступить как-то иначе. И если бы в то время мне предложили еще с десяток избиений против нескольких секунд в реке, я не задумываясь, выбрал бы первое.
Мы не разговаривали несколько недель, и должно быть, продержались еще дольше, если бы не утомленная нашим насупленным молчанием мать.
- Отнеси ему свет, Сережа. А то темнеет уже.
Мать протянула мне закопченную керосиновую лампу, и большую кружку горячего молока.
- Иди-иди, да оденься потеплее, там дует.
В сарае пахло прошлогодним сеном, смолистыми стружками и мокрой кожей - в углу висела виды-видавшая сбруя, оставшаяся от тех времен, когда у нас была лошадь.
Я перешагнул порог, и замер, не решаясь идти дальше.
Отец стоял спиной ко мне, за старым верстаком, и что-то сосредоточенно правил на ремне.
Поставив кружку с лампой на пустую бочку у входа, я уже собирался идти назад, как вдруг он заметил меня:
- Ну чего стоишь? Вошел, так проходи, - сказал отец, и, обмахнув руки тряпкой, сложил их на груди.
- Я молока вот… и лампу… - промямлил я, и, взяв молоко, подошел к нему ближе.
- Мать надоумила? - усмехнулся он.
- Никто и не надоумил, - обиделся я. - Велела передать, а то, сказала, темнеет.
- Так уж и сказала.
Насмешливый вид его окончательно оскорбил меня. Поставив кружку на верстак, я развернулся, и пошел к выходу.
- Постой.
Он схватил меня за плечо уже у порога, и резко развернул к себе.
- Ты не серчай на меня, купальщик. Должен сам все понимать - уже большой.
И, не дожидаясь моего ответа, отец протянул мне небольшой предмет, завернутый в кусок холстины.
- А теперь иди, - толкнул меня в спину он. - И наперед - говори мне правду.
И в этих его словах, сказанных далеко не ласковым тоном, я все равно почувствовал горечь просьбы. Почувстовал, и заплакал. На сколько я себя помнил, мой отец никогда не снисходил до просьб.
Выйдя на улицу, я немедленно развернул сверток. В нем был сделанный вручную небольшой складной ножик, с кожаными накладками на рукояти. Я заплакал еще пуще - раскаяние, смешанное с какой-то подсознательной жалостью к родителю, вырвалось наружу. Домой я вернулся с распухшим носом и красными кроличьими глазами.
Последующие годы прошли без слез и наказаний. То ли я не давал родителям повода, то ли отец и вправду испугался проснувшегося в себе зверя, а только жизнь моя протекала легко и безоблачно, как весенний день после дождя.
Отца забрали летом. Война застала его на крыше нашего дома, в то время как он менял щепу.
- Слезай, Серегей Петрович. Тебе повестка. Явка послезавтра.
И хотя мать прекрасно знала, что рано или поздно отцу все равно придется уйти, новость была для нее ударом: в декабре должна была появиться на свет моя младшая сестра. Собирая его на фронт, мать выла, будто дворовая собака. Тогда я не соображал, отчего она печалится - в моих глазах война была чем-то вроде сельского праздника по случаю первого мая, когда пьяные деревенские мужики меряются силами кто кого. То, что отца могут ранить или даже убить совершенно не приходило в мою голову. Впрочем, и сам отец немало приложил к тому руку.
- Отвоюю, и к сентябрю приду, - трепал он меня по голове усмехаясь. - Вот прогоним гадину, и сразу домой.
- А каску привезешь? - заискивающе смотрел на него я.
- Да уж не без гостинцев, - отвечал мне он. - Будешь довольный. Только о матери заботься - тебе теперь за мужика.
Через два года я забыл о том, что такое гостинцы и где их раздают. Давясь пустыми щами из мороженой картошки, я все вспоминал последний наш с отцом разговор, и жалел, что попросил у него каску, а не чего-нибудь сладкого. Спустя еще год, я забыл обо всем, что нельзя было съесть. Наши дни походили один на другой, как братья близнецы. Утром мать поднималась, и убегала в колхоз, в то время как я должен был следить за ребенком. Маленькая Танька плакала почти постоянно, и успокаивалась только к вечеру, когда ей приносили «леп» и «катоськи». Со временем «катоськи» становилось все меньше, а ломоть превратился в крошечный кусочек. Как-то утром, весной, я застал мать плачущей в сенях.
- Что такое случилось? - спросил у нее я, засовывая ноги в мерзлые валенки.
- Семена, Сереженька, мышки съели. Я чугунок крышкой не накрыла. Теперь ростить нечего.
- Попроси Зойку - пусть с нашей Танькой сидит. А я работать пойду, - сказал ей я, и, одевшись, вышел из дома.
Мне повезло. Не сразу, но повезло. Спустя несколько недель, прошедших в бесконечных топтаниях возле сельсовета, меня заметили и пристроили. Вместе с дедом Семеном, я должен был точить двуручные пилы и топоры для местной лесосеки, и за это меня кормили обедом. Кое-что я даже успевал прихватить домой.
И все равно будущая зима вселяла в нас ужас. Мой приработок был весьма шатким, а мать начала болеть. С наступлением первых холодов она окончательно слегла, и, наверное, так бы и не оклемалась, если бы не случай.
В тот день я решил лечь спать пораньше. В последнее время, мы укладывались еще до заката, пытаясь успокоить этим свои пустые животы.
Примостившись на печке рядом с Танькой, я натянул на себя тулуп, и уже начал считать до 100, пытаясь таким образом убежать от навязчивых сонных мыслей. На цифре 24, дверь в избу отварилось. Сырой осенний воздух ворвался в дом, заставив меня резко подскочить с лежанки.
- Волки, - мелькнуло в голове. - Наверное, не закрыл дверь на засов.
Попятившись в сторону топки - именно там валялась тяжеленная кованая кочерга - я уже начал прикидывать, с какой стороны нужно будет нанести удар. Однако даже для крадущихся голодных животных, в избе было подозрительно тихо.
Поэтому, когда дверь захлопнулась, я чуть было не прикусил язык от ужаса. - Вглядываясь в темноту, мне показалось, что внутрь вошло что-то большое и тяжелое, гораздо более страшное, чем серые хищники.
- Если это медведь, мы погибли.
Мозг продолжал работать, будто окончательно отделился от моего перепуганного тела, и начал совершенно самостоятельное существование.
- Зверье боится огня. Если успеть осторожно прокрасться к топке и сунуть веник в угли, то возможно у меня получится напугать им зверя, и успеть спустить семью в подпол.
Рассуждая таким образом, я медленно продвигался вперед, к заветной цели. Тогда, в мою голову и не приходило, что медведь весьма шумное животное, и навряд ли будет стоять на месте, в то время как мой ночной гость не издавал никаких звуков. Все мои мысли крутились только вокруг веника, и больше всего я боялся не найти его на месте. Наконец, моя рука нащупала перевязанную бечевою рукоять. Распахнуть дверцу, и сунуть метелку внутрь было делом нескольких секунд. Едва на ветках зарделись красные огоньки углей, как я тут же схватил новоиспеченный факел, и в несколько прыжков оказался там, где, по моему мнению расположилось животное.
Сунув тлеющую метлу в предполагаемую медвежью харю, я обомлел.
Передо мной, весь красный от света углей, стоял отец.
От неожиданности, я уронил веник на пол.
- Хату не спали.
Голос отца был глухим, так, как будто он говорил из бочки. Подняв метелку, я осветил его еще раз, мысленно ужасаясь, что мог сжечь собственного родителя.
Осунувшееся лицо, обросшее жесткой щетиной, грязная шинель, перехваченная солдатским ремнем, и такая знакомая алюминевая фляжка не оставляли сомнений в том, что передо мной именно мой отец. Я чуть было не бросился к нему на шею, и уже сделал несколько шагов вперед, как он жестом остановил меня.
- Не буди домашних. Пусть спят.
- Пусть, - сбивчивым шепотом ответил ему я. - Ты уже вернулся?
Но он словно не слышал моего вопроса.
- Танька-то как? Большая выросла?
- Да что с ней будет-то, - я немного обиделся. - Ест почти за двоих, все ей лучшее отдаем. Только слышно «катоська», да «катоська».
- А мать?
- Мать хворает. Но теперь, когда ты пришел, она ж поправится.
Она очень тебя ждала, - добавил я, не знаю зачем.
- Вот и дождалась, - как-то неожиданно горько усмехнулся отец.
- Так мне их будить? - опять обрадовался я.
- Погоди до утра. Проводи меня в подпол. Там и заночую.
Не знаю отчего, но возразить отцу я не посмел. Устраивая его на пустых овощных мешках, я ненароком щипал себя за руку, пытаясь сообразить - не снится ли мне сон.
- А теперь иди, - отец тяжело присел на самодельную постель, и отвернулся к стене.
Пользуясь тем, что он меня не видит, я осторожно потрогал край его шинели. В тот момент больше всего на свете я боялся пробудиться.
Шинель была мокрая до нитки, и это ощущение влаги на руках как-то вмиг успокоило меня.
Я вернулся к себе на печку, и, натянув тулуп до подбородка, принялся мечтать о завтрашнем утре. Больше всего я радовался за мать. Уж теперь-то она встанет с кровати - отец не позволит ей долго болеть. Да и Таньку давно пора воспитывать - меня она не слушается совсем, а уж с папашей где тебе поспоришь. Измаянный предвкушениями, я заснул только под утро. Впрочем, на следующий день это не помешало мне встать раньше всех.
Сначала я хотел было кинуться к отцу, и накормить его остатками вчерашней еды, но потом подумал, что наша скудная картофельная похлебка вряд ли подойдет к такому торжественному случаю. Немного поразмыслив, и достав из сундука парадный материн платок - подарок деда, с которым она ни за что ни желала расставаться - я кинулся к бабке Наталье. У той, еще с довоенных времен, пряталась в сарае последняя тощая хохлатка. Подозреваю, что курицу, не сожрали только потому, что для Натальи она уже давным-давно очеловечилась. Получить пару яиц в обмен на платок, было делом не из легких, но я не мог не попробовать.
Накинув одежонку, я выскочил на улицу, и рысью побежал по размытой дождями дороге. Я несся настолько быстро, что совсем не услышал криков, раздававшихся мне вслед, и остановился, только когда кто-то крепко схватил меня за руку.
Передо мной стояла тетя Люда - наш новый письмоносец - старый уехал в город еще в самом начале войны.
- Уфф, как быстро ты бегаешь, - Люда явно запыхалась, и никак не могла привести в порядок дыхание.
- Мать твоя все болеет?
- Болеет, - нехотя ответил ей я. В этот момент мне больше всего хотелось оказаться перед домом бабки Натальи, а не точить лясы с почтальоном.
- Ты вот что, Сережа…
Она явно пыталась подбирать слова, и я инстинктивно напрягся.
- Ты матери не говори сразу. Вот выздоровеет - тогда.
Люда прижала меня к себе, и в моих руках оказался серенький квадратный конверт.
Высвободившись из ее объятий, я уставился на похоронку, точно она материализовалась из осеннего воздуха, а не попала ко мне самым обычным путем.
- Это война, Сережа. Теперь у всех так.
Люда смахнула слезы с лица, и погладила меня по голове.
Ничего не сказав, я развернулся и опрометью кинулся к дому.
-У всех, Сереженька, у всех, - неслось мне в след.
- А вот и не у всех, - шептал я на бегу, сжимая зубы от злости.
- Раз у тебя убили, это не значит что и у нас. Иди отсюда, дура, тощая, - заорал я, подбегая к собственному забору.
Я понимал, что тетка Люда ни в чем не виновата, и что должно быть вышла почтовая ошибка, но промолчать было выше моих сил.
Зажав похоронку в кулаке, я ввалился в избу, и тут же бросился в подвал.
Он был там, где я его и оставил.
Отец полулежал на пустых мешках и по-прежнему смотрел в стену.
- Папка, - закричал с порога я, - Тебя ведь не убили? А то эта дура вон чего принесла.
С этими словами, решительность моя неожиданно пропала, и я уже почти робко положил бумагу ему на колени. Только теперь я почувствовал, что в подвале, помимо овощного духа, появился какой-то новый запах. Так пахли весенние болота, размытые неугомонными лесными ручьями. Так пахла холстина, которой прокладывали яблоки. Этот запах разносился от прошлогодних скирд, забытых на поле… И я страшился этого запаха, и гнал его от себя.
- Как обещал, к сентябрю, - тихо сказал мне отец.
- Ты ведь обещал навсегда, - закричал на него я. - Навсегда, и с гостинцами.
- А гостинцы есть. С каской не получилось. Но ты ведь не в обиде, да?
С этими словами отец встал, и, сорвав с пояса фляжку, протянул ее мне.
- Матери с Танькой - в углу посмотришь. А в прорубь больше не лезь.
Словно завороженный, я уставился на фляжку.
- Нравится? Совсем ты большой стал, купальщик. Совсем-совсем большой.
Оторвав глаза от подарка, я открыл было рот, чтобы сказать отцу что он ошибается, и что совсем я не большой, и что Танька плохо себя ведет, и что крыльцо прогнило, и еще что-то, и еще.
Подпол был пуст.
Прижав флягу к груди, я упал на мешки, и заплакал. Заплакал, горько и безысходно, так, как может плакать только уже совсем взрослый человек.
Через несколько дней, мать нашла в подполе большой мешок муки. Он стоял в самом углу, заваленный пустыми кадушками, там, где когда-то хранилось дедово ружье. Этот мешок позволил нам выжить той зимой, и наша семья встретила май 45-го не потеряв никого.
Никого, кроме отца.
В похоронке было написано, что он утонул вместе с танком в одном из белорусских болот. От отца мне досталась старая фляга, самодельный перочинный нож и несгибаемая воля русского мужика, который любит горячо, и для любви его не выдумали мерила.