Зубчанинов В. В. Увиденное и пережитое , записки советского плановика. (1)

Feb 06, 2015 20:02

Я в то время работал экономистом по разработке генеральных перспектив развития льняной промышленности. После ареста отца меня начали сторониться, хотели вычистить, но пришла директива - молодежь не только не трогать, а противопоставлять ее прежним специалистам, опираться на нее и выдвигать. Меня перестали бояться. К концу лета стало известно, что все арестованные были вредителями. Мой начальник собрал "перспективников", в том числе и меня, и рассказал, что арестованные в своем вредительстве сознались, дали показания, в чем оно заключалось и какими мерами осуществлялось. Теперь ставилась задача разработать планы ликвидации последствий вредительства.

Мне дали копию показаний одного из бывших руководителей льняной промышленности Александра Александровича Нольде. Я знал его раньше. Это был умный, образованный, ироничный человек. Но его показания были выдержаны в трафаретно-газетном стиле. Было очевидно, что они писались под диктовку. Надо сказать, что в мировом хозяйстве льняная промышленность тогда вытеснялась более выгодными отраслями текстильного производства - джутовой и хлопчатобумажной. Но в Советском Союзе своего джута не было, а хлопка не хватало. Поэтому предпринимались большие усилия для развития льняной промышленности. Нольде все это знал, но, вынужденный признаться во вредительстве, он, очевидно, решил, что, пожалуй, наиболее правдоподобной версией будут действия по развитию невыгодной льняной промышленности. Он писал, что, вступив в сговор с бывшими хозяевами, он изо всех сил старался тормозить строительство джутовых фабрик и вкладывать деньги в убыточные льняные фабрики.

На эти деньги согласно его расчетам можно было бы построить много прибыльных джутовых фабрик, так что народное хозяйство оказалось в убытке. В заключение опять-таки в стиле газетного клише он раскаивался в своих действиях, заявлял, что шел на них, будучи связан со старым миром, и обещал порвать с ним и посвятить остаток жизни служению народа. Я взорвался. Побежал к начальству и с молодой горячностью заявил, что уж если было вредительство, то оно заключается в этих раскаяниях. Ведь если бы строили джутовые фабрики, то стране пришлось бы покупать сырье за границей и ее зависимость от капиталистического мира оказалась бы еще большей, чем до революции.

Через месяц мне опять дали показания того же Нольде, но в новой редакции. Начиналось оно теми же раскаяниями, но затем шло описание вредительства, которое теперь заключалось уже в том, что по сговору с бывшими хозяевами вкладывались деньги в джутовую промышленность, создавалась зависимость от импорта, а развитие льняной промышленности, у которой была сырьевая база, задерживалось. В заключение осознавалась тяжесть преступления и т. д. Все было понятно. Но от того, что ложь была очевидной, дело не менялось.

Через пару месяцев стало известно, что отец условно освобожден и назначен главным инженером крупнейшего Красавинского льнокомбината. Он приехал в Москву, получил подъемные и вместе с мамой отправился на новое место работы. Сначала все шло очень хорошо. Добрый директор-пьяница относился к отцу с большим уважением, старался создать ему нормальные условия. Но отцу уже пошел седьмой десяток, и тащить громадный комбинат становилось трудней и трудней. То не хватало рабочих, то недодавали сырья, то не было сменных деталей для машин. А Москва требовала и требовала выполнения плана, ничего не давала, не помогала, но бранилась, выговаривала и грозилась. Через год сняли директора, назначили человека, который согласно тогдашней терминологии мог "жать". Жать он стал, конечно, на главного инженера. Отец стал добиваться освобождения от работы. Он надеялся, что скоро введут пенсии. У какой-то старухи они сняли комнатку. "Будем жить тем, что Бог даст. Будем ждать сыновей". Вдруг в одну из ночей к ним постучали, явились трое в штатских пальто, но когда разделись, то все оказались в формах офицеров государственной безопасности. Всю ночь они чего-то искали, все перерыли и с рассветом отца увели.

после ареста отца я стал "сыном врага народа" и знал, что меня каждую минуту могут выгнать, выслать, одним словом, растоптать и сделать тоже "врагом народа", - я жил во всю полноту своих жизненных сил. Конечно, мне помогал и тот развал, который воцарился после ареста "вредителей". Партийные руководители, которым разъяснили, что все, что они утверждали и подписывали, было вредительством, буквально опустили руки. Растерянность была так велика, что боялись всего. Один из заместителей нашего управляющего долго колебался, утверждая какие-то расходы. Он уткнулся в поданные бумаги, чтобы не встречаться глазами с докладчиком, и молчал. Только когда все объяснили и представили справки о полной законности расходов, он написал "Разрешаю", но не подписал, а еще подумал и добавил - "если это разрешается". Каждый старался все спихнуть на других.

Вот какая канитель шла вокруг Оршанского льнокомбината. Его начали строить несколько лет назад. Но " вредители" показали, что затеяли это специально, чтобы приблизить промышленность к границам и тем самым поставить ее под угрозу разрушения. Поэтому строительство законсервировали. Теперь Западная область начала вновь добиваться его завершения. В наше Объединение (Объединение отрасли, приехал председатель Западного облплана с большой свитой и уже в течение целой недели доказывал, что льна у них огромное количество, а промышленности нет, людей девать некуда, а, значит, строить необходимо. Все мы мялись, жались, управляющий Объединением не мог ничего возразить, но соглашаться боялся и, наконец, сказал: "Вопрос этот не отраслевой и не областной. Общегосударственный. Будем решать у Гаврилина". Договорились о встрече с ним.

Незадолго до назначенного часа мы целой толпой явились в его приемную. Но секретарь объявил, что Иван Данилыч занят. Вскоре, причесывая на ходу свою седеющую шевелюру, вошел наш управляющий. Он пожал руку председателю Облплана, пошутил с секретарем, и потихоньку приоткрыв большую, обитую черной клеенкой дверь гаврилинского кабинета, заглянул и осторожно на цыпочках проскользнул туда. Но вскоре он вышел сказав, что у Ивана Данилыча неотложные дела и поэтому вопрос переносится к его заместителю. Управляющий был, по-видимому, и обижен тем, что Гаврилин спихнул нас малоавторитетному помощнику, и, вместе с тем, рад, что теперь ему самому предоставилась возможность тоже избежать непосредственного участия в решении вопроса. Он подозвал своего заместителя и сказал: - Будь за главного. Я пойду. Мне тут нужно кое-что провернуть.
- А у меня что ж не нашлось бы других дел? - Ну чего в бутылку лезешь? Я ведь не в пивную. Люди приехали из Смоленска. Надо понимать! Путь доложат. Госплан пусть выскажется. А без Иван Данилыча все равно решать не будут.

Заместителем Гаврилина был малоуверенный в себе человек. Председатель Облплана с легким оттенком пренебрежения в десятый раз доложил, в чем дело. Потом выступил представитель Госплана и, к удивлению всех, признал, что точка зрения, согласно которой считалось недопустимым строить вблизи границы, была неверной. Теперь решено индустриализировать пограничные районы. Этим как будто бы все решалось, но кто-то заявил: -Да какой же смысл строить, когда и для существующий фабрик льна не хватает?! Запротестовал и представитель Внешторга.

Он сказал, что строительство комбината подорвет экспорт. Председатель Облплана начал отбиваться. Он сказал, что согласно перспективному плану льна в Западной области должно заготовляться больше, чем во всей России в 1913 году. Присутствующие усмехнулись. Кто-то из вторых рядов негромко, но внятно сказал: - Вот когда будет, тогда и построим. Опять начали спорить. Председательствующий не находил подходящей формы для завершения разговоров. Наконец, когда все было повторено уже по несколько раз, он сказал: - Ну, давайте закругляться. Надо благодарить Облплан за объективность. Теперь все стало ясно. Я так и доложу Иван Данилычу. А он вынесет вопрос на решение председателя ВСНХ. Вот так. Облплан вытащил опять пустой номер.

Неработоспособность аппарата начинала тормозить всю жизнь. Тогда было решено нанять иностранных инженеров, а на участки, оголенные после ареста "вредителей", выдвинуть молодежь, выросшую в советское время. Вскоре в нашем Объединении появилось несколько здоровенных, румяных и неизменно веселых немцев.Знали они немного, но постоянно работали в отсталых странах и имели опыт выколачивания огромных окладов. Заведывать отделами вместо арестованных назначили партийных секретарей и других партийцев, ранее занимавших мелкие и неопределенные должности. Так как продвижение молодежи носило характер кампании, то заодно выдвинули и кое-кого из беспартийных, в том числе и меня.

Дорвавшись до относительного большого и интересного дела, я начал работать с азартом, жадностью и инициативой. Все мои жизненные силы были пущены в ход, хотя я и считал, что все это - до какого-нибудь нового случая. И в самом деле, когда летом меня вызвали на повторные воинские сборы, в связи с чем потребовалась общественно-политическая характеристика, то люди, с которыми я работал, которые ценили и, казалось, любили меня, - написали обо мне все, что по тому времени дискредитировало человека. В Объединении я был нужен, однако брать какую-нибудь ответственность за сына врага народа никто не хотел. На призывном пункте меня сразу же отправили домой и исключили из воинского состава.

В Наркоматах заместители народных комиссаров назначили молодежь из Института Красной профессуры. Это были образованные и способные, но очень самоуверенные ребята. Им было по 26-28 лет. Мне хорошо помнится одно заседание с ними у Рудзутака. Румяный Ян Эрнестович, благодушно развалившись, сидел за своим громадным столом, попивал нарзан и улыбался. Многочисленные телефоны в кабинете звонили непрерывно. Заседание за длинным столом, стоявшим перед ним, текло само собою. Обсуждался вопрос о льняном и пеньковом сырье. Представитель легкой промышленности, из числа недавно появившихся молодых людей, добивался от только что назначенного заместителя наркомзема Розенблюма, чтобы тот назвал определенные цифры. Розенблюм, стоя и потому глядя сверху вниз, на присутствовавших отрывистыми репликами давал понять, что сомневаться в возможностях Наркомзема теперь нет оснований. Представитель легкой промышленности - высокий красивый парень - был одет подчеркнуто модно и богато. Во всем его облике чувствовалось непреодолимое желание показать свое превосходство. Не оборачиваясь, он наставительно, как напоминают то, о чем должны знать все, - сказал:
- Еще в первом томе "Капитала" было написано, что кооперация средств труда в земледелии вызывает крупные и внезапные революции в способе производства. - Ты, Моисей, забываешь, что здесь не семинар по "Капиталу". Скажи: сколько будет пеньки? - Пенька пойдет.

И, полуобернувшись к сидевшему с ним помощнику, спросил: - Семенов, если прибавить по рублю на центнер, сколько дополнительной пеньки можно получить? Тот замялся и сказал: - Вряд ли это будет политически правильно. - Ну, в политике мы как-нибудь разберемся без Вас. Ответьте, сколько будет собрано пеньки на усадьбах? Тот опять замялся - Такого учета не ведется. Трудно сказать. - За что только я Вам деньги плачу?

Самоуверенностью - пусть и не в такой яркой форме - отличались мы все. Вместе со своим сослуживцем я написал книгу о развитии и дальнейшем размещении нашей отрасли производства. Для реализации в условиях планового хозяйства нашей схемы мы считали возможным переселять людей, перестраивать севообороты и сеять технические культуры не там, где они растут, а там, где нужно, переделывать всю технику и технологию производства и т.д. Нельзя сказать, чтобы все это было явной глупостью. Однако, основная мысль о том, что перестраивать народное хозяйство можно так же, как выполнять инженерные проекты, - была по детски наивной. Но молодежь, которой досталось тогда управление хозяйством, придерживалась именно такой точки зрения. Мы предлагали стройные схемы, не задумываясь над тем, что при любом нарушении или перестановке чего-нибудь вся связь частей, составляющих эти схемы, должна разрушиться, так же, как нарушение в расчетной прочности хотя бы одной из опор моста привело бы к его провалу. При выполнении наших схем что-то обязательно задержалось бы, какая-то часть была бы пересмотрена, какую-то совсем отменяли бы, а в результате должно было получиться уродство, и все удивлялись бы - какой дурак планировал?

Перед изданием книги ее обсуждали на всесоюзном совещании. С докладом выступал я. Мне было около 25 лет. Поэтому не меньше, чем Розенблюму, хотелось показать, что я умнее всех остальных. Я решил удивить теоретическими рассуждениями, критиковал Вебера, о котором никто из присутствующих никогда не слыхал, цитировал Маркса, и все практические вопросы пытался связать с экономическими законами. Сначала меня слушали и в глазах тех, на кого я смотрел, видно было удивление, потому, наверное, поняли, что слушать бесполезно, и ждали, когда закончится эта ученая болтовня. После доклада задавались вопросы, не имеющие ничего общего с тем, о чем я говорил. Спрашивали, что будет с такой-то фабрикой, дадут ли такому-то комбинату денег на достройку котельной и т.п. Потом начались выступления представителей областей. Они, хотя и по другой причине, были еще наивней меня. Каждый требовал, чтобы его область развивалась такими же высокими темпами, какие проектировались для всей страны.

Председатель, привыкший при прежних инженерах только кивать головой, а сейчас сбитый с толку цитатами из Маркса, конечно, испытывал смутные сомнения относительно моей схемы, но все-таки понимал, что она разумнее областных предложений. Заключил он так: - В общем доложено правильно. Ничего не скажешь. Конечно надо доработать. И учесть то, что тут говорилось. На местах тоже ведь знают. Но работа проделана полезная. Большая работа. Предлагаю принять за основу, ну, и выбрать комиссию. А сейчас для участников совещания будет концерт.

Кроме реконструкции народного хозяйства, которой я отдал основные силы, мне пришлось преподавать экономику промышленности. Я преподавал ее техникам. Большинство из них не видело в ней никакого проку. Очень часто слушали меня плохо. И все же были случаи, когда мне удавалось рассказать интересно, заставить вдуматься в удачно подобранные примеры, овладеть вниманием всех 30-10 человек и просветить их. Это создавало такое ощущение победы, которое, наверное, бывает при удачном выступлении у артистов, когда им устраивают овации. И все же ощущение того, что я играю чужую роль только потому, что не оказалось ее настоящего исполнителя, не покидало меня. Я знал, что своим меня не считали.

Хозяйство страны в это время перестраивалось, и в связи с этим шли бесконечные поиски новых организационных форм. Учреждения, управляющие промышленностью, непрерывно реорганизовывались. При одной из таких реорганизаций было решено Объединение нашей отрасли перевести в Ленинград. Поводом для этого служило то, что там находился один из наших трестов. Весь аппарат Объединения перевезли, слив с этим трестом.

Об этом стоит рассказать. Председателем Ленинградского треста был Павел Алексеевич Алексеев. В молодости воинскую службу он отбывал во флоте, был матросом, потом все время работал на Путиловском заводе, а с самого начала Октябрьской революции стал красногвардейцем. Это был балагур. От природы он был одарен самыми разными талантами: великолепно пел, мог насвистеть любую арию, знал бесконечное множество непристойных анекдотов, играл на баяне, отчаянно плясал трепака, много пил и при этом никогда не пьянел. В Ленинграде его знали все, то есть все те, от кого что-либо зависело, и со всеми он был в приятельских отношениях, хотя многие люди, в том числе и Киров, видели его деловую никчемность. Алексеев понятия не имел о той промышленности, которую возглавлял, и даже не совсем ясно представлял, что она вырабатывает. Но в начальниках он ходил уже больше десяти лет, устроил себе великолепную квартиру с коврами, великокняжеской мебелью, камином, бронзовыми часами, позаимствованными из какого-то дворца. Приезжая из Москвы, он делился своими впечатлениями: "Заходил к Замнаркому. Живет в двух комнатах. А тоже красногвардейцем был. Для дяди революцию делал.

Уже при нас к нему назначили нового заместителя. Это был тоже старый ленинградский рабочий, так же, как Алексеев, считавший, что завоевал право на устройство собственной жизни. Первым делом он велел из большой комнаты выдворить полтора десятка сидевших там сотрудников и отделать в ней для себя кабинет с кожаным диваном и письменным столом обязательно из черного дерева. Затем он коротко сошелся с нашим финансистом. Другим заместителем Алексеева была бывшая ткачиха, которая в служебное время вызывала в свой кабинет портных для примерок. Все они знали, зачем делали революцию. Но Москва мешала им. В качестве исполняющего обязанности управляющего Объединением из Москвы с нами приехал молодой латыш Адамсон. Алексеев поставил ему стол в своем кабинете и сказал: "Ну, ты управляй. А пока твою твою подпись в банке не оформили, финансами буду распоряжаться я". Потом он поехал в Обком, приказав заготовить командировку в Москву, а через три дня вернулся и привез приказ о том, что управляющим назначается он, а Адомсон откомандировывается на хлебозаготовки в Восточную Сибирь.

Устраивать нас в Ленинграде Алексеев стал по своим вкусам и привычкам. На Летнем Острове в виллах бывших богачей тогда были организованы санатории и дома отдыха. Он сумел договориться, чтобы один из санаториев предоставили нам, приехавшим из Москвы. Начался сплошной праздник: санаторная жизнь, вечера в концертных залах, санаторных клубах или театрах, в которые Алексеев доставал бесплатные билеты. Оторванные от семей люди жили, как вольные казаки. Однако вскоре обнаружилось, что хотя Объединение и было в состоянии, благодаря связям Алексеева, всех кормить, поить и водить по театрам, но самостоятельно решать что-либо без Москвы не могло. А в Москве ничего не могли делать без специалистов Объединения. Поэтому мы все время находились на колесах. Шло непрерывное катанье в Москву и обратно. При широте Алексеевских нравов покупались билеты в дорогие мягкие вагоны и, несмотря на то, что люди фактически ездили домой, им оплачивались суточные и квартирные.

Как-то возвращаясь из Москвы в мягком вагоне Красной Стрелы, я стоял у окна и смотрел на осеннюю грязную Россию. В вагоне поскрипывала отделка из полированного дерева, и, чуть отвернувшись от окна, в зеркалах я видел бархатные диваны и мягко ступавшего по ковровым дорожкам ехавшего в соседнем купе знаменитого художника Бродского с картинно причесанными длинными черными волосами. Меня он не хотел замечать, то и дело рассматривая огромный яркий камень на своем золотом кольце. Все это не меньше, чем в свое время царский Петербург, противоречило окружавшей нас действительности, и усиливало во мне ощущение временности положения. Я подумал тогда: "Конечно, это лучше, чем ехать в арестантском вагоне, но надолго ли?" В конце осени Алексеев дал мне двухкомнатную квартиру в новом доме.

Отец был такой же веселый, как всегда, но его борода стала совершенно седой. Он подробно расспрашивал мою жену, работавшую в текстильном научном институте, о том, что там теперь делается, посмеивался над моей книгой, осматривал наше жилье. Как ни странно, но он, такой прекрасный рассказчик, очень, очень, мало вспоминал о лагерной жизни. Он рассказывал о том, как урки украли у него очки, а потом за пайку хлеба продали их ему же, какое несметное множество клопов было в нарах. Все это носило отрывочный характер, не создавая общей картины. Он видел, насколько это далеко от наших представлений, и понимал, что для того, чтобы рассказывать, надо все объяснять, все - до мелочей, до отдельных слов и названий. За пару вечеров можно было вспомнить только кое о чем, на большее не хватило бы сил и времени.

Тогда я стал упорно расспрашивать - как добивались того, чтобы культурные и значительные люди XX столетия сами признавали себя виновными в преступлениях, которые они не совершали. - Ну, что с ними делали? Мучили или что-нибудь обещали? Ну, как вот заставили Рамзина сыграть такую роль?
Отец, как всегда, когда хотел и сам разобраться и сделать что-то понятным, задумался, потом сказал: - Видишь ли. Что значит мучили? Вот Ливанова, по-видимому, страшно мучили. Но его и не выпустили.- Расстреляли? - Считается, что расстреляли, а может просто замучили. Так же замучили Суздальцева. А ведь большинство других вышло живыми. Ты спрашиваешь о Рамзине. Что можно сказать? И он, и все были поставлены перед фактом: живыми отсюда не выходят. Это не только твердили следователи, этому и примеров сколько хочешь было. Все кончено, оправдываться не перед кем. Факт ареста - это уже окончательное решение твоей судьбы. И вот тебе вдалбливают: сознаешься, может быть, помилуют, не сознаешься - расстреляют.

А ведь в тюрьме все известно - и о расстрелах, и о замученных людях. И никому не пожалуешься, никуда не напишешь. Какое бы благородство ты ни проявлял - дальше четырех стен это не пойдет. Только следователь обругает или на смех подымет. А Рамзин -человек со страшнейшим самолюбием. Бывают такие: самолюбие сильнее жизни, вешать будут, так и при этом надо себя показать. Он, наверное, и решил - уж если погибать, так председателем правительства, прогреметь на весь мир, все лучше, чем просто подохнуть от рук паршивого следователя. По-видимому, в этом удовлетворении самолюбия он усмотрел достойную цену за жизнь. А взявшись играть такую роль, он со следователем вынужден был развивать ее, ввязывать людей, создавать хоть дурацкую, но все-таки живую ткань какого-то дела. Оснащал "фактами", фабриковал разговоры, формировал правительство. У других были другие причины.

Только не надо так упрощенно думать: вот, мол, на него донесли, оклеветали, он не сумел оправдаться, поэтому и посадили. Порядок был как раз обратный. Решали посадить. Почему - то ли по возрасту, то ли по положению - я не знаю. Но так как в нашем канцелярском государстве всякое дело должно быть подшито в папку, то, как ни произвольны были эти решения, для них обязательно требовались основания, которые можно было положить в папку. И вот заставляли кого-нибудь из слабых или паршивых людишек написать доносик или принуждали арестованных назвать нужного им человека как соучастника. Но это требовалось только для того, чтобы к делу была пришита бумага. А решалось все наверху, по каким-то своим соображениям.

Ну, а люди ведь слабые. Их пугали, и они пугались. А пугали все-таки не чем-то, смертью, а потом начинали обещать. Те кто поглупей - верили. Да и не совсем глупые готовы были на все, чтобы только кончить это вытягивание жил из души. Оно ведь хуже смерти. Некоторые думали это ради семьи. Вон Ангин. Я с ним потом виделся. Он, оказывается, с самого начала стал ныть, чтоб не трогали семью, все время спрашивал - как они там без него, просили, чтобы отдали им его сберегательную книжку. Конечно, сразу поняли, что судьба семьи для него самое больное место. И начали. Вы, мол, из дочки художницу готовили. Поломайтесь еще. Поломойкой будет Ваша дочка. Загоним, куда и не представляете. Хорошо, если за тунгуса замуж выйдет. А сберкнижка полежит у нас. Пусть поголодают, пока Вы ломаетесь. Ну, купили этим. Угодников тоже было много. Подхалимов. Как на службе, как везде. Почувствовали начальника и старались угодить. Да мы, мол, сами видели, что вредительство. Разве это, мол, не вредительство. Ну, их слушали, потом писали протокол. Деваться было некуда - подписывали. А дальше шло так: раз знали и не доносили, значит, тоже участвовали. А еще кто участвовал? И тут уж вертеться было бесполезно.

Не только слабые и угодливые людишки, но даже и очень сильные, понимая безысходность положения, не хотели в "этих четырех стенах перед негодяем-следователем разыгрывать дон-кихотов. Черт с тобой, пиши, что хочешь. Ведь если бы это были члены какой-нибудь организации, они сопротивлялись бы изо всех сил. А то взяли людей, которые кроме своей работы ничего не знали, и их заставили сознаваться в контрреволюционных замыслах; некоторые просто смеялись - пиши, пожалуйста. Таким нелепым это казалось. Тем более, что для исхода дела все это не имело никакого значения. Вон Василия Алексеевича Малинина даже ни разу не вызывали к следователю. Очевидно, кто-то его упомянул, а возиться с ним было некогда. Вызвали только расписаться в том, что за вредительство приговорен к расстрелу с заменой десятью годами заключения.

Наша жизнь в Ленинграде длилась меньше года. Объединению работать на колесах становилось невозможно. Его ликвидировали, а в Москве образовали Главк в Союзном Наркомате легкой промышленности. Всех нас перевезли обратно. Жить стало тяжелей. Меня назначили начальником планового управления, и я вынужден был работать не только с утра до ночи, но сплошь и рядом и ночи напролет. К тому же опять начался голод.

Работать становилось все трудней и трудней. Все вопросы теперь решались одним-единственным человеком или, в крайнем случае, его двумя-тремя непосредственными помощниками по его указаниям. Вопросов в стране было бесконечное множество, и для того, чтобы делать их понятными человеку, который никогда ничего не слыхал о них, приходилось все разрабатывать в мельчайших подробностях с самого начала и до конца. Поэтому занято этим было бесчисленное количество людей, и работать приходилось, буквально выбиваясь из сил. Как-то начальника Главка и меня вызвал Гаврилин. Теперь он был первым заместителем наркома. У него выработалась манера говорить внушительно, не повышая голоса, в расчете на то, что каждое слово все равно будет уловлено и понято. С нами пришел Вениамин Левин - начальник планового управления Наркомата и тоже заместитель наркома, но не первый. Он был из числа новых образованных молодых людей, поставленных к руководству хозяйством. С ним пришли его помощники и специалисты.

Когда все расселись. Гаврилин, который непрерывно и жадно курил, зажигая дрожащими пальцами одну папиросу от другой, начал говорить: "Микоян требует увеличить выпуск рыболовных сетематериалов. Мы подумали. Воспользовавшись этим, можно добиться завоза маниллы. Тогда мы увеличили бы выпуск". Тут зазвонил кремлевский телефон. Сказали, что будет говорить Рудзутак. Откинувшись на спинку кресла, Гаврилин ждал и курил. Вдруг, выпрямившись, он отмахнув папиросный дым от трубки и значительно более громко, чем обычно сказал: "Слушаю, Яков Эрнестович. Привет. Да, да... Вот уж думаем над этим. Подготовим. Детально подготовим, Яков Эрнестович. Убедительно подготовим, Яков Эрнестович". Положив трубку, он удовлетворенно улыбнулся: "Яков Эрнестович об этом же. Будем докладывать в Совнаркоме. Готовьте материал. Самый подробный".

Производительность оборудования на манилле была выше, чем на пеньке. Завоз ее дал бы дополнительную продукцию. Мы смогли бы удовлетворить требования Микояна и перевыполнить план. Но даже частичная замена пеньки означала полную перестройку производства. Надо было переделывать все производственные программы. Я посадил своих экономистов за расчеты. Однако они не знали многих фабричных условий. Пришлось срочно вызывать работников с фабрик. Главный инженер нашего Главка ругался и противился всей этой затее. Он понимал, что ломка производства будет очень болезненной, а кроме того, не верил в реальность завоза маниллы. Он говорил: "Очередная авантюра!"

Но мы готовили детальные расчеты. Вечерами, когда большинство работников уже уходило, я начинал анализировать их. Для меня это было самым плодотворным временем. Я открывал дверь из моего кабинета в большие пустые комнаты, сидел и придумывал новые варианты, потом ходил взад и вперед по всем комнатам, спорил про себя с возражениями директоров фабрик, готовил на утро новые задания. Домой я возвращался к 9-10 вечера, ужинал, разговаривал с женой, но уже не мог остановить пущенную за день мозговую машину и продолжал думать. После того, как жена засыпала, я, сидя в кабинете, еще продолжал работать.

Когда через три недели все варианты расчетов были закончены, пришлось знакомить с ними начальство. Сам начальник Главка был в этот момент в отпуске, и обязанности начальника выполняла его заместительница Карагодская. Это была пышная блондинка. В гимназические годы участвовала в Одесском подполье, затем была директором одной из крупнейших наших фабрик. Наши расчеты Карагодская должна была докладывать Гаврилину, поэтому все надо было воспроизвести самой. Она собственной рукой переписывала их в свою тетрадку и расшифровывала каждую цифру. Не решившись идти одна, она взяла к Гаврилину и меня. Он тоже большими корявыми цифрами стал переписывать расчеты в свой замнаркомовский блокнот, допрашивал нас, как был получен каждый результат и как его понимать. Наконец, после трехдневного изучения он уложил весь материал в свой портфель и увез домой.

Гаврилин жил уже в большой квартире в новом правительственном доме. Поздно отпустив нас и поговорив с наркомом, он лишь около 12 часов ночи приехал домой. Ночью он вспомнил, что в подготовленных материалах не было одного очень важного, по его мнение, расчета. Он встал, почувствовав легкое головокружение, сел за письменный стол, закурил и опять начал разбираться в колонках цифр. Чтобы восполнить недостающий расчет, сам начал прикидывать, но сбился и не сумел определить процент. Гаврилин посмотрел на часы. Было начало четвертого. Кого спросить? "Позвоню Тумаркину. Грамотный мужик".
Тумаркин - один из числа немногих очень умных экономистов, занимал должность начальника подотдела у Левина. Гаврилин набрал телефон. Долго не отвечали. Он выругался про себя, немного подождал, и набрал опять. Испуганный женский голос спросил - "Кого нужно?" Через несколько минут подошел Тумаркин.
- Привет. Ты меня извини, Даниил Абрамович. Спал уже? А вот я еще не ложился. Помоги мне: сколько процентов будет 187 от 393? Сорок семь с половиной?! Хорошо. А 393 от 286? Сто тридцать шесть и одна десятая! Вот спасибо, скоро ты соображаешь. Ах, на линейке! Но это точно? Ну, спасибо. Извини меня. Ложись. Еще поспишь. Привет.

После разработки всех дополнительных вариантов Гаврилин с Карагодской должны были готовить наркома к докладу в Совнаркоме. Карагодская волновалась, как перед экзаменами. Накануне, часов в 11 вечера она прислала за мной машину. Я приехал, и мы работали до 2-х часов ночи. На другой день все собрались у наркома. Когда на стол ему положили груду материалов, он сначала посмотрел на них, полистал, потом взглянул на нас и спросил: - Вы что, с ума сошли? Мы не поняли. Он сказал: - Мне дадут три минуты. Я не смогу разобраться в этом, а тем более, другие! Остроумный Тумаркин сразу же нашелся:
- Одним словом, Вы хотите такую справку, чтоб понял даже Элиава? Элиава был тогда Зампредсовнаркома и ведал как раз внешнеторговыми операциями. Нарком, который никогда не улыбался, взглянул на него и сказал: - Вот именно.

Мы с Тумаркиным вышли и через полчаса составили справку на полстранички. Через день нарком должен был докладывать на заседании Совнаркома. Нам заказали пропуска и назначили время, когда мы должны были явиться. В пристройке у Спасских ворот проверили мой паспорт и служебное удостоверение, порылись в списках и выдали пропуск, напечатанный Госзнаком, в таких же разводах, как облигации займа, но еще с какими-то проколами и печатями. В воротах два офицера просмотрели все документы, каждый по очереди проверил пропуск, и я прошел в Кремль, в котором не бывал с детских лет. За это время здесь появился красивый парк. Направо от ворот стоял высокий забор, в калитке которого еще два офицера проверили мои документы. При входе в здание Совнаркома повторилось то же самое. На площадке второго этажа уже один офицер опять проверил документы и указал коридор, по которому нужно идти. В коридоре на повороте еще раз потребовали документы. Наконец, при входе в зал ожиданий перед помещением, в котором заседал Совнарком, процедура проверки повторилась в полном объеме. В зале ожиданий уже сидели Карагодская, Левин, Тумаркин, секретарь нашего наркома и другие. Нарком и Гаврилин были на заседании. У входа в помещение, где происходило заседание, по обе стороны дверей сидели какие-то высокие чины ГПУ в новой, только что введенной тогда форме со звездами и галунами.

На повестке дня Совнаркома в тот день было 26 вопросов. Наш шел двенадцатым. Подходило назначенное нам время. Дверь из помещения, в котором шло заседание, приоткрылась, быстро вышел наш нарком и поманил нас пальцем. Мы сорвались с мест и почти бегом двинулись за ним. За большим столом сидели наркомы. Позади них - их помощники и специалисты. Председательствовал Молотов. Секретарь объявил, что слушается проект постановления, представленный Наркоматом легкой промышленности о дополнительном завозе маниллы. Молотов спросил: - Проект завизирован? - Всеми, только товарищ Розенгольц сделал оговорку. Молотов обратился к наркому внешней торговли: - Вы не согласны? Розенгольц привстал и заявил: - Я могу завезти им маниллу, но только за счет сокращения закупок джута. Нарком полуобернулся к Гаврилину и стал шепотом с ним советоваться. Гаврилин посмотрел на нас. Мы все потянулись к наркому и зашептали, что соглашаться с этим нельзя. Нарком встал: - Мы не можем отказаться от завоза джута. Сахарная промышленность останется без мешков. Мы просим выделить дополнительную валюту.

Элиава, сидевший рядом с Молотовым, безапелляционно заявил: - Дополнительной валюты нэт. Рудзутака, с которым согласовывался весь вопрос, на заседании не было. Молотов закрыл папку с нашим проектом, через плечо передал ее секретарю и сказал: - Ясно. Вопрос откладывается. Пусть Наркомлегпром дополнительно разберется с товарищем Розенгольцем. Все дело, к которому мы с таким напряжением готовились почти месяц, не заняло трех минут. Мы стали собирать бумаги и готовиться к выходу. Тем временем заседание перешло к следующему вопросу. Речь шла об увеличен выпуска стеклянных консервных банок взамен металлических. Молотов опять спросил: - Проект завизирован? Оказалось, что все необходимые визы имелись. - Вопросы есть? Вопросов не было. Пока мы собирались и выходили, правительственное постановление по этому пункту повестки дня уже состоялось.

Иногда нарком часов в 6-7 приказывал объявить, чтобы никто из начальников не уходил. В Кремле, где для необъятной страны все решалось и указывалось, работали по ночам. Председатель Госплана Межлаук со своими молодыми помощниками особенно настойчиво требовал, чтобы все до мелочей решалось в центре, чтобы никто - ни на заводах, ни даже в цехах не смел чего-нибудь менять, чтобы вся страна только исполняла его плановые предприсания. А Каганович, назначенный наркомом путей сообщения, организовал у себя в наркомате центральную диспетчерскую, чтобы из Москвы следить за движением каждого поезда.
Previous post Next post
Up