"Какое впечатление на Вас и Ваших сотоварищей произвел сам факт: "Я за колючей проволокой..."?
Б.В Раушенбах.: Никакого. Привезли и сказали: "Занимайте, этот барак ваш!" Мы побежали в барак, стали устраиваться на нары. Кто вниз, кто вверх. Без всяких драк, дружно все устроились и зажили "нормальной" лагерной жизнью. "
..было много всякого, но мы относились к этому всегда с известным юмором. У нас никогда не было трагического настроения в семье, потому что у меня была твердая уверенность, полученная в результате жизненного опыта, что все к лучшему в этом лучшем из миров. Какое бы ни было со мной несчастье, всегда считал, что это хорошо, потому что дальше будет здорово, а если бы этого несчастья не было, то в скором времени разыгралась бы самая настоящая трагедия.
...отношение к власти, к существующему порядку в детстве у меня было, как у всех ребят, положительное: все правильно и хорошо делается, поэтому бурчание отца насчет того, что кругом одна бесхозяйственность, влетало в одно мое ухо и вылетало из другого. Меня это не интересовало, подумаешь, бесхозяйственность какая-то! Мне казалось, что все идет нормально, я был вполне законопослушным, не размышлял о государственном устройстве, о демократии и тому подобном. Меня по-настоящему увлекала только техника, только то, что летает, особенно в старших классах и в студенческом возрасте. Что я хотел, я получал - разные кружки, секции, в которых пропадал в свободное время. В газетах читал только раздел иностранных новостей, происходившее же в собственной стране само собой разумелось. А вот события в мире привлекали мое внимание, это не пленумы, не речи, не колхозные рапорты, не открытия заводов одного за другим. Грубо говоря, мне было на-пле-вать на все это, потому что оно было под боком, я его видел и как бы не придавал значения, во всяком случае, не оценивал по молодости лет. А за границей Абиссиния воюет, в Китае - гражданская война, и я "болел" за какого-то Го Сун Лина, китайского генерала. Он, видимо, был коммунист, положительно характеризовался нашими газетами, и я невольно принял его сторону, мне казалось, что он хороший человек.
Все, что происходило в стране, повторяю, я как бы принимал к сведению, мне, например, очень нравилось, что именно у нас совершили такой грандиозный беспосадочный перелет Чкалов, Байдуков и Беляков, я гордился своей принадлежностью к той же породе людей: вот мы такие! Но не больше. Не "вибрировал" я и тогда, когда папанинцы высадились на льдину - спасут, не спасут? Видимо, повлияло на меня чтение научно-фантастических романов, которые всегда хорошо кончаются, и я считал: в жизни все хорошо кончится, так оно и бывало - и на льдине спаслись, и всех вывезли, и чествовали героев.
Катастрофа со стратостатом "Осовиахим", на котором поднялись Усыскин, Федосеенко и Васенко в тридцать четвертом году, стала для меня неприятным ударом. Когда я прослушал доклад, сделанный на одной научной конференции, по разбору гибели стратостата, я, даже будучи студентом, понял, что при устройстве кабины было совершено несколько грубых конструкторских ошибок. Если бы конструкторы оказались поумнее, стратонавты могли бы спастись. Кабина не только плотно закрывалась, она еще и привинчивалась, условно говоря, двадцатью четырьмя болтами. Чтобы выйти, надо было отвернуть эти двадцать четыре гайки, а это полчаса времени. Как тут срочно выйдешь? Экипаж пытался. После трагедии обнаружили, что они сняли примерно треть этих гаечек, на остальное же времени не хватило. И я очень переживал - все, что касалось авиационной техники, меня живо интересовало, не то что политика.
Примерно то же происходило со мной, когда начались аресты. По молодости я пропускал это мимо себя, не отдавал себе в этом отчета. У меня сложилось представление, какое, наверное, было у многих: в общем все правильно, да, людей сажают и, очевидно, за дело, но каждый конкретный случай, о котором я знал, был неправильным. Очень странное душевное состояние - я просто не мог допустить мысли о бессмысленном массовом терроре. Я считал, что так и должно быть, потому что я другого не знал. Мне казалось, что действительно есть вредители, есть плохие люди, заговоры, но конкретный случай с арестом моего друга считал ошибкой, полагая, что в нем разберутся и его отпустят...
Не рассеялось это заблуждение и когда я сам попал в лагерь, поскольку был твердо убежден, что попал за дело. Ведь я немец и ни минуты не сомневался, что меня нужно изолировать, потому что шла война с Германией. Это только подтверждало мою мысль, что сажают правильно. Мне было неприятно, но я не считал это трагедией и популярно объяснял солагерникам, что в Советском Союзе каждый приличный человек должен отсидеть некоторое время, приводя соответствующие примеры. Моя мать не знала, что я за решеткой, для нее я находился в каком-то стройотряде, кстати, мы и назывались-то не тюрьмой, а стройотрядом, так и писал об этом маме на Алтай, где она жила в эвакуации с моей сестрой Карин. Но мало кто знал, что "стройотряды" снабжались после заключенных, хуже заключенных, и наши стройотрядовцы, попадавшие после совершения краж в махровую тюрьму, всегда приходили в восторг от того, как там хорошо живется!
Забирали меня, я бы сказал, очень грамотно. Никто не арестовывал, не хватал за шиворот. Вызвали по повестке в военкомат. Шла война, повестка в военкомат - явление естественное. Там сказали: "Все в порядке", посадили на нары. Это был, можно сказать, пересыльный пункт в военкомате. Люди после ранения приходили, из них составляли группы для отправки на формирование. Ну и я сидел с этими фронтовиками. Заметил каких-то странных людей с немецкими фамилиями, но не придал этому значения. Потом нас собрали, посадили в один вагон и повезли. А что можно было сделать? Военкомат ведь. Как на войну послали: стройся, выходи, садись. Ехали часа четыре. Вылезли - стоят грузовики. Нас посадили - и в путь. Куда? А кто его знает. Жизнь солдатская - начальство знает, куда везти. Привезли к какому-то дому, высадили, сказали: "Здесь будете жить".
На этом вся галантность закончилась. Никто нам ничего не объявлял, никто не предупреждал. Просто привезли и выгрузили. Никакого ареста и всяких ужасов, с ним связанных, не было. Но когда высадили, то выяснилось, что мы попали в "зону". А в "зоне" были лагерные порядки. Вызвали в военкомат, а попали в лагерь НКВД. Они еще толком не знали, что делать с нами, и обращались точно так же, как с заключенными.
Со стороны лагерного начальства, всяких энкаведешников, ко мне не было никакой конкретной неприязни. Разговаривали и общались совершенно нормально - так полагалось и им, и мне, такое тогда существовало правило. Потом правила стали другими. Но в те вна я не испытывал никакой обиды за то, что меня посадили, я повторяю это не из кокетства какого-то, не притворяюсь. Это не значит, что я забыл, нет, не забыл, но по-прежнему считаю, что тогда иначе было нельзя. И в лагере надо мной даже подсмеивались, а некоторые негодовали, говоря, что мне надо не сидеть, а пропагандировать в пользу советской власти. Они были не правы, потому что я вовсе не режим защищал, а считал, что все идет правильно - плохо, но правильно. В этом была своя логика.
Перечитываю сейчас страницы, написанные мною о лагере, и понимаю, что непосвященный человек может подумать: да у них там было вполне благополучное существование! Тепло, научная работа, вечерние прогулки, совершенствование немецкого языка... Радужные впечатления, одним словом. Но вот один хотя бы маленький штрих, информация к размышлению: приехала как-то Вера Михайловна с очередной порцией хлеба и книг, стоим мы с ней у окна барака, и она вдруг меня спрашивает: "Что это за бревна там грузят?" Я ей торопливо объясняю: "Ничего особенного, ты не смотри, не надо", надеясь, что ее близорукость не дала рассмотреть, что происходит на самом деле - в грузовик швыряли ежедневную "порцию" замерзших трупов... Мы-то уже как бы привыкли к этой процедуре, знали, что умерших отвозят в яму, недалеко от лагеря - зачем возить далеко, когда сразу за зоной начиналось поле (мы находились на краю города), там копали ямы, сбрасывали в них трупы, присыпали песочком, потом снова бросали трупы, опять присыпали и через несколько слоев закапывали яму окончательно. Такие вот были "похороны".
С одной стороны, нам как бы было легче, потому что нас, интеллектуальную элиту лагеря, спохватившись, перестали гонять на тяжелые физические работы, мы не загружали сырой кирпич в печи для обжига, не вытаскивали его, не грузили; с другой стороны, мы были наделены даром предвидения и воображением, представляли себе будущее во всей его неприглядности, потому что перспективы виделись крайне безотрадные. Условно говоря, человек малоинтеллектуальный просто работает себе и работает в тяжелейших условиях; где можно отлынивает, увиливает, затаивается, как Иван Денисович у Солженицына: выжил один день, пайку лишнюю получил - и уже хорошо, слава Богу! В лагере находилось много крестьян из республики немцев Поволжья, они даже по-русски плохо говорили, потому что в этой республике к тому времени еще сохранились и немецкие обычаи, и немецкий язык. Сейчас-то они, кто уцелел, все говорят по-русски, потому что их расселили по разным областям, специально расселили, чтобы не оставить следа от немецкой культуры, в том числе и языковой. Подобная политика проводилась не только в отношении немцев, мы теперь хорошо знаем, но немцы потеряли и язык, и обычаи, может быть, это и хорошо, я не хочу об этом судить и это комментировать, в конце концов они жили и живут в российском государстве.
Так вот, когда нас всех согнали в лагерь, то в основную рабочую массу, занятую на работах в кирпичном заводе, вкрапились и мы, интеллигенты. В тех условиях, в каких мы оказались, не пасть духом мог только очень сильный и стойкий человек. Кроме того, голод, мысли о происшедшем переломе в нашей судьбе, всеобщая грубость неизбежно приводили и ко всеобщему отупению, от которого единственный шаг до апатии и отчаяния. Одно осознание того, что за первые месяцы из тысячи посаженных за решетку осталось пятьсот человек, могло сбить с ног самого толстокожего в смысле эмоций человека. Те, кто оказался в нашей группе, тупостью не отличались и понимали, что надо сопротивляться, не умирать бездумно и покорно, любым способом отвлекаться и от лагерного монотонного режима, и от мысли, что мы сидим за решеткой и неизвестно, чем все кончится. У нас было яростное желание вырваться из всего этого хотя бы мысленно, нормальное желание для такой трудной ситуации. И наверное, то, что мы непрерывно занимали себя делом, не считая законной лагерной работы, нас в какой-то мере спасло. Потому что мы все-таки продолжали чувствовать себя... интеллигенцией, скажем так. Не терялось в нас что-то, чего не выразишь словами.
Мы организовали "Академию кирпичного завода", шуточное, конечно, название. Идея была общей: в свободное время собираться и читать друг другу доклады, делать сообщения по своей специальности. Помню, кто-то рассказывал о тонкостях французской литературы конца XVIII века, причем с блеском, эрудированно, изящно. На кой черт, спрашивается, нам были эти тонкости в тех условиях? Но я, например, сидел и слушал открыв рот. Интересно! Сам я рассказывал о будущем космической эры, хотя до запусков было невероятно далеко, больше двадцати лет, но я говорил обо всем серьезно, как профессионал профессионалам. Бадер поведал нам о самых интересных археологических раскопках на Урале, Пауль - о его минералогических богатствах, о своей уникальной коллекции минералов, уже собранной, которую он пополнял и во время отсидки. Каждый старался кто во что горазд, мы "веселили" друг друга всяческими дискуссиями, упражняли ум. Конечно, при всех наших беседах постоянно присутствовал оперуполномоченный, который тоже слушал, уж не знаю, что он в этом понимал. Ему приходилось слушать по службе: а вдруг мы ведем антисоветскую пропаганду? Если немцы собираются и долго о чем-то говорят, значит, теоретически, они ведут антисоветскую пропаганду. И он должен был убедиться и доложить по начальству, что ничего крамольного сказано не было.
Хотя, например, Бадер, наивный человек, ляпнул что-то неосмотрительно насчет готов, древних германских племен, которые в III веке жили в Северном Причерноморье, - Бадер вообще о чем думал, то и ляпал вслух. Пришлось его выручать, потому что реакция наблюдающего была соответственной: ах, готы! Ах, Северное Причерноморье! И энкаведешники хотели уже Бадера взять к ногтю - большого труда мне стоило помочь ему выкарабкаться из этой ямы, в которую тот так и норовил угодить, долго я объяснял уполномоченному, что здесь не было никакой задней мысли, просто ученые бредни, вполне безобидные. А так как уполномоченные не очень-то разбирались в тонкостях этого дела, все кончилось благополучно.
О Рикерте: "Он мне рассказывал, как пришел в Коминтерн и коминтерновские чиновники обсуждали: "Какую же тебе дать фамилию? Да у нас давно Рикертов не было!.." Это почти как у нас Петров, Иванов. Так он стал Рикертом, потому что Б.В.смеется) их давно не было. Под этим именем он жил, у него рождались дети. Они носят фамилию Рикерт, хотя фактически это псевдоним. Но кто сейчас помнит, что Ленин - это Ульянов?
Когда он приехал в Москву, его спросили, где бы он хотел работать. Химики были везде нужны, и большинство на его месте отвечали: "В Москве!" Но он с детства страстно любил минералогию, в Берлине собирал коллекцию, и вообще до самой смерти его больше всего радовали камни. Он сказал: "Только на Урал!" Потому что это минералогический рай. Он думал там собирать камни, коллекции и так далее. И его направили в Свердловск.
Итак, он приехал на Урал, получил интересную работу, в свободное время занимался минералогией. Все шло хорошо, но, как это у нас Б.В.смеется) было принято, его посадили. Где-то в 37-м, когда всех сажали. Он приехал в страну победившего социализма, чтобы вкушать свободу, а его посадили. Для порядка, чтобы знал, что такое свобода."
Но когда он был в Германии, то знал, что рано или поздно его арестует гестапо. Ну невозможно было быть подпольщиком в фашистской Германии, чтобы тебя не сцапали! И он мне рассказывал: "Я психологически пережил и арест, и допросы, и все прочее, и точно знал, как себя при этом буду вести". Когда его арестовали в Советском Союзе, он свою психологическую подготовку применил на практике и вел себя со следователями достаточно нагло. Как собирался вести себя с фашистскими следователями, а не так, как у нас вели себя другие заключенные. Он был очень необычным арестантом.Продержали его под следствием 2,5 года. Никаких объективных данных против него не было, и он сам, что очень важно, ни в чем не сознавался. Называл своих следователей фашистами и орал на них. Те - не знаю почему - это сносили. Может, боялись, что он немец из Германии и могут возникнуть какие-то дипломатические осложнения? Дело дошло до Особого Совещания - судов-то практически не было, все решала "тройка". Особое Совещание приговорило его всего к трем годам лагеря, а он уже отсидел два с половиной. И когда ему сообщили приговор, он засмеялся и сказал: "Решили оформить мою отсидку?"
Когда он пришел в "зону", у него был приличный костюм - все-таки иностранец, недавно приехавший из Германии. Он попросил, чтобы ему дали какой-нибудь самый драный ватник, а все свое сложил. И в камеру пришел уже одетый так, что даже зеки удивлялись, какой он ободранный. Когда его освобождали, он снял все эти одежки, одел свой хороший костюм и пришел попрощаться. Зеки так и попадали и сказали, что если бы знали, что у него такой шикарный костюм, то уже давно сперли - это у них шел такой шутливый с обеих сторон разговор.
Он открыл для меня такого поэта, как Рильке, которого я раньше не знал. А я, со своей стороны, дал ему прочесть "Преступление и наказание" по-русски. И когда он прочел, то пришел в состояние полнейшего ошеломления и сказал: "Я читал по-немецки, но это совсем не то. В немецком переводе ходят какие-то прилизанные господа, о чем-то друг с другом разговаривают, а тут, Господи, - какой же Раскольников прилизанный господин?" Научил меня понимать "Фауста". Он очень любил эту вещь, и мы с ним ее не просто прочитали, а продискутировали каждую сцену, каждое слово. С тех пор у меня "Фауст" стоит на первом месте во всей мировой литературе, считая и русскую. Но только на немецком языке, а не в переводах! На втором месте - "Евгений Онегин".
Бернгардт: Он был коммунистом в Германии, причем, как говорят, идейным. Там, в Германии, он пытался создать идеальный, с его точки зрения, порядок. Раз он приехал сюда - значит в его сознании Советский Союз был таким идеалом. Как он перенес развенчание своих иллюзий?
Б.В.: Нет-нет, у него был правильный образ. Он мне рассказывал, что еще в Германии они с приятелем, который тоже был коммунистом, называли Советский Союз не иначе как "Великое говно". "Die große Scheiße" - так это звучало по-немецки. Дело в том, что в Германии его, условно говоря, ждала виселица, ему надо было быстро уносить ноги. Он вынужден был уехать, но куда? Пришлось поехать в это "Великое говно" и погрузиться в него по шею. Так что никаких иллюзий на этот счет у него не было.
У него другая иллюзия была: Германия должна быть социалистической - так они все во главе с Тельманом считали. Он считал, что нацизм - это не то, что нужно Германии. Был ярый антифашист, причем после прихода нацистов к власти продолжал эту работу. Подробно он не рассказывал, но это были такие дела, что не дай Бог.Пауль был там на очень серьезной работе. По-видимому, он был нашим секретным агентом в Германии, наряду с тем, что был коммунистом. В общем, ему там оставаться было нельзя. Он знал, что едет в страну "Великого говна", но деваться было некуда. И политикой он здесь уже не занимался. Решил, что будет заниматься наукой - "и пошли вы все к черту"! Он считал, что у нас во главе страны стоят люди, скажем так, "не перший сорт". Был очень низкого мнения о наших руководителях и решил вести здесь жизнь нормального мещанина.
Б.В.: Да, самая лучшая - делать свою работу, в политику не влезать. Когда его посадили, Коминтерн автоматически исключил его из партии. Потом, когда кончилась война и его выпустили, остатки Коминтерна, пытавшиеся воскреснуть, предложили ему подать заявление на восстановление в партии. Причем они гарантировали ему, что он будет восстановлен. Он ответил: "Вы меня исключали, вот вы и восстанавливайте. Я писать ничего не буду!" Но по каким-то бюрократическим правилам сделать это было нельзя. Хотя многие подавали заявления на восстановление и снова получали членство в Компартии Германии, он оставался до конца дней беспартийным.
Его практическая партийная деятельность в Германии и СССР привела его к убеждению, что это занятие недостойно "белого человека", как говорится. Это место, где собирается всякое жулье и сволочь, что соответствует понятию "какократии" у Германа Оберта.
Заставляю себя описывать все это с некоторым трудом, потому что ковырять, вспоминать, воскрешать в памяти то время не слишком весело. Мы ведь понимали, что занимаем даже среди сидящих за решеткой последнее место, мы не были социально близкими. Сначала получали питание начальники, потом служащие лагерей, потом заключенные, "зеки", а уж потом то, что оставалось, шло немцам. И когда через несколько месяцев после того, как нас посадили, количество немцев уполовинилось, какой-то чиновник в Москве, ведающий этими делами, схватился за голову: а кто будет дальше работать? И нас начали подкармливать брюквой и картошкой, давали жиденькие каши, в которых плавал какой-то теоретический жир, установили норму сахара и даже стали давать "кофе" из жареного ячменя! Очень, правда, редко. И когда мы получали "кофе" и сахар, то всегда делали одно и то же: смешивали их и съедали в один присест. И это был такой пир! Мяса, сколько я помню, никакого никогда не было, а вот рыбу иногда давали в качестве деликатеса, жутко соленую!
Друзья и тогда считали меня очень спокойным человеком, я действительно никогда не воздевал рук к небу, не сокрушался, не возмущался, был вполне уравновешенным субъектом. Поэтому еще в Ленинградском авиационном институте заслужил прозвище "невозмутимый ариец". Надо сказать, когда я учился, к власти в Германии пришли гитлеровцы, которые считали очень важным арийское происхождение. Понятие "ариец" тогда означало, во-первых, немец, во-вторых, - чистокровный. Благодаря своему происхождению и спокойствию я и заслужил это прозвище.
Вспоминаю, как однажды в ходе последних предстартовых проверок выяснилось, что корабль "Восток-6" упорно ориентируется "не туда". Я доложил Королеву и, конечно же, выслушал довольно эмоциональные комментарии по этому поводу. Легко было запаниковать, но помогла и моя "занудность", и догадка, вдруг меня озарившая: не иначе, на заводе установили датчики угловых скоростей задом наперед. Так и оказалось - потом рассказывали, что когда устанавливался этот блок, шел какой-то очень ответственный хоккейный матч, поэтому при монтаже отсутствовали цеховой мастер, контролер ОТК и военпред. Никакой интуиции я не проявил, просто показал элементарное знание техники и умение сохранить в нужный момент необходимое самообладание. Я сообщил, что прибор поставлен задом наперед, откройте, увидите... Открыли и увидели. Человек, который этим занимается, всегда знает, почему произошла ошибка и где ее искать, никакого великого открытия тут нет.
О С.П.Королеве: Он никогда не рассказывал, где и как сидел, мы никогда с ним не обсуждали эту тему. Думаю, это было инстинктивно.
Теоретически мы могли сказать друг другу: когда я сидел в лагере, когда ты сидел в лагере... Могли бы, но не говорили. Его посадили раньше меня, и вышел он раньше, работал, как я уже сказал, где-то в "шарашке", жизнь у него складывалась по-всякому. Но нам бы не доставило удовольствия вспоминать о тех временах и о них беседовать, даже в неофициальной обстановке, когда он мог позволить себе рюмочку-другую - это, разумеется, ничего общего не имело с пьянством, но иногда Сергей Павлович любил выпить. Не так, как некоторые его заместители, - те постепенно становились алкоголиками. У него же ничего подобного не было. Нравилось ему, к примеру, возвращаясь с каких-нибудь торжеств, обычно проводившихся в одном из ресторанов на ВДНХ, пройтись пешком по всей территории Выставки (а мы жили с ним по соседству), сопровождая мою жену и "розмовляя" с нею по-украински - ведь родом Сергей Павлович был из Житомира. Однажды во время такой прогулки до дома через всю Выставку, - а Выставка была тогда чистой, благоустроенной, красивой, в цветах и зелени, а не в торговых палатках, - моя жена пожаловалась Сергею Павловичу на свое начальство в Историческом музее: не дают ей "светочи разума" организовать экспозицию как должно, настаивают на активном показе советского периода, который и без того щедро представлен в Музее революции и Музее Ленина. "Ты думаешь, мне легче? - ответил ей Сергей Павлович. - Стараюсь набирать к себе толковых ребят, но попадают и дураки, как у тебя, и подлецы, и я, по советским законам, ничего не могу с ними сделать, не могу от них избавиться. Но когда приходит требование из Министерства (речь шла о министерстве общего машиностроения, к которому тогда относилась фирма Королева), то я отдаю их туда, а там они быстро выходят в начальство, распускают пузо и руководят мною, мне же дают указания..."
Считаю, что главным у Королева было не то, что он что-то придумывал или изобретал. Я в свое время долго размышлял о Королеве, фон Брауне и всех тех людях, которые действительно совершили крупные открытия, я бы сказал, открытия общемирового значения, и думал, как их назвать одним словом: великий ученый, великий инженер? Все это ерунда. Великих ученых много, много и великих инженеров, а эти люди были явлениями уникальными. И я не придумал лучшего слова, чем полководец. Если я, человек совершенно иного склада, могу представить себя начальником штаба, но никак не полководцем, то Сергей Павлович был именно полководцем в освоении космической техники, по-моему, это самое точное определение, я могу, например, представить себе Королева в маршальском мундире, командующим фронтом. И мечтал он, конечно, о большем, нежели запуск в космос человека, он мечтал о покорении Космоса в широком смысле слова. Не одного человека отправить, а много людей, создать на Луне несколько баз, слетать пилотируемым полетом на Марс... Мало ли что можно придумать. Все это его очень интересовало, он старался сделать как можно больше и быстрее, поэтому и говорил мне: нам с тобой осталось немного. То есть нельзя ничего откладывать на столетие. Не чувствовал смерти, но понимал, что нужно все делать очень быстро, по сравнению с задачами времени отпущено не так много.
В судьбе государства бывают разные периоды. Случается, что к руководству приходят и недалекие люди. Известный английский писатель Сомерсет Моэм, будучи уже старым человеком, в своей книге "Подводя итоги" рассказал о том, каким ему в молодости виделось правительство Англии - состоящим сплошь из гениальных людей. По мере взросления он понял, что это не так, что выдающиеся таланты - не только редкое явление среди государственных мужей, они просто поражают своим интеллектуальным убожеством, плохо осведомлены в самых простых житейских вопросах и, уж конечно, не обладают тонким умом или живостью воображения. "Из этого я сделал вывод, - пишет Моэм, - возможно опрометчивый, что для управления страной не требуется большого ума..."
...Окончив школу, дочери поступали в высшие учебные заведения. Вера увлекалась спортом, баскетболом, ей было все равно, где дальше учиться, и она решила поступать в МАИ только потому, что институт славился хорошей баскетбольной командой. Мы не перечили - иди в МАИ. Дочь считала, что спортсменам, особенно баскетболистам, при поступлении будут сделаны послабления, она легко поступит, даже если недоберет нужных баллов. Конечно, мы ее предупреждали - не слушай этих разговоров, но в таком возрасте всегда прислушиваются к совету подружки, а не родителей. Короче говоря, она сдала экзамены и недобрала полбалла. И как раз тогда вышло распоряжение не очень-то нянчиться со спортсменами, ей предложили вместо дневного отделения, на которое она не попадала, идти на вечернее, Вера страшно оскорбилась: как это так, фыр-фыр-фыр, тогда я совсем не пойду. Явилась домой и сообщила: я не прошла. Ну, не прошла, значит, не прошла. Вера Михайловна предвидела такой финал и просила директора Исторического музея зарезервировать для нее единицу уборщицы. Мы сказали дочери: "Иди и работай уборщицей". - "Да, но у вас же все знакомые в МАИ! Разве вы с мамой не можете нажать, чтобы меня приняли на дневное?" - "Нет, мы этого делать не будем". Ей ничего не оставалось, как пойти работать уборщицей в филиал Исторического музея в Боярку, где беломраморные полы, поэтому всегда страшная грязь, нет водопровода, горячей воды... И Вера ходила на работу каждый день - к великому возмущению всех наших знакомых, которые считали нас с Верой Михайловной за негодяев и безобразных родителей, не думающих о детях. Но у меня есть железное воспитательное правило: ничего не делать за детей. Ни-че-го! Потому что если я им буду помогать, когда им по семнадцать лет, пробивать им дорогу своим "тяжелым весом", их, конечно, всюду взяли бы сразу, а дальше - жизнь, когда меня не будет. Поэтому Вера вставала в пять утра, к шести приходила в музей, мыла полы, а к моменту появления сотрудников и посетителей музея уезжала домой, готовилась к экзаменам. Она была тогда очень хорошенькой, впоследствии даже стала "королевой красоты" на факультете, и мы с моей супругой решили, что если такая привлекательная девочка поступит куда-то лаборанткой, то появятся ухажеры, она будет бегать на свидания и забросит занятия. А за уборщицей не ухаживают: когда она моет полы, молодые люди еще спят, а к их приходу она уже удаляется домой, громыхая ведрами. Зато полы она научилась мыть великолепно, ни ее мама, ни сестра так не умеют, у Веры это получается мгновенно - берет тряпки, раз-раз, и через секунду уже все вымыто.
Я считаю, что это не жестокость, а разумное отношение к детям, без сюсюканья, такая установка, она и меня сейчас касается, когда я "расхаживаю" свою ногу: меня никто не любит, меня никто не жалеет, я все должен делать сам. Любовь к детям проявлялась не в беспрерывной опеке, а в том, что мы брали их с собой в интересные поездки, вместе на машине путешествовали по стране, занимались спортом, ходили в концерты.
..есть атеизм умный и есть глупый. Атеизм - понятие широкое. Умный атеизм - это весьма уважаемая точка зрения, за границей тоже есть атеисты. Но есть глупый - научный атеизм в Советском Союзе. У меня даже была точка зрения, что все нормальные люди становятся математиками, физиками, инженерами, агрономами, а дураки, которые ничего не могут, - профессиональными атеистами. Там ничего не надо уметь, надо только плеваться, и все. Причем человек, который плюнет на три метра, - кандидат наук, а тот, что на пять, - доктор. Они же ничего не делали, только ругались, а для этого ничего не нужно знать.
Меня поражала глупость нашей атеистической литературы. Я ее всю скупал, всю читал. Я на ту же тему написал бы трактаты получше их. У меня осталось впечатление от наших атеистов, что это собрание редких, просто невероятных дураков.
Конечно, там бывали и умные люди. Встречались, в виде исключения. Но они этим не занимались, они занимались историей религии. Это серьезная наука, и там работают серьезные люди. У них, бедняг, не было денег на издание своих трудов, и потому они формально их печатали по линии научного атеизма. Но когда читаешь, то видишь, что это никакой не научный атеизм, а работа по истории религии. То есть он сам в душе, может, и атеист, но не пропагандист безбожия вроде Емельяна Ярославского. Свентицкая, Ленцман - были у нас такие вполне серьезные ученые - печатали очень хорошие книги по истории христианства. Их и сейчас можно издавать, ни слова в них не меняя.
Я как-то на Физтехе взялся прочитать цикл лекций по иконам - 10 лекций по полтора часа. Так мне говорили: "Мы формально, для райкома, пускаем Ваши лекции по линии атеистической пропаганды!" И сами при этом дико ржали, понимаете?
Такая была тогда ситуация, что религиозные книги легально можно было публиковать только под флагом атеизма. Все другое было запрещено цензурой. Или надо было выпускать их в церковных изданиях, там цензура разрешала, но это было узконаправленно, дозировано и должно было свидетельствовать мировой общественности о полной свободе религии в нашей стране.
Так что, отвечая на Ваш вопрос, скажу: эта тема меня всегда интересовала, но активно я ею занялся из чувства протеста. Я покупал книжки и поражался глупости автора. И стал писать как бы наперекор.
В первый раз я выступил на этом поприще со своей статьей о тысячелетии крещения Руси. Статью напечатал, как это дико ни звучит, в журнале "Коммунист", то есть в официальном центральном органе партийной пропаганды. И вся редакция смеялась, когда я там печатался. Это была первая неатеистическая статья о религии в официальной советской печати.
Подводя итог этим мрачным размышлениям, невольно хочется найти какие-то средства, позволяющие избежать надвигающейся катастрофы - и в национальном, и в общеевропейском, и в общеземном масштабах. Во всех этих случаях оказывается необходимым одно и то же: надо, чтобы люди перестали вести себя, как сегодня, когда каждый считает себя центром Вселенной, а всех других людей чем-то второстепенным. Надо дать новую жизнь традиционным сообществам - семье, общине, государству, делающим из населения Народ. И надо, чтобы интересы сообщества ценились бы всегда выше, чем интересы индивидуума, и не только с точки зрения закона. Надо, чтобы каждый индивидуум искренне считал свои права менее существенными, чем интересы сообщества. И еще - надо, чтобы общим мнением стало то, что обязанности человека выше его прав.
Достижимо ли это? Трудно сказать, но ясно, что выживут в конечном итоге лишь те народы, которые пойдут по этому нелегкому пути."
Источники:
Б.В. Раушенбах. Постскриптум;
Э.Г. Бернгардт. Академик Б.В. Раушенбах;
Из книги «Праздные мысли»;
Б.В. Раушенбах. Пристрастие