Психоанализ как контрдепрессант, часть I

Apr 04, 2014 01:43




Писать о меланхолии для тех, кого меланхолия опус­тошает, имеет смысл, только если это идет от самой меланхолии. Я пытаюсь сказать вам о бездонной печали, той несообщаемой боли, которая порой поглощает нас - и зачастую на длительное время, - заставляя потерять вкус к любой речи, любому действию, вкус к самой жизни. Это отчаяние - не отвращение, которое предполагало бы, что я остаюсь способной к желанию и творению, пусть и нега­тивным, но, несомненно, существующим. В депрессии, когда само мое существование готово рухнуть, его бессмыслица не трагична - она представляется мне очевидной, оглушаю­щей и неизбежной.

Откуда поднимается это черное солнце? Из какой безум­ной галактики его тяжелые невидимые лучи доходят до меня, пригвождая к земле, к постели, обрекая на немоту и отказ?



Только что полученная мною травма - например, любов­ная или профессиональная неудача, какие-то горе или печаль, затрагивающие мои отношения с близкими, - все это часто оказывается лишь легко определимым спусковым крючком моего отчаяния. Предательство, смертельная болезнь, не­счастный случай или увечье, внезапно отрывающие меня от той категории нормальных людей, которая представлялась мне нормальной, или же обрушивающиеся с тем же самым эффектом на дорогое мне существо, или наконец - что еще?.. Бесконечен список несчастий, гнетущих нас изо дня в день… Все это внезапно наделяет меня другой жизнью. Жизнью, жить которой нельзя, жизнью, нагруженной ежедневными заботами, проглоченными или пролитыми слезами, неразде­ленным отчаянием - порой жгучим, но иногда бесцветным и пустым. В общем - безжизненным существованием, которое, перевозбуждаясь из-за усилий, прилагаемых мною, чтобы просто длить его, в каждое мгновение готово соскользнуть в смерть. Смерть-отмщение или смерть-избавление - отныне внутренний порог моей подавленности, невозможный смысл этой жизни, чье бремя ежесекундно представляется мне не­выносимым, за исключением тех моментов, когда я моби­лизуюсь, дабы противостоять катастрофе. Я живу живым мертвецом, оторванным, кровоточащим, обращенным в труп куском плоти, в замедленном ритме или в промежутке, в стер­том или раздутом времени, поглощенном болью… Непричаст­ная чужому смыслу, чуждая и случайная для наивного счас­тья, я извлекаю из своей хандры высшую, метафизическую ясность. На границах жизни и смерти меня иногда охватывает горделивое ощущение, что я - свидетель бессмыслицы Бытия, откровения абсурдности всех связей и существ.

Моя скорбь - скрытая сторона моей философии, ее не­мая сестра. Кроме того, тезис «философствовать - это учить­ся умирать» нельзя было бы понять без меланхолического принятия боли и ненависти, кульминацией которого станет «забота» Хайдеггера и открытие нашего «бытия-к-смерти». Без предрасположенности к меланхолии не существует пси­хики, отыгрывания или игры.

Однако сила событий, которые вызывают у меня депрес­сию, часто не соответствует тому ощущению бедствия, кото­рое меня затопляет. Более того, кажется, что разочарование, которое я испытываю здесь и сейчас, каким бы жестоким оно ни было, входит в резонанс, вступает в связь с травмами, траур по которым, как я понимаю, я так и не сумела завер­шить. Предпосылки своего теперешнего крушения я могу найти в потере, смерти кого-то или чего-то, что я некогда любила, или же в трауре по ним. Исчезновение этого необ­ходимого существа по-прежнему лишает меня наиболее цен­ной части меня самой: я живу как рана или лишение, дабы в какой-то момент открыть, что моя боль - лишь отсрочка ненависти или желания заполучить власть над теми, что по­кинули меня. Моя депрессия показывает, что я не умею те­рять: быть может, я не смогла найти для потери достойной замены? Отсюда следует, что всякая потеря влечет потерю моего существа - и самого Бытия. Депрессивный человек оказывается сумрачным радикальным атеистом.

Меланхолия - темная подоснова любовной страсти

Печальная чувственность, мрачное опьянение образу­ют заурядный фон, на котором подчас вырисовываются на­ши идеалы или наши эйфории, когда им не случается быть тем неуловимым прояснением, которое разрывает любовный гипноз, притягивающий двух людей друг к другу. Осознавая, что мы обречены терять своих возлюбленных, еще больше мы, возможно, опечалены тем, что замечаем в возлюбленном тень любимого и давно потерянного объекта. Депрессия - это скрытое лицо Нарцисса, то, что увлечет его к смерти и которое неведомо ему в тот момент, когда он любуется собой в отра­жении. Разговор о депрессии снова заведет нас в топкую стра­ну нарциссического мифа. Но на этот раз мы увидим в нем не обескураживающую и хрупкую любовную идеализацию, но - напротив - тень, брошенную на неустойчивое Я, едва отделенное от другого именнопотерей этого необходимого другого. Тень отчаяния.

Вместо того чтобы искать смысл отчаяния (он очеви­ден или метафизичен), признаем, что смысл есть только у отчаяния. Ребенок-король становится безутешно печаль­ным, прежде чем произнесет свои первые слова: именно то, что теперь он безвозвратно, безнадежно отделен от собст­венной матери, подталкивает его к тому, чтобы попытаться обрести ее, как и другие объекты любви, - сначала в собствен­ном воображении, а затем в словах. Семиология, занимаю­щаяся нулевой степенью символизма, неминуемо приходит к вопросу не только о состоянии любви, но и о его бледной спутнице - меланхолии, дабы сразу же заметить, что если не существует письма, которое не было бы любовным, не су­ществует и воображения, которое явно или тайно не было бы меланхоличным.

Мысль-кризис-меланхолия

Однако меланхолия - явление не французское. Строгость протестантизма или же матриархальный груз православия с гораздо большей легкостью вступают в сговор с индиви­дуумом, погруженным в траур, когда они не склоняют его к угрюмому смакованию. И если верно, что французское Средневековье демонстрирует нам печаль в облике утон­ченных фигур, то галльский тон, вечно возрождающийся и просветленный, больше родствен юмору, эротике и рито­рике, а не нигилизму. Паскаль, Руссо и Нерваль составляют печальную фигуру и… исключение.

Для говорящего существа жизнь - это жизнь, у которой есть смысл: жизнь образует саму вершину смысла. Поэтому если оно теряет смысл жизни, сама жизнь тут же теряется - разбитый смысл угрожает жизни. В эти моменты неопре­деленности депрессивный больной становится философом, и мы обязаны Гераклиту, Сократу и более близкому к нам в ис­торическом отношении Кьеркегору крайне резкими текстами, посвященными смыслу и бессмыслице Бытия. Однако следует вернуться к Аристотелю, чтобы найти рассуждение о тех от­ношениях, которые философы поддерживают с меланхолией. Согласно «Problemata»[1] (30, I), приписываемым Аристотелю,

черная желчь (melainakole) характеризует великих людей. В (псевдо)аристотелевском рассуждении рассматривается во­прос ethos-perriton,исключительной личности, которой якобы свойственна меланхолия. Продолжая опираться на понятия Гиппократа (четыре жизненных сока и четыре темперамен­та), Аристотель вводит кое-что новое, отделяя меланхолию от патологии, помещая ее в природу и - главное - утверждая, что она проистекает из теплоты, которая считается регули­рующим принципом всего организма, и из mesotes, управ­ляемого взаимодействия двух противоположных энергий. Это греческое понятие меланхолии сегодня нам чуждо - оно предполагает «хорошо отмеренное уклонение» (eukratosanomalia), метафорически выражающееся в пене (aphros), эйфорическом контрапункте черной желчи. Эта белая смесь воздуха (pneuma) и жидкости заставляет пениться море, вино, а также мужскую сперму. В действительности Аристотель объединяет научное изложение с ссылками на мифы, связы­вая меланхолию с пенной спермой и эротизмом и открыто ссылаясь на Диониса и Афродиту (953b, 31-32). Рассматри­ваемая им меланхолия - это не болезнь философа, а сама его природа, его ethos. Это не та меланхолия, которая поражает первого греческого меланхолика, Беллерофонта, о котором нам рассказывает «Илиада» (VI, 200-203): «Став напоследок и сам небожителям всем ненавистен, / Он по Алейскому по­лю скитался кругом, одинокий, / Сердце глодая себе, убегая следов человека»1. Аутофаг - оставленный богами, изгнанный божественным постановлением, этот отчаявшийся был обре­чен не на безумие, а на отчуждение, на отсутствие, на пусто­ту… У Аристотеля меланхолия, уравновешиваемая гением, становится равнообъемной тревоге человека, заброшенного в Бытие. В ней можно увидеть предвестье хайдеггеровской тревоги как Stimmung[2]мысли. А Шеллинг сходным образом обнаружил в ней «сущность человеческой природы», знак «симпатии человека к природе». Поэтому философ должен быть «меланхоликом из-за переизбытка человечности».

Это понимание меланхолии как пограничного состояния и исключительного качества, открывающего истинную при­роду бытия, претерпело глубокое изменение в Средние века. С одной стороны, средневековое мышление возвращается к космологиям поздней античности и связывает меланхолию с Сатурном, планетой духа и мысли. «Меланхолии» Дюрера (1514) удается полностью переместить все эти теоретические спекуляции, достигшие своего апогея у Марсилио Фичино, в пластические искусства. С другой стороны, христианская теология считает печаль грехом. Данте помещает «стенающие толпы, потерявшие благо рассудка» в «скорбном граде» («Ад», песнь III). «Тяжесть на сердце» означает потерю Бога, поэтому меланхолики образуют «секту жалких людей, злых и на Бога, и на его врагов» - наказание состоит в том, что у них «отня­та всякая надежда на смерть». Нельзя пощадить и тех, кого отчаяние подтолкнуло к насилию против самих себя, то есть самоубийц и расточителей - они осуждены на превращение в деревья (песнь XIII). Однако средневековые монахи начи­нают практиковать печаль - в качестве мистической аскезы (acedia) она окажется средством парадоксального познания божественной истины и определит главное испытание веры.

Меланхолия, изменяющаяся в зависимости от религиоз­ного климата, если можно так сказать, утверждается в рели­гиозном сомнении. Нет ничего более грустного, чем мертвый Бог, и даже Достоевский будет ошеломлен душераздирающим изображением мертвого Христа на картине Гольбейна-мл., противопоставленным «истине воскрешения». Эпохи, когда наблюдается крушение религиозных и политических идо­лов, эпохи кризиса особенно склонны к черной желчи. Верно, что безработный не так склонен к самоубийству, как остав­ленный любовник, однако в периоды кризиса меланхолия становится навязчивой, она высказывается, обращается к собственной археологии, производит представления и зна­ния о себе. Записанная меланхолия, конечно, уже не имеет большого отношения к клиническому оцепенению, которое носит то же самое название. За пределами терминологи­ческого смешения, которое до сего момента мы сохраняли (что такое меланхолия? что такое депрессия?), сталкиваемся мы с загадочным парадоксом, который не перестанет нас оза­дачивать: хотя потеря, горе и отсутствие запускают работу воображения и постоянно питают его, постоянно угрожая ему и низвергая его, стоит заметить и то, что именно из от­каза признать это мобилизующее горе воздвигается фетиш произведения. Именно художник, снедаемый меланхолией, с наибольшим ожесточением сражается с символическим отвержением, обволакивающим его… Пока его не поразит смерть или пока самоубийство - как это случается с некото­рыми - не станет неотвратимым как окончательный триумф над небытием потерянного объекта…

Меланхолия/депрессия

«Меланхолией» мы будем называть клинический ком­плекс симптомов, включающих торможение и асимболию и проявляющихся у определенного индивидуума времена­ми или хронически, чередуясь чаще всего с так называемой маниакальной стадией экзальтации. Когда два явления - по­давленность и возбуждение - характеризуются меньшими интенсивностью и частотой, тогда можно говорить о нев­ротической депрессии. Не отказываясь от различия мелан­холии и депрессии, теория Фрейда повсюду обнаруживает один и тот же невозможный траур по материнскому объек­ту. Вопрос: невозможный в силу какого-то родительского недостатка? Или какой-то биологической хрупкости? Ме­ланхолия - воспользуемся снова этим общим термином, по­сле того как мы различили психотические и невротические симптомы, - обладает устрашающей привилегией помещать вопрошание аналитика на перекрестье биологического и символического. Параллельные серии? Последовательные ряды? Случайное пересечение, которое необходимо уточ­нить, или какое-то иное отношение, которое еще предстоит изобрести?

Два термина - «меланхолия» и «депрессия» - обозначают комплекс, который можно было бы назвать депрессивно-ме­ланхолическим и границы которого на самом деле являются нечеткими. В его пределах психиатрия использует понятие «меланхолия» только для спонтанно развивающейся необра­тимой болезни (которая поддается лечению лишь антиде­прессантами). Не углубляясь в подробности различных типов депрессии (депрессии «психотической» или «невротической», или - по другой классификации - «тревожной», «возбужден­ной», «заторможенной» или «враждебной»), не затрагивая также и весьма многообещающую, но пока еще неясную об­ласть изучения воздействия антидепрессантов (МАО-инги­биторы, трициклические и гетероциклические соединения), мы в дальнейшем ограничимся фрейдовским горизонтом. Отправляясь от него, мы попытаемся выделить то, что вну­три депрессивно-меланхолического комплекса - сколь бы нечеткими ни были его границы - относится к общему опыту потери объекта, а также модификации означающих связей. Последние - и, в частности, язык - в депрессивно-меланхо­лическом комплексе оказываются неспособными обеспечить аутостимуляцию, необходимую для запуска некоторых реак­ций. Язык, вместо того чтобы работать в качестве «системы компенсаций», напротив, гиперактивирует связку тревоги - наказания, включаясь таким образом в процесс замедления поведения и мышления, характерный для депрессии. Хотя временная печаль (или траур) и меланхолическое оцепенение отличаются друг от друга в клиническом и нозологическом отношениях, они, однако, в равной степени поддерживаются нетерпимостью к потере объекта и провалом означающе­го при попытке найти компенсаторный выход из состояний ухода в себя, так что в итоге субъект замыкается в себе вплоть до полного бездействия, притворяясь мертвым или даже уби­вая себя. Таким образом, мы будем говорить о депрессии и ме­ланхолии, не различая каждый раз частные особенности этих двух состояний, но имея в виду их общую структуру.

Депрессивный больной: ненавидящий или раненный. «Объект» и «вещь» траура

Согласно классической психоаналитической теории (Абрахам, Фрейд, М. Кляйн), депрессия, как и траур, скры­вает агрессивность по отношению к потерянному объекту и, таким образом, проявляет амбивалентное отношение депрессивного человека к объекту своего траура. «Я его люблю (так, кажется, говорит депрессивный больной о ка­ком-то существе или потерянном объекте), но еще больше я его ненавижу; поскольку я его люблю, то, чтобы его не по­терять, я помещаю его в себя; но поскольку я его ненавижу, этот другой во мне оказывается плохим Я, то есть, я пло­хой, я ничтожен, и я себя убиваю». Жалоба на себя, следо­вательно, оказывается жалобой на другого и умертвление себя - трагической маскировкой убийства другого. Подобная логика, как мы понимаем, предполагает наличие сурового Сверх-Я и всю диалектику сложных отношений идеализа­ции и обесценивания себя и другого, причем вся совокуп­ность этих движений покоится на механизме идентифика­ции. Ведь именно благодаря моей идентификации с этим ненавидимым-любимым другим, осуществляемой благодаря инкорпорации-интропроекции-проекции, я помещаю в са­мого себя его лучшую часть, которая становится моим ти­раническим и неумолимым судьей, - так же как я помещаю в себя и его отвратительную часть, которая унижает меня и которую я стремлюсь уничтожить. Следовательно, анализ депрессии проходит через обнаружение того факта, что жа­лоба на себя является ненавистью к другому, а последняя, несомненно, - волна, несущая неосознанное сексуальное же­лание. Понятно, что подобное перемещение ненависти в про­цессе переноса является рискованным и для психоаналитика, и для пациента, так что терапия депрессии (даже той, что назы­вают невротической) граничит с шизоидным раздроблением.

Отмеченный Фрейдом и Абрахамом меланхолический каннибализм, который обнаруживается в определенном чис­ле сновидений и фантазмов депрессивных людей, выражает эту страсть удержания во рту (хотя вагина и анус также могут поддаваться подобному управлению) невыносимого другого, которого я желаю разрушить, дабы с большим успехом вла­деть им живым. Другого - скорее раздробленного, разорван­ного, разрезанного, проглоченного и переваренного… чем по­терянного. Меланхолическое каннибальское воображаемое[3]является отрицанием реальности потери, а также смерти. Оно демонстрирует боязнь потерять другого при обеспечении выживания Я, которое, конечно, брошено, однако не отделено от того, кто все еще и постоянно питает его и превращается в него, тем самым воскресая - благодаря этому пожиранию.

Однако лечение нарциссических больных заставило со­временных психоаналитиков открыть другую модальность депрессии[4]. В ней печаль (ни в коем случае не являясь скрытой

атакой против воображаемого другого, который враждебен, поскольку фрустрирует) должна быть сигналом первичного уязвленного Я - неполного и пустого. Подобный индивиду­ум не считает, что ему нанесен ущерб; он считает себя пора­женным неким фундаментальным недостатком, врожден­ной нехваткой. Его горе не скрывает виновность или вину, обусловленную тайно замышляемой местью амбивалентному объекту. Скорее, его печаль может быть наиболее архаичным выражением нарциссической травмы, несимволизируемой, неименуемой - столь ранней, что ее нельзя соотнести ни с ка­ким внешним агентом (субъектом или объектом). У депрес­сивного человека, склонного к нарциссизму, печаль на самом деле является его единственным объектом, - точнее, она ока­зывается эрзацем объекта, к которому он привязывается, ко­торого он приручает и лелеет за недостатком другого. В этом случае самоубийство - не закамуфлированный акт агрессии, а воссоединение с печалью и с тем, что по ту сторону от нее, с невозможной и навеки неприкосновенной, навсегда удалив­шейся любовью - вот что обещает небытие, смерть.

Вещь и Объект

Депрессивный человек со склонностью к нарциссизму оплакивает не Объект, а Вещь[5]. Будем называть Вещью ре­альное, противящееся означиванию, полюс притяжения и отталкивания, обитель сексуальности, из которой будет выделен объект желания.

Ослепляющая метафора ее дана Нервалем, указываю­щим на настойчивость без присутствия, на свет без пред­ставления: Вещь - это солнце в сновидении, ясное и черное одновременно. «Каждому известно, что в снах мы никогда не видим солнца, хотя часто у нас появляется восприятие гораздо более яркого света».

На основании этой архаической привязки у больного депрессией вырабатывается впечатление, будто он лишен некого невыразимого высшего блага, чего-то непредставимо­го, что изобразить могло бы, видимо, одно лишь пожирание, указать на что могло бы только заклинание, но ни одно слово не способно его обозначить. Поэтому никакой эротический объект не сможет заместить для него незаменимое восприя­тие места или до-объекта, заключающих либидо в узилище и обрезающих связи желания. Зная, что он лишен своей Ве­щи, больной депрессией бросается на поиски приключений и любви, которые всегда оказываются разочаровывающими, или же, отчаявшийся и лишенный дара речи, замыкается наедине со своей неименуемой Вещью. «Первичная иден­тификация» с «отцом из личной предыстории» может быть средством, показателем единения, которое позволило бы ему завершить траур по Вещи. Первичная идентификация запускает компенсацию за Вещь и одновременно начинает привязывать субъекта к другому измерению - измерению воображаемого присоединения, которое отчасти напоми­нает связь веры, которая у больного депрессией как раз и рвется.

У меланхолика первичная идентификация оказывается хрупкой и неспособной обеспечить иные идентификации, в том числе те символические идентификации, на основании которых эротическая Вещь могла бы превратиться в Объект желания, захватывающий и гарантирующий непрерывность метонимии удовольствия. Меланхолическая вещь прерыва­ет метонимию желания, а также противопоставляет себя внутрипсихической проработке потери. Как приблизиться к этому месту? Сублимация - попытка, направленная на эту цель: благодаря своим мелодиям, ритмам, семантическим многозначностям так называемая поэтическая форма, раз­деляющая и перерабатывающая знаки, оказывается единст­венным «вместилищем», которое, похоже, обеспечивает не­надежное, но адекватное овладение Вещью.

Мы предположили, что больной депрессией - атеист, ли­шенный смысла, лишенный ценностей. Он как будто прини­жает себя из страха или неведения Потустороннего. Между тем, каким бы атеистом он ни был, отчаявшийся является мистиком - он цепляется за свой до-объект, не веря в Тебя, но будучи немым и непоколебимым адептом своего собст­венного невысказываемого вместилища. Именно эту юдоль необычного освящает он своими слезами и своим наслаж­дением. В этом напряжении аффектов, мускулов, слизистых оболочек и кожных покровов он испытывает одновременно принадлежность и удаленность по отношению к архаичес­кому другому, который пока ускользает от репрезентации и именования, но отпечаток которого несут его телесные выделения и их автоматизм. Больной депрессией, не доверя­ющий языку, чувствителен и, конечно, уязвлен, но все же он пленник аффекта. Аффект - вот его вещь.

Вещь вписывается в нас без воспоминания, тайная со­общница наших невыразимых тревог. Воображают о радостях встречи после разлуки, которые обещаны регрессивными мечтаниями, требующими венчания с самоубийством.

Появление Вещи мобилизует в образующемся субъекте его жизненный порыв: недоношенный, каковым является каждый из нас, выживает, только цепляясь за другого, вос­принимаемого как дополнение, протез, защитная оболочка. Однако, это влечение к жизни является в высшей степени тем, что в то же самое время меня отвергает, меня изолирует, от­вергает его/ее). Никогда двусмысленность влечений не страш­на так, как в этом начале инаковости, где, не имея фильтра языка, я не могу вписать мое насилие в «нет», да и ни в какой иной знак. Я могу лишь извергнуть его жестами, спазмами, криками. Я выталкиваю его, проецирую. Моя необходимая вещь также неизбежно оказывается и моим врагом, моим пугалом, притягательным полюсом моей ненависти. Вещь отпадает от меня при продвижении этих аванпостов озна­чивания, на которых Глагол еще не стал моим Бытием. Вещь, то есть ничто, которое и есть причина и в то же время от­падение, прежде чем стать Другим, оказывается сосудом, который содержит мои отбросы и все то, что происходит от cadere[6], - это отброс, с которым я смешиваюсь в печали. Мерзость библейского Иова.

При водружении этой Вещи (которая для нас - и своя, и чужая) мобилизуется анальность. Меланхолику, припо­минающему этот предел, на котором вычленяется его Я, од­новременно обрушивающееся в обесценивание, не удается мобилизовать свою анальность, дабы сделать из нее прибор для отделений и проведения границ - тот, что действует в обычном случае или даже выходит на первый план у стра­дающего навязчивыми состояниями. Напротив, у больно­го депрессией все его Я погружается в деэротизированную анальность, которая, однако, представляется ликующей, по­скольку стала вектором наслаждения в слиянии с архаичес­кой Вещью, воспринимаемой не в качестве значащего объ­екта, а в качестве приграничного элемента Я. Для больного депрессией Вещь, как и я, - это выпадения, которые увлекают его к невидимому и неименуемому. Cadere. Сплошные отбро­сы, сплошные трупы.

Примечания:

[1] «Проблемы» - псевдоаристотелевский трактат, предположительно созданный уже в Средневековье. - Прим. пер.

[2] Перевод Н. И. Гнедича. - Прим.пер.

[3] Как это подчеркивается Пьером Фелида: FélidaPierre. Le canniba-lisme melancholique // L’Absence. P.: Gallimard, 1978. P. 65.

[4] См.: Jacobson E. Depression, Comparative studies of normal, neurotic and psychotic condition. N. Y.: Int. Univ. Press, 1977; Trad. franç. Payot, 1984;Grunberger B. Études sur la depression; Le suicide du melancho­lique // Le Narcissisme. P.: Payot, 1975; Rosolato G. L’axe narcissique des depressions // Essais sur le symbolique. P.: Gallimard, 1979.

[5] Констатировав, что со времени зарождения греческой философии схватывание вещи взаимосвязано с высказыванием суждения и его истиной,Хайдеггер, однако, открывает вопрос об «историчном» характере вещи: «Вопрос по направлению к вещи приходит в дви­жение из глубины его начала» (Qu’est-ce qu’une chose? / Trad. franc. P.: Gallimard, 1965. P. 57). Не углубляясь в историю начала этой мысли о вещи, но открывая ее в промежутке, который образуется между человеком и вещью, Хайдеггер отмечает, переча Канту: «Этот интервал [человек-вещь] как пред-схватывание распро­страняет свою хватку по ту сторону вещи в то самое время, когда в возвратном движении он схватывает нас сзади». В бреши, от­крытой вопросом Хайдеггера, следовавшем однако за выполнен­ным Фрейдом сокрушением рациональных достоверностей, мы будем говорить оВещи, понимая под ней «какую-то вещь», «нечто», которое, мельком увиденное в ретроспективе уже заданным субъ­ектом, представляется как нечто неопределенное, неотделенное, несхватываемое, в том числе и в определении самой сексуальной вещи. Термин Объект мы будем использовать только для про­странственно-временного постоянства, которое верифицируется суждением, высказанным субъектом, который остается хозяином своей речи.

[6] Падать, отпадать (лат.). - Прим. пер.

Автор: Кристева Ю.
Глава из книги Ю. Кристевой «Черное солнце: Депрессия и меланхолия» (2010)

Материал взять отсюда: http://psyjournal.ru/psyjournal/articles/detail.php?ID=3054

статьи

Previous post Next post
Up