Надоело говорить. И спорить…

May 13, 2010 15:25



Отец. 15 мая 1945



Мама. 9 мая 1945

Опять май. Опять солнце. Зеленая трава, белая сирень.
Но только не там и не та.
Опять пустой - без белых, лиловых и каких-то особенных, махровых кистей на ветках корявых и старинных деревьев - стоит скверик у Большого театра. Во вроде суетливом и людном центре Москвы. Но и приглядываться особенно не надо: другой это садик. Без привычных, десятилетиями сюда приходивших людей, с рисованными от руки плакатами - «2-ая ударная армия», «Гвардейский мотострелковый…», «Отдельный бронетанковый …».
Постарели и тихо исчезли в московской вечноспешащей толпе солдаты самой кровавой войны. А вроде недавно - вчера? - молодые, хохочущие, в еще плотно обтягивающих тела гимнастерках, начищенных к такому дню сапогах, собирались они в этом скверике. Распивали водку на глазах не решающихся «пресечь безобразие» милиционеров. Как-то в суете, бессмысленных спорах и ругани с коллегами, ставшими в одночасье врагами, потратив немалые силы на строительство демократии - или еще как наше время назови - прозевали мы важное. Уход людей, которым не хлебом с любительской колбасой, а просто жизнью обязаны. Ушли фронтовики.
Не все, слава богу. Чуть-чуть их осталось.
Владимир Иванович Переяславец - бывший летчик-истребитель, классный живописец и потрясающий мужик в свои девяносто с гаком, чуть есть возможность, спешит на природу, на узкие улочки Рима, на жаркие площади Афин… Когда-то беспризорник, ученик самого Петра Кончаловского, только работой и держится, академик... Он в своей студии «Грекова» еще и полковником стал. Но это не важно.
Важно то, что запомнил я на всю жизнь - весна, сирень и черноволосый улыбающийся военный в летной форме с капитанскими погонами. В лихо сдвинутой на бок фуражке. Такой красивый и сильный, изумлявший всех крымских вялых отпускников в семейных трусах тем, что забирался на чудовищно высокие скалы и, раскинув руки, прыгал в море с обрыва. Вниз головой. Только брызги столбом и визг белотелых дам на галечном берегу.
Здорово это у него и нынче выходит - не останавливаться, жить и писать маслом. Писать, писать, писать…
А было время, когда они с еще одним Владимиром, тоже капитаном, не летчиком, правда, а разведчиком, в неогламуреном скверике у Большого театра выпивали. Однако в разных компаниях (войска, извините, разные), чтобы, вскоре, обнявшись идти к нам домой. Благо - километра не будет.
И там уже стояли накрытыми столы. Все что есть в доме, что несут друзья - махом на стол! Был праздник, праздник победивших. А точнее и честнее сказать праздник выживших.
Я - десятиклассник - суетясь, тащу стулья и табуретки из соседних квартир. А двери нашей - уже настежь. Заходят люди. И незнакомые тоже заходят в нашу коммуналку. Не шипят соседи - милые в этот день, фронта и не нюхавшие. Простая многодетная семья. Где отец и мать в чинах до пятьдесят третьего ходили, с голубыми погонами. Из бывших НКВДешников. Он и она - тоже со стопками. Чего там, давайте и вы за наш стол - машет им отец…
Крепкий и статный седовласый красавец с удивительно маленькой - тридцать восьмой размер - ногой, полковник, фантастический бомбардировщик Владимир Наркевич. Непросто было обувку на фронте подыскать, приезжал с прицелом отовариться в женский полк. А нашел там себе жену… Командир тяжелой машины, он стоит, прислонившись к стене в коридоре, и руками показывает сбитому под Смоленском и перековавшемуся в Красногорском лагере - специальном, офицерском - ассу Гансу Науману. Что тут не ясного? Вот так уходил он от его «юнкерса». А может и не его - черт вас немцев разберешь. Но нет, руссконеговорящий Науман лихо показывает в ответ, поворачивая ладони: именно таким образом маневрировал он перед атакой. Теперь другое дело, теперь все ясно. Жесты эти вполне международные. И нет у Наркевича ненависти к фрицу.
А праздник - есть.
Кивает и пытается помочь двум таким разным летчикам гвардии матрос Дунайской флотилии, знаток Дюрренматта и Бёлля, тетя Женя Кацева. Ах, «Биллиард в половине десятого», ах, «Судья и его палач»... Это они вдвоем с моей матерью - старшиной - переводили на русский. По ночам. Ведь еще зарабатывать надо было... И у еврейки по национальности и матросу по званию, как в паспорте записали - «из крестьян», тоже праздник. Но не перекричать ей мужиков, скинувших в угол прямо на пол тяжелые от медалей пиджаки. Гремят они гранеными стаканами. И громче всех кричит: «Женька! Кацева! Давай за Черную речку выпьем!» - слесарь завода «Светлана», питерская шпана и ярый сторонник «Зенита» Костя Сергунько. Дядя Костя. Бывший штрафбатовец, водивший меня «напротырку» на футбол в Петровский парк.
Праздник и у Эльвиры Кручининой, дослужившейся за четыре года войны аж до младшего сержанта. Кровь, стирка заскорузлых бинтов (других нет!) кровавые ведра и тазы в операционной... Выносить их надо, хоронить лежащие там руки и ноги... А когда и кому? Вот новых раненых привезли и хирургическая сестра высшей квалификации Эльвира улучила минутку покурить у открытого окна, держа папиросу пинцетом. Иначе опять размываться придется...
Молчит, улыбается, обводит из угла своим сосредоточенным взглядом, не слишком прикладывается к водке, шифровальщик Кузнецов, папашин одноклассник. Пожизненный шпион. Не списывали в запас даже рано полысевших шифровальщиков...
Пьяненький и улыбающийся в углу - Семен Анциферов. Он весь насквозь инвалид. Воевал полтора часа. Послали его осенью сорок первого через поле - к лесу. Артиллерийским наводчиком. Забрался на дерево и давай корректировать огонь. И надо же, зацепилась за верхушку того дерева наша мина. И осыпало так и не пошедшего в десятый класс железным дождем. Как выжил? Даже врачи объяснить не могли. Кончилась для рядового Анциферова война, почти не начавшись. И нет у дяди Семена даже медали «За победу»… Однако опрокинул стопку с одногодками - и хорошо молодому инвалиду. Только ходить трудно, тело болит. Потому и улыбается криво, не шумит, в разговорах не участвует. Проводит потом кто-нибудь из разведчиков или десантников его пьяненького до дому. Да и идти инвалиду с семнадцати лет до Пушкинской площади недалеко.
Маленькая, хрупкая блондинка на табуретке у балконной двери. Тетя Люда. С тихим голосом и несгибаемым характером. Вся кофточка в «железе». С рюмкой в изящной, тонкой руке с шикарным маникюром. Красным, блестящим, сразу видно не нашим, гэдээровским, главный штурман полка пикирующих бомбордировщиков. Та самая, которой летом сорок пятого после демобилизации в ЖЭКе сказали: «Тебя, дорогуша, давно из квартиры выписали. Там другой теперь живет. А чего хотела? Добровольцем на фронт пошла? - стало быть не отмечалась у нас перед убытием. Вот и выписали...». Что стоило девочке вернуть свою комнату в деревянном бараке за Павелецким вокзалом? Это не колонну танков на марше разнести. Тут знакомства надобны. Какие к шуту знакомства?! Они все в полку остались. А полк-то расформировали...
Шумно и накурено в коммуналке на Камергерском. Счастливы хмельные и молодые еще фронтовики.
Замолчали все. Это запел отец. Петь-то он не умеет. Совсем. Зато громко стучит кулаком по столу: «Надоело говорить и спорить, и любить усталые глаза...» Пашка Коган - парень с седьмого этажа, из нашего подъезда. Это он написал. Мог бы спуститься на второй. Спеть и выпить. Но он погиб. Давно? Да нет, недавно. В сорок втором.
Плыла под всеми парусами «Бригантина» над нашим двором. И квартир таких - с открытыми настежь дверями - было еще полно. И на Тверской, и в Замоскворечье, и в Сокольниках...
«Да чё ты такой серьезный, Вовка? Кончай меланхолию. Дед Охрим, бери гитару…» - и Алексей Охрименко, закончивший свой последний бой аж в Манчжурии, под одобрительные кивки опального при всех властях Эвальда Иьенкова - философа, редкого специалиста по Гегелю, но в этот день, что важнее, лейтенанта-артиллериста, под ухмылки Побиска Кузнецова - командира разведвзвода, ходившего в штыковую, арестованного в сорок третьем и прошедшего от звонка до звонка норильские лагеря, затягивал свою некорректную:
«Я был батальонный разведчик, а он - писаришка штабной, я был за Рассею ответчик, а он спал с маею жаной…»
Хохот, крики, эвон бутылок…
Стелится дым над закусками. Эх-ма, ложки-вилки, салатики-винегретики! И соленые огурцы из овощной лавки напротив, на месте которой стоит теперь гостиница по пятьсот евро за ночь… «Беломор» - «Казбек» - «Прима» и королева стола «белая головка» за два восемьдесят семь. Не покупали, не приносили сюда красненького, сладенького: кому его пить? Ведь и подруги в окопах к спирту были приучены. Эх-ма, рюмочки-стаканчики…
Время прошло много, но боком, стороной. Незаметно. Как-то разом стали умирать фронтовые друзья моих родителей - по болезни ли, от старых ран, от обиды ли, от безденежья или просто от старости. Кто скажет... Теперь капитан Переяславец не выпьет с капитаном Иллешем. Ушел и отец в разведку, из которой не возвращаются. Последней тетю Элю схоронили. Из дома престарелых на кладбище и отвезли. Один из всей той команды художник остался.
Впрочем, черт с ним - с новыми временами и новым садиком у нового Большого театра. Ведь у нас-то, в наших маленьких садах сирень вот-вот зацветет. Правда?
Previous post Next post
Up