Глава десятая
Мой комсомольский билет
Двухэтажный дом с потемневшей и местами облупившейся штукатуркой. Входная дверь только что выкрашена в коричневую краску, липкую, как смола.
Слева от двери ярко-алая вывеска: «Тульский уездный комитет РКП(б)». Ниже другая - поменьше. На ней выведено: «Тульский уездный комитет РКСМ».
Я стоял на каменной ступени, побитой множеством тяжелых башмаков с железными подковами, и неотрывно смотрел на аккуратно выведенные, с наклоном вправо, заветные буквы: РКСМ...
Уже давно, почти два года, я знал, что кроме партии большевиков, существует комсомол - Российский Коммунистический Союз Молодежи. На губернской и уездной конференции детских пролеткультов, на которых я присутствовал как делегат с решающим голосом, с приветственным словом выступали парни в темных косоворотках, с худыми суровыми лицами и ярко светящимися глазами... «Слово для приветствия от имени Губкоммола имеет товарищ Белоусов...» - объясняли из президиума. И парень, чуть постарше Гриши Владимирова и Васи Кузина, выходил из глубины сцены, поднимался на шаткую, обитую красным кумачом трибуну, небрежно швырял перед собой брезентовый, непомерно разбухший портфель и, проведя пятерней по густым, закинутым назад волосам, говорил, что губернский комитет комсомола поручил ему передать пламенный привет делегатам конференции детских пролеткультов - подрастающему поколению юных коммунаров. Мы слушали с затаенным дыханием. Ведь представитель Губкоммола был человеком из еще недоступного нам мира революции, мира почти взрослых людей, для которых возраст уже не является непреодолимой преградой в осуществлении дерзких и значительных замыслов. Наверное, губкоммольцам не приходилось оказываться в таком жалком и смешном положении, как, скажем, Кольке Давыдову, когда раненый доставил его обратно в детский дом.
Нет, те из Российского Коммунистического Союза Молодежи, не спрашивая разрешения родителей, уходили на войну и сражались с белыми. Им было дозволено все: носить настоящие наганы, выступать на митингах, организовывать субботники, принимать участие в демонстрациях по поводу революционных праздников и вообще во всем помогать большевикам.
Когда несколько месяцев назад меня избрали в Уком детпролеткультов, я твердо решил записаться в комсомол.
Беда была лишь в том, что мне шел тринадцатый год, а в РКСМ принимали с четырнадцати. Получалось, что ждать надо было почти полтора года, а за такой огромный срок всех белых, конечно, разобьют и будет организована мировая революция. Спрашивается, - что же тогда я буду делать? А если все же попробовать записаться? По виду мне смело можно дать четырнадцать лет. В конце концов я решился и, привычно оседлав грозно лязгающий буфер, добрался до Тулы. Но тут перед зданием Укома мне опять стало не по себе. Я топтался перед дверью, не решаясь войти, и думал, что, может, лучше и не пробовать: ни за что не примут, да еще и смеяться будут. Но тут я вспомнил слова комиссара Мельникова: «Все вы коммунарами будете» - и, зажмурившись и напружиня мускулы, рванул на себя холодную ручку двери и бросился в открывшийся полумрак коридора, как в самое глубокое место нашего пруда.
Коридор узкий и темноватый. Я еще ни разу не заходил сюда. Очень странно, но это не так. Все дела, связанные с детскими пролеткультами, решались в трехэтажном угловом здании на улице Коммунаров. Где же здесь Укоммол?
Я поднялся по скрипучей деревянной лесенке на второй этаж, очутился в другом, более светлом, коридоре и зашел в первую попавшуюся комнату. Она оказалось угловой, очень светлой, с тремя окнами. Два из них выходили в сад. За старательно промытыми стеклами лениво покачивались коричневые ветви черемухи с набухающими почками. Третье выходило прямо на улицу, и за ним была видна часть горбатой зеленой крыши в ржавых пятнах и кусок голубого весеннего неба.
В комнате за большим столом, покрытым темно-красным сукном, сидел человек, склонивший над бумагами крупную голову в завитках золотящихся на солнце волос.
- Вы ко мне? А если чуток попозже? - спросил сидевший за столом, все еще не поднимая головы от бумаг.
Этот голос!..
Быть не может! И я, так и не притворив за собой дверь, приплясывая от волнения, закричал благим матом:
- Товарищ комиссар!
И тотчас же прямо в душу глянули два нестерпимо ярких синих глаза, и человек, сидевший за столом, изумленно воскликнул:
- Митя?!. Ну и чудеса! Ты что здесь делаешь?
- А вы... вы без бороды? - довольно глупо спросил я, ибо отлично видел, что комиссар Мельников обрезал свою падавшую на грудь бороду викинга и оставил только небольшие усы.
- Сбросил. Надоела мне борода. Без нее легче.
Он встал из-за стола и пошел ко мне, протягивая вперед сильные свои руки, и тут я заметил, что товарищ комиссар очень сильно хромает на правую ногу, прямо припадает на нее! И еще: от виска до самого подбородка на лице у него извилистый шрам - точно неаккуратно мазнули розовой краской.
- Вас тогда сильно ранили? - тихо спросил я.
- Было такое дело.
Комиссар взял меня за плечи, тряхнул, посмотрел в лицо.
- Ты, Митя, здорово подрос за это время! Садись, рассказывай.
Он подтолкнул меня к продавленному венскому стулу, стоящему перед столом, а сам, морщась, но очень решительно прошел на свое место.
В углу на гвозде я увидел знакомую кожаную тужурку, картуз, маузер в деревянной, отполированной временем кобуре, на тонком ремешке, и прислоненную к стене обыкновенную березовую клюшку, точно такую, с которой никогда не расставался наш ночной сторож дед Захар.
«Ему и ходить-то вовсе трудно», - подумал я, и в носу подозрительно защекотало.
- Жалеешь? - спросил комиссар, точно прочитав мои мысли. - Это ты брось, Митька! Подранили меня под Воронежем. Но, как видишь, из строя не выбили. А оставаться в строю - это и есть самое главное... Рассказывай-ка лучше, как ты, что у вас? Красная разведка действует?
- У нас теперь детский пролеткульт организован. Меня ребята председателем выбрали.
- Широко шагнул! А матери по делам детского дома помощь оказываешь?
Я собрался подробно докладывать, но тут в дверь постучали.
- Заходите, - сказал комиссар.
Вошел стройный широкоплечий человек в коричневой гимнастерке и высоких блестящих сапогах. Я немного его знал. Иван Федорович Мухатаев имел какое-то отношение к Унаробразу и раза два приезжал в наш детский дом для обследования. Он был веселым громкоголосым человеком, хватал наших маленьких и, подбрасывая их выше головы, приговоривал: «Ух, полетел! Высоко, высоко!» И странно, маленькие, попав в его руки, никогда не плакали. А потом, оставаясь с моей мамой, он как-то мрачнел и, подергивая левой щекой так, что глаз у него начинал часто подмигивать, говорил сквозь зубы:
- Нищета, Софья Александровна! Картошки нет, с крупой волынка. Тряпку и ту из горла вырываешь! А ваших и кормить досыта надо, и радость им предоставить... Ведь дети! Дети революции, а не какие-нибудь... Ну да ничего! Все будет, все!
- Здравствуйте, Иван Федотович, - сказал я.
- А... Муромцев! Здорово... Ты это по каким делам в наших краях? Что-нибудь с детпролеткультом не ладится?
- Нет. - возразил комиссар. - Мы с Митей старые друзья. Вместе в прошлом году оборону против Деникина держали. А теперь вот … встретились. Да ты, Митя, не стесняйся. Мухатаев - свой человек. Рассказывай все по-порядку.
И я рассказал им, зачем приехал в город и пришел в этот дом. Рассказал, что мне очень страшно, ну, не то, чтобы страшно, а как-то неловко идти в Укоммол, потому что там принимают с четырнадцати лет, а мне только пошел тринадцатый, но что комсомольцем мне быть совершенно необходимо, так как в нашем детском доме нет ни одного большевика.
- Вы же сами говорили, что мы обязательно должны стать юными коммунарами, - горячо доказывал я, обращаясь главным образом к комиссару.
- И правильно говорил, - подтвердил комиссар и вдруг неожиданно спросил: - А Давыдов где? Ты почему же его с собой в комсомол не повел?
Пришлось мне подробно остановиться на всей печальной истории Давыдова: как после своего неудачного бегства с батареей на фронт стал он всех дичиться. Будто на замок с секретом закрыл свое сердце. Отказался играть в театре, а на все мои уговоры войти в детский пролеткульт отмалчивался или неопределенно хмыкал и бурчал: «Не маленький уже, так что хватит мне играться».
Комиссар выслушал всю эту историю не перебивая. Лоб его перетянули две прямые резкие морщины.
- Плохо у вас с агитацией. С людьми работать не умеете, - сказал он сурово.
- Так я же с Колькой все равно дружу... Изо всех сил дружу!
- Еще бы не дружил! Давыдов - это, знаешь ли, настоящий... На фронте проявил дисциплину и храбрость. Я и об отце его все узнал. Несгибаемым был большевиком. На казнь бесстрашно шел. Ты это можешь понять?! - И коротко, как бы отдавая военный приказ: - Вот тебе первое комсомольское задание от Укомпарта - Давыдова втянуть в комсомол.
- Да ведь я же сам еще не комсомолец... И очень просто могут не принять из-за возраста...
Мухатаев потянулся к большому желтому ящику настольного телефона...
- Позвоню, пожалуй, Дорофееву, - протянул он, поглядывая на комиссара.
- Не нужно звонить.. Мы вот как сделаем.
И комиссар, взяв со стола четвертинку линованной бумаги, размашисто написал: «Рекомендую юного коммунара - Муромцева Дмитрия, которого лично знаю с 1919 года, в ряды славного Коммунистического Союза Молодежи». И подписал: «Секретарь Укомпарта Мельников».
Мухатаев прочел, кивнул головой и мелким, четким почерком подписал внизу: «Присоединяю и свою рекомендацию. Член Укомпарта Иван Мухатаев».
- Мы тебя рекомендуем, - сказал комиссар, протягивая мне драгоценную бумажку.- Надеюсь, что комсомол после этого не станет очень уж придираться к твоему возрасту. Иди. Укоммол находится в первом этаже. Найди Дорофеева и отдай ему нашу рекомендацию. А насчет Давыдова не забывай! Увидимся в следующий раз - проверю.
Комиссар пожал мне руку. Иван Федотович проводил до самых дверей и крепко стукнул по плечу:
- Ну, действуй, председатель детпролеткульта!
***
В Укоммоле все произошло совсем не так, как я думал.
- Мы тебя, Муромцев, давно ждем, - сказал Дорофеев.
Он сидел за простым столом, покрытым старой газетой. У края стола примостился Костягин, худой, скуластый, в красной, побуревшей косоворотке.
- Ты написал заявление? - спросил он, подергивая правым плечом и осторожно разрывая надвое чистый лист бумаги. - Вот, напиши-ка!
- А как? - спросил я, передавая Дорофееву рекомендацию, полученную от Мельникова.
- Пиши, что хочешь вступить в ряды Российского Коммунистического Союза Молодежи, чтобы лучше служить делу пролетарской революции, - подсказывал Костягин.
Дорофеев внимательно прочитал записку Мельникова.
- Смотри ты! - воскликнул он, широко улыбаясь. - Муромцева рекомендуют в комсомол товарищи Мельников и Мухатаев. Вот славно! А мы с Костягиным ведь тоже хотели за тебя поручиться.
Я писал заявление, и вставочка со старым пером восемьдесят шестой номер прыгала в моих дрожащих пальцах. Я писал, что хочу быть членом комсомола, чтобы отдать свою жизнь за мировую пролетарскую революцию. Очень трудно было описать все, что я думал. Я думал о том, что большой белый дом с колоннами, парк, фруктовый сад и пруд с плотом навсегда должны остаться у ребят, потерявших своих матерей и отцов... Я думал, что если бы все мы были взрослыми и комсомольцами, то, может быть, венгерская революция, о которой по прямому проводу товарищ Бела Кун переговаривался с Лениным, не была бы утоплена в крови... Я думал о буденновцах в островерхих шлемах с красными звездами и с поднятыми сверкающими клинками... Ах, если бы и я мог скакать на коне вместе с ними, чувствуя в руке тяжесть настоящей, хорошо отточенной шашки! Я думал о бледно-розовом шраме на лице товарища комиссара, и мне хотелось во всем помогать ему... И я думал о своем друге Коле Давыдове, который отказался участвовать в детпролеткульте и даже не знает, зачем я поехал в Тулу... Задание от Укомпарта - втянуть Давыдова в комсомол. И я это сделаю, обязательно сделаю! …
Ну разве напишешь все это на четвертушке бумаги, пером, кончик которого цепляется на каждой букве и разбрызгивает бледно-лиловые чернила?! Но все же я постарался ничего не упустить.
- Написал! - спросил Дорофеев.
- Написал.
- Давай сюда. Он прочел, бледные полные губы его распустились в улыбку, но тут же плотно сжались.
- Вот, - сказал он, передавая мое заявление Костягину.
Костягин тоже прочел, дернул правым плечом и утвердительно мотнул головой.
- Все правильно. Никифоров возражать не будет.
Дорофеев крикнул:
- Варя!
Из другой комнаты вышла девушка с короткими светлыми волосами, небольшим вздернутым носиком и веселыми насмешливыми глазами.
- Выпиши Муромцеву билет и внеси в протокол заседания президиума наше решение о приеме его в комсомол.
- Во вчерашний?
- Ну да... Мы с Костягиным за, а Никифоров возражать тоже не будет.
- Ладно, - сказала девушка и, обращаясь ко мне, спросила: - Как тебя зовут?
- Дмитрий.
- А по отцу?
- Иванович.
- Год рождения?
Вот оно! Беловолосая девчонка словно схватила меня своей маленькой, выпачканной чернилами рукой за горло. Я не мог выговорить ни одного слова.
- Сколько тебе лет, Муромцев? - переспросила она.
- Тысяча девятьсот восьмого... - прошептал я, прислушиваясь к оглушительным ударам сердца в ушах, в висках и где-то в горле.
Варя усмехнулась и, передернув плечиками под белой, в маленьких точечках блузкой, вышла из комнаты.
Все было кончено. Я почувствовал жар в щеках, во лбу, в подбородке. Горело все лицо, точно я сунул его в раскрытую дверцу печи.
- Что это ты такой красный, Муромцев? Волнуешься?
Кажется, это спрашивает Дорофеев... Я помотал головой. На пожелтевшей газете, прикрывающей угол стола секретаря Укоммола, жирными серыми буквами было написано: «...республика в опас...» Несколько секунд я бессмысленно повторял в уме этот отрывок фразы. Наконец понял: «... республика в опасности...» В опасности! Это как бы стоишь на лесной полянке, а из-за кустов, лохматых и синих, со всех сторон выглядывают страшные звериные морды с оскаленными пастями. Выглядывает опасность! А они не хотят даже принять меня в комсомол... В носу опять защекотало. Я не мог оторвать глаз от края стола. Боялся поднять голову. Заметят, что собираюсь зареветь. Только этого недоставало!
Хлопнула дверь. Я увидел развевающийся подол синей юбки и маленькие сапожки с большими, но аккуратными заплатами на носках.
- Вот билет, - сказала Варя. - Подпишите.
Какой билет? Кому билет?
Я искоса глянул на сидящих за столом. Дорофеев размашисто подписывался на какой-то маленькой тетрадочке, раскрытой перед ним Варей. Потом, чертыхнувшись по поводу негодного пера, поставил свою подпись Костягин. Дорофеев тем временем вынул из кармана галифе завернутую в бумагу маленькую круглую печать, подышал на нее и с силой прихлопнул к тетрадочке.
- Получай, Дмитрий Муромцев, - сказал он и протянул мне … комсомольский билет.
Он был величиною с осьмушку листа. В белой обложке из не очень плотной бумаги, на которой стояла отчетливая надпись: «Российский Коммунистический Союз Молодежи. Членский билет №...»
Номер 10086! Я взял его в руки так осторожно, точно он был из тончайшего стекла. Открыл обложку и на первой страничке увидел свою фамилию, свое имя и год рождения, написанные черными чернилами ровным, красивым почерком.
- Да утрись ты, дурень, - сурово сказала Варя и ткнула мне в руку скомканный носовой платок с тоненькой синей каймой.
Это уж было чересчур!
- Сама лучше высморкайся, - мрачно посоветовал я и положил Варин платок на краешек стола, продолжая осторожно держать свой комсомольский билет в вытянутой вперед левой руке.
Дорофеев и Костягин молчали; казалось, они оба углубились в чтение каких-то бумаг, разложенных на столе. Но когда Варя вышла, Дорофеев обратился к мне:
- Ну, вот ты и комсомолец, Муромцев. Приняли тебя, вопреки уставу. За активность. Надеемся, что не подведешь.
- Не подведу! Я же и товарищу комиссару, то есть товарищу Мельникову, обещал.
- То-то и оно! Ведь кто такой комсомолец? Будущий коммунист. Орленок революции. Быть им почетно, но и трудно. Ты вот что скажи нам, Митяй, - твоя мать в партии?
- Нет! - горестно воскликнул я. - И она не в партии, и все воспитательницы не в партии, - одним словом, тяжелая у нас обстановка.
- Видишь, Митяй … Выходит, ты один только сможешь проводить в своем детском доме правильную большевистскую линию, - сказал мне на прощанье Дорофеев. - Во всяком случае, командуй своим детпролеткультом и помогай матери. Нужда будет, заходи к нам без стеснения. Постараемся помочь.
- Поможем, - отрубил Костягин и протянул мне руку.
Когда я вышел из Укоммола, солнце светило необыкновенно ярко. По небу, словно беззаботные кудрявые ягнята, пробегали маленькие облака. В привычный горьковато-дымный запах большого города проник аромат весны.
Пока я добирался до вокзала, все, кого я встречал: женщины в платках с плетеными из соломы корзинками и усталыми, глубоко ввалившимися глазами, мужчины в черных, поношенных пальто, в стеганых ватных куртках и грязных шинелях, с лицами худыми и бледными, как после тяжкой болезни, - улыбались мне открыто и ободряюще.
Все они, конечно, уже знали, что под курткой, возле самого сердца, я нес свой комсомольский билет.
На встречных мальчишек я не обращал ровно никакого внимания. Смешно было бы мне - члену Российского Коммунистического Союза Молодежи - вступать в перепалку с каким-нибудь политически несознательным пацаном только из-за того, что он делает мне разные гримасы и выкрикивает обидные слова.
Я каждую минуту - да нет, каждое мгновение ощущал похрустывающую плотность моего комсомольского билета, и она напоминала мне о новом жизненном пути, на который я вступил.
Приветственно, переходя на хриплые басы, взревел гудок оружейного завода. Ему ответил патронный, а через секунду издали донесся более слабый голос сахарного завода. Наступил час обеденного перерыва, и тысячи Мельниковых вышли из гремящих, почерневших от копоти цехов приветствовать еще одного коммунара.
Товарных составов не было, но зато на первом пути стоял какой-то смешанный зелено-красный эшелон. На двух открытых платформах я увидел длинные пушки, прикрытые брезентом. Мешочники, молочницы и ответственные товарищи с портфелями густыми колонками штурмовали каждую площадку, каждый буфер вагонов. Красноармейцы в длинных шинелях и с винтовками, удлиненными синими жалами штыков, хладнокровно и довольно успешно держали оборону.
Я попытался взобраться на открытую платформу, находя, что самое подходящее для меня место было бы возле пушки. Но часовой - длинный костлявый парень - придерживался иной точки зрения и, аккуратно взяв меня за шиворот, помог спрыгнуть на перрон.
Когда все средства оказались исчерпанными, а паровоз, пуская клубы черного дыма и белого пара, с оглушающим лязгом рванул за собою состав, какой-то военный, стоявший на нижней ступеньке площадки пассажирского вагона, протянул руку и втащил меня к себе.
В Ревякине военный эшелон, конечно, не остановился. И когда слева, по ходу поезда, выкатились маленькие домики, похожие на рассыпанные желтые кубики, я приготовился прыгнуть. Семафор лениво задрал свой большущий палец к небу, по всему поезду пошел железный перестук буферов; замедлила свой встречный бег бурая, с редкими серыми пятнами полоса, лежащая до самого горизонта, ослабел ветровой удар в лицо, под ногами я различал темно-желтый песок и россыпь мелких камешков и, отпустив поручни, уже разогревшиеся в ладонях, метнулся вниз и вперед.
Все обошлось благополучно. Я лишь встал на четвереньки, и мои растопыренные пальцы погрузились в холодный и влажный песок.
Поднялся, тщательно вытер пальцы о полы своего короткого драпового пальтишка и сунул руку за пазуху: «он» был на месте.
От станции до нашего детского дома около трех верст. Если идти и не о чем не думать, то эти три версты могут растянуться до бесконечности.
Летом - другое дело. Недалеко от станции начинается большой лес. Его опушка широкой мохнатой грудью напирает на проселочную дорогу, оттесняя ее к полям. Можно долго-долго идти по кромке леса, смотреть и слушать. Неумолчно перекликаются птицы. Попробуй-ка угадать, какая из них завела песню над твоей головой! Малиновка, синичка, клест? Еще труднее разыскать маленькую певунью в сплетении толстых веток за плотной лиственной оградой. Смотришь, смотришь - глаза полны солнца и зелени, так что уже выступают слезы и птичья песня звенит, разбрызгивается будто над самым твоим ухом, а птичку так и не заметишь, если ей не вздумается перелететь на другое дерево.
Иногда что-то нудно заскрипит, как сухая ветка, раскачиваемая ветром. Это коростель. Дятлы - те посмелее. Они рывками поднимаются по стволу, и карминные шапочки их огоньками вспыхивают на солнце. А сколько всякой всячины под ногами! Раздвинешь густую траву под кустом - и вдруг на тебя глянут темно-лиловые, с желтой искоркой посредине фиалки или мытые и перемытые росами фарфоровые бубенчики ландышей, защищенных щитами плотных темно-зеленых листьев. Ландыши очень любит моя мама; и хотя сбор цветов самое что ни на есть девчачье занятие, я, проходя по опушке, всегда набирал букетик, а затем заворачивал в его в самый огромный лопух, чтобы никто не мог узнать, что я принес, и отдавал его маме.
За лесом шли луга и деревня, отстоящая от дороги саженей примерно на триста. Тут приходилось настораживаться и переходить на стремительный индейский шаг. Деревенские собаки, а было их великое множество и всех размеров: начиная с барбоса, лающего глухим, низким басом, до визгливых рыжих шавок, бросающихся тебе под ноги со стремительностью молнии, - и деревенские ребята не жаловали нас, детдомовцев, часто бросались в атаку с дальнейшим преследованием отступающего противника.
В этих случаях лучше всего было держаться так, будто возвращаешься со станции с кем-нибудь из взрослых... Но иногда оставалась только одна надежда на быстроту и выносливость ног.
На обочине дороги я, на всякий случай, подобрал довольно тяжелый, облепленный засохшей грязью дубовый дрючок и, как только первая изба с крышей, растрепанной как грачиное гнездо, оказалась в поле видимости, припустил что есть духу.
Дорога круто свернула влево, и прямо под моим носом появились первые избы Федяшовки... А вот и низкое длинное здание школы, домик пасечника-кулака Зуева, изба с красной вывеской, где разместился комбед, то есть комитет бедноты.
Как из-под земли вырастает Федька Быков.
Я тотчас же бросил свою дубинку - между бывшими делаварами и бывшими ирокезами давно уже заключен прочный мир.
-Здорово, Митька, - говорит он дружелюбно и протягивает крепкую шершавую руку.
- Здорово!
- Ты чего это с дрючком ходишь?
- Да это я на всякий случай прихватил, когда мимо «собачьей слободки» шел.
- Ну они теперь ваших трогать не будут. Мы им в прошлый раз здорово набили, - уверенно говорит Федька.
- А я их нисколечко не боюсь. Только там собаки очень здоровые.
- Собаки - это верно, - соглашается Быков и, лукаво прищурив один глаз, предлагает: - А побороться со мной желания не имеешь? Ты же хвастался, что какие-то борцовские приемы выучил.
- Ясно, выучил.
Федька ухмыляется:
- И до чего же ты, Митька, врать здоров!
- Я никогда не вру, - возмущаюсь я.
- Врешь. По глазам вижу. У меня, понимаешь, взгляд очень пронзительный. Сквозь землю и то все замечаю.
Я начинаю выходить из себя. У Федьки удивительная способность довести человека до белого каления, а потом его же отколотить. Александр Иванович действительно показывал мне, как настоящие борцы - Поддубный, Вахтуров и Лурих - бросают своих противников через бедро, через плечо, а то и прямо через голову... Получается необыкновенно ловко... Может, все же задержаться, и попробовать взять Федьку на это самое тур де бра?!
Но Федька переходит на другую тему.
- Сегодня Зуев опять своего батрачонка измордовал. Весь в кровище! Аж смотреть страшно.
Я тотчас же вспоминаю, что являюсь членом Коммунистического Союза Молодежи и, значит, не имею права оставаться в стороне от таких безобразий.
- Знаешь, Федя, я в комбед пойду. Мы на этого кровопийцу управу найдем.
Федька хохочет, широко разевая рот с крепкими, как у волчонка, зубами.
- В комбед?... Хо-хо-хо!... Да кто там с тобой разговаривать будет? ..
- Будут, - возражаю я. - Непременно будут, потому что я теперь тоже партийный.
- Ты?... Партейный?.. Ну, брат...
Быков того и гляди разорвется от хохота. Он даже бьет себя ладонями по ляжкам и всхлипывает.
И тогда я быстро лезу за пазуху и предъявляю ему свой комсомольский билет.
Это действует на него точно так же, как если бы я вот сейчас взял его и швырнул на обе лопатки...
Федька даже забыл закрыть рот. Он долго, очень долго держит в руках небольшую белую книжечку и переводит растерянный взгляд с нее на меня, как бы что-то взвешивая и прикидывая в уме.
- Да ты осторожнее! Не слюни пальцы, а то заляпаешь, - говорю я с беспокойством и пытаюсь отобрать у него свою драгоценность.
- Постой! Как же это ты?.. Неужто и взаправду?... Му-ром-цев.. Дмитрий Иванович... Тысяча девятьсот восьмого года рождения... Российский Коммунистический... Так и написано! А у нас на деревне партийных только двое - дядя Алексей да солдат Рубцов, которому на войне одну руку оторвало... Значит, пойдешь в комбед?
- Конечно, пойду! Будет знать ваш пасечник, как Ванюшку обижать! Мы этому контрику рога обломаем.
- Эх, а я-то думал камнем ему голову проломить... Сам небось знаешь, как я камнями швыряюсь. - И, неохотно возвращая мне комсомольский билет, спрашивает: - Значит, и Кольку Давыдова приняли?
- Нет еще. Но мне поручено обязательно его сагитировать и втянуть в комсомол. Так что он скоро тоже билет получит.
Внезапно лицо Федьки Быкова принимает совершенно незнакомое мне, какое-то умильно-просительное выражение. Он с силой бросает на землю свою рваную меховую шапчонку, хватает меня за локоть и тихо говорит:
- А ты, может, и меня сагитируешь?
Федьку Быкова? А почему бы и нет? Отец у него бедняк-безлошадник. Сам Федька - человек смелый, решительный и сильный. Все федяшовские ребята его боятся. Да и в «собачьей слободке» тоже... Кроме того, для такой большой деревни, как Федяшово, двух партийных большевиков, наверное, недостаточно.
- Что ж, - говорю я, - согласую этот вопрос с товарищем Дорофеевым и сагитирую. Уж ты меня тогда не подведи!
- Не подведу! Вот тебе святой крест, не подведу! Только обязательно сагитируй, Митька!
Быков поднимает свою шапку и бьет ею о колено. Похоже на взрыв ручной гранаты. Федька теряется в густом желто-сером пыльном облаке. Мы оба чихаем и отплевываемся.
- Ты в детдом? Если хочешь, я тебя через всю деревню провожу, - предлагает Федя.
Идти вдвоем, да еще с Федькой Быковым, гораздо интереснее. Но мне вдруг приходит в голову, что я должен немедленно, сейчас же пойти в комбед и заявить там о поведении пасечника и кулака Зуева. Какое, в самом деле, имеет право этот огромный, худой как скелет, дядька с масластыми кулачищами каждый день избивать Ванюшку? Только потому, что отец у Ванюшки «без вести пропавши», а мама умерла с горя? Разве же за это бьют? А сам Ванька слабенький, лицо у него какое-то прозрачное, и пахнет он словно церковная свечка... Вот пойду и скажу: уймите этого кровопийцу и экс... эксплуататора, а то я пожалуюсь товарищу Мельникову. А если председатель комбеда не захочет со мной разговаривать? Нет, захочет. Обязательно захочет!
- Пойдем сейчас же в комбед. Я буду им все про пасечника и Ванюшку рассказывать, а ты стой рядом и поддакивай, - говорю я так твердо, как только могу.
Неустрашимый Федька бледнеет.
- Ты что - взаправду?
- Взаправду.
- И все им обскажешь?
- Ну ясно, все.
Федька мнется и с тоской смотрит куда-то мимо меня. И вдруг решительно заявляет:
- Не пойду! Хоть убей на этом самом месте... Не пойду...
- Как так не пойдешь?.. Эх, подлая твоя душа, трус ты разнесчастный!
Самое удивительное в том, что Федька никак не отвечает на мои ругательства. Он сопит и тяжело переступает ногами, вдавливая их в подсыхающую, покрытую тоненькой корочкой грязь.
- Не пойду я, Митька, в комбед... Уж лучше я его камнем...
- Пойдешь! - с бешенством перебиваю я Федьку. - Пойдешь, если хочешь в комсомол записаться.
Я не знаю, как надо еще убеждать Быкова. Наверное, и Мельников и Дорофеев нашли бы те самые главные слова, которые бы сломили Федькино упрямство. Но я их не знаю, и от собственного бессилия мне хочется броситься на Федьку и стукнуть его по скуле. А там будь что будет!
- Так я же еще не записан, - бормочет он. - Понимаешь, какое дело: ты - комсомол, а я кто?
- И ты комсомолец - выпаливаю я неожиданно для самого себя.
На лице Федьки вспыхивает и разгорается румянец. Он хватает меня за локоть и требовательно, строго смотрит прямо в глаза.
- Взаправду говоришь, Митька? .. Не обманешь?
- Комсомольцы никогда не врут!
- Ну, тогда пошли!
И Федька каким-то залихватским, радостным взмахом руки заламывает свою шапчонку на затылок и, обгоняя меня, быстро шагает, почти бежит к избе комбеда, чтобы выполнить первое задание, полученное от Российского Коммунистического Союза Молодежи.