Прошло две долгих недели, прежде чем доктор Голубчик и академик Вампуко были допущены к свиданию с пациенткой Алексеевской психиатрической клиники. Препятствием к встрече были не только запретительные меры психиатров, встреча откладывалась и по состоянию здоровья академика, который, как признавали все, сильно сдал после печального происшествия.
Он медленно шел, тяжко опираясь на руку ученика - девяностолетний старик, выглядящий на свои девяносто. Его лицо было угрюмо, лицо его ученика - печально.
Она шла на поправку. Врачи выражали надежду, что ей был пережит однократный истерический пароксизм, который пройдет при надлежащем уходе, диете и, разумеется, отсутствии провокаций. «Впрочем, не исключено и другое, - делился с реаниматологами лечащий врач Милой, - ведь истерический пароксизм полиэтиологичен… Иными словами, пароксизм в равной степени может быть симптомом сильного расстройства, стресса или же свидетельствовать о начале психической болезни, например, шизофрении…»
И все медики покачали головой.
Она с каждым днем выглядела все более поздоровевшей и воспоминания о роковом дне стали стираться в ее памяти. Если первые дни она настаивала, что в нее вселился если не сам дьявол, то, по меньшей мере, грешный дух, то со временем стала все более уклоняться и от этой версии, говоря о своей одержимости уже не в буквальном смысле, а метафорически: «…мне показалось, словно в меня проникла иная сущность…» Объяснения пациентки во время сегодняшнего обхода звучали вполне здраво: «Вследствие крайней усталости я испытала что-то вроде грезы или сна наяву. Мне померещились кошмарные картины, которые я большей частью не помню и не хотела бы вспоминать…» Таким образом, о мистической экспансии незримой сущности речи более не шло, пациентка объясняла свое помрачение с материалистических позиций.
Постепенное возвращение к здравому рассудку была налицо, но, все же, об окончательном выздоровлении говорить было рано. Пронырливые сестры (а именно такие ценятся в психиатрии) замечали, что, оставшись в уединении, пациентка немедленно начинает сначала шепотом, потом вполголоса вести сама с собой беседы, возбуждается, краснеет, размахивает руками, угрожает кому-то - все это не могло не настораживать докторов. Впрочем, и эти вспышки душевной раздвоенности постепенно приобрели более или менее спокойный характер. Уже десять дней как Милая была переведена из мрачного четвертого отделения в двенадцатое (санаторного типа). Она много времени проводила в крошечном саду, приписанном к двенадцатому отделению. Как выздоравливающей и члену профсоюза медработников ей позволялось гулять независимо от общего режима, а не положенные полтора предобеденных часа. Она и сейчас была там, за белой сетчатой оградой, закрытой на трехгранный ключ - наслаждалась свободой и уединением. Доктор рекомендовал Вампуко и Голубчику разделить с ней прогулку и развлечь ее в ее, возможно, не вполне еще здравых мыслях. Визитеров почтительно проводили до калитки и заперли на трехгранку - не со злым умыслом, а просто потому, что так у психиатров принято.
В дальнем уголке сада, где стояло несколько скамеек, затененных кустами бузины, она присела спиной к ним - в сером байковом халатике, с волосами, забранными косынкой. Ее шея казалась очень худой из-за не по размеру большого казенного халата, и вся ее фигурка была так сумасшедша и одинока, что у Голубчика дрогнуло сердце. Он тихо назвал свои впечатления старику, который серый, с синими губами, тяжело опирался на его руку.
- Все, кто попал в психлечебницу, выглядят как помешанные. Так же как все, кого привезли в реанимацию, выглядят умирающими, - с сарказмом, непонятно на кого направленным, отъязвился Вампуко и неожиданно встал, не дошед до бузины нескольких шагов. Голубчику подумалось, что старику нехорошо, но дело было не в том: их милая коллега заговорила - не с ними, ибо сидела к ним спиной и не слышала их шагов по траве, но и не с собой. Она заговорила с незримым существом, вернее, с бестелесной сущностью, обретшей существование в ее теле. Вампуко знаком указал ученику на пустующую скамейку, спинка в спинку приткнувшуюся к занятой. Оба сели, не привлекая внимания несчастной и теперь могли слышать каждое ее слово. В естественных условиях ни молодому, ни старому врачу не пришло бы на ум унижаться до шпионажа. Но они были на территории клиники и они были врачи, пусть даже не имеющие отношения к психиатрии. Она была пациент, даже если оказалась здесь по случайности, с ошибочным диагнозом. Положение, как говорится, обязывало. Кроме того, они были заинтересованы в ее жизни, здоровье и, наконец, избавлении от навязчивого духа, который своим упрямство уже доставил слишком много беспокойства.
Видимо, разговор Милой с незваным гостем начался не только что, скорее можно было предположить, что его кульминация уже позади, и женщина еще на некоторое время примирилась с вторжением чужой души в ее тело. Однако же и ей удалось добиться кое-каких дипломатических побед и, насколько это возможно в ее ситуации, успокоиться и попытаться мыслить трезво. Она была немногословна, рассудительна, взвешивала слова и внимательно вслушивалась в речь собеседника. Ее голос звучал глубоким контральто, в нем слышались прежние чарующие ноты. Когда слово брал ее собеседник, Милой иногда приходилось хвататься за горло, так как у сотельника был баритональный тенор, и стоило ему выйти за пределы тенорового диапазона, с которым Милая еще кое-как справлялась, голосовые связки угрожающе натягивались, переставали смыкаться, оратор начинал сипеть, кашлять, и Милая приостанавливала разговор, чтобы дать отдохнуть органам артикуляции, непривычным к таким нагрузкам.
Ко времени, когда у диалога появились слушатели, две души обсуждали административные вопросы связанные с телодвижением. Дух горестно сетовал на годы бездвижного заточения, красноречиво описывал счастье, которое доставит ему любой движимый орган. Милая не торопилась делиться властью над телом. Дух приуныл.
- Ну скажи, - говорила она академическим тоном, - ну зачем тебе рука? Что ты такого будешь ей делать, чего я сама без тебя не смогла бы?
- Я уже говорил тебе 987 тысяч раз, зачем. Просто это несправедливо, что у тебя четыре конечности, а у меня ни одной.
- Вот тебе и на! «Несправедливо»! Да ты в этом теле без году неделя…
- Две недели, - обидчиво уточнил дух.
- Да хоть сколько! Тело-то мое…
- Твое, конечно, но я же не насовсем прошу. Я же так - поиграть. Ты все время от меня ждешь каких-то объяснений, рассказов со всякими ужасностями, а я привык многое выражать жестами…
- Ну вот! У тебя прекрасная возможность отвыкнуть. Это вообще дурная манера - руками размахивать…
- Ну и не буду я тебе ничего говорить.
- Это еще что за шантаж?
Ничего и не шантаж. Я не обязан тебе все рассказывать. Я к тебе попал случайно, я не нанимался за кормежку тебя развлекать. Я и помолчать могу… - сообщил дух не очень убедительно.
Замолчали оба. Она сидела с бесцветной улыбкой неуязвимой ханжи, он надулся и спрятался. Она глубоко вздохнула, потянулась всеми своими конечностями, силу, ловкость, изящество которых неожиданно стала ценить, после чего равнодушно спросила. А тебе какую руку хочется? Я тебе могу дать на часок, пока гуляем.
- Ай, да все равно, - порывисто выпалил он, - мне пофиг какая!
И тотчас добавил: «Правую».
- Так «пофиг» или правую?
- Пофиг, потому что я амбидекстрал, а правую, потому что я мужчина.
- А что, разве женщинам правая рука не нужна?
- Ну!.. Просто так принято. С понтом дела, всё, что на правой стороне - мужское, а все левое - женское.
- Ну, это средневековье какое-то…
- Не-ет, - серьезно поправил он, - это античность.
- Все равно дичь какая-то…
Он взял неверный тон. Но, хитроумный, как Одиссей, он тотчас переиграл наново.
- Конечно, дичь. Это я так, пошутил. На самом деле левая сторона красивее, чем правая. Ну, как бы она меньше напрягается, ей на все посрать, у нее износ от этого меньше. Это объективно. Поэтому я и решил взять правую сторону. Мне-то все равно, я ж мужчина…
Он поймал ее на простом женском тщеславии - как ни странно, этот силок из белых ниток оказался действенным - она милостиво подала ему правую руку, пропустив мимо ушей небольшое разночтение с началом разговора - первоначально речь шла только о руке.
Они двое надолго замолчали, и Голубчику показалось, что уже пора обнаружить свое присутствие, но Вампуко сидел, тускло глядя вперед себя, и Лев продолжал сидеть и ждать объяснения тишине - ведь ни он, ни академик не видели, что происходило там, на скамейке за их спиной.
А там, где сидели они двое, он жадно растопырил пальцы, поднес руку к губам и много раз поцеловал. Милая ощутила, как из правого глаза на кисть руки, которая тряслась, как у пьяницы, упала слеза. Она растрогалась и из левого глаза тоже потекли слезы.
- Какая красивая рука, - сипло произнес он (слишком низким голосом).
- Спасибо, - ответила она, словно услышала комплимент. Растерянная, она невпопад спросила:
- А ты красивый?
- В смысле?
- Я про внешность.
Она подумала, что чушь какую-то говорит и стала оправдывать себя другой чушью: «Не то чтобы мне очень интересно, но просто ведь внешность влияет на характер. Я имею в виду, что человек, который думает, что он некрасивый или красивый…»
- Ну откуда я знаю?.. - сказал он хмуро.
- Ладно. Вот скажи, например, какого у тебя цвета волосы?
Она затруднялась с грамматикой. Ее вопрос не было бы настолько абсурдным, если бы она перевела его в план прошедшего времени «какого цвета были волосы», - но напоминать лишний раз, что собеседник лишился тела казалось ей бестактным.
- Масть?
- Цвет.
- Про волосы говорят «масть».
- Ну ладно, какой ты масти? - она хмыкнула, - спросила, как про лошадь! Ну?
- …как про коня, - опять исправил он, - Буланый.
- Что? Ты буланый? Ты все-таки лошадь?
- «Каждый из нас по-своему лошадь», - буркнул он неопознанной цитатой, - буланый - это значит, что челка светлая, а все, что на морде - темное. В моем случае - брови, ресницы…
- Борода, усы, - кивнула она.
- Нет, бороды у меня нет. И усов. И уже не будет.
- Прости, - она опять вспомнила, что когда-то бывшее у него тело стало препаратом для студентов, - а почему ты не носил усы, бороду?
- «Почему-почему». Не росли.
- Мда? - с недоверием мдакнула она, пытаясь вспомнить, - по-моему, у тебя было что-то вроде… ну, не бороды, конечно, а…
- Что, борода расти начала? - наивно обрадовался он.
Она поспешно увернулась от ответа:
- Подожди, а сколько тебе лет?
- А я почем знаю? Подожди.. - попытался он задуматься ради арифметического действия, - когда мне мозги вышибло? Сколько прошло … лет? Года три? Или два?.. Год? Ты лучше должна знать.
- Я не помню… Но я могу узнать у Голубчика.
- А! Какая, на фиг, разница… Я же все равно это время только дышал. Так что можно считать, что этих лет и не было вовсе.
- А накануне?.. До… травмы? Ты помнишь, сколько тебе было лет?
- Черт… Не помню, - раздражился он на себя, - я не все из прошлого помню. Сама прикинь - сколько-то лет не жить, а только дышать? И всё... Я, наверное, здорово деградировал…
В ее воспоминаниях мелькнуло обтянутое серой кожей мертвое лицо. Возраст трупа можно определить, если этого требует, к примеру, экспертиза. А вообще, у трупов своя биография - открывается новый счет времени: «не оствыший», «свежий», «двухдневный», «двухнедельный», «эксгнумированный по прошествии пяти лет»… Странным делом, она не соотносила заострившиеся черты мертвеца со своим нынешним собеседником - этим хотя и бестелесным, но вполне живым мужчиной...
- Ну, скорей всего, мне около двадцати, если кому тоже приплюсовываем. Почти двадцать, не меньше, - подытожил он.
- Двадцать?! - удивилась, умилилась, развеселилась и раздосадовалась она, - я думала, ты взрослый…
- Я взрослый.
- Ой, не смеши!.. Да что же это получается?.. - обратилась она к себе самой, но так, чтобы и он слышал, - я что, связалась с тинейджером? Мне-то, знаешь, сколько лет? - адресовалась она к нему напрямую.
- Двадцать… три?
- Ну нет, конечно. Как бы я работала врачом, если б мне было двадцать три? Больше…
- Тридцать? - осторожно спросил он, боясь услышать «да».
- Ну что ты… Меньше, естественно. Но я взрослая женщина… «тётя», можно сказать…А ты - пацан.
- Я мужчина. Просто очень молодой.
- «Очень молодой» - это значит, еще не мужчина.
- Может, как раз мужчина - это когда молодой.
- Так какой ты, мужчина? Буланый, а дальше?
- Ну, так вот, продолжил он как ни в чем не бывало, хотя на сердце положил посмеяться над ней в порядке мести, - брови у меня темные, волосы у меня русые, со следами мелирования…
- Ты что, красил волосы?
- Боюсь, что да, - постно признался он.
- Ну ладно, это ничего. Это нормально. Ты же молодой, тебе можно. А глаза?
- Красил ли я глаза? М-м…
- Нет, я говорю, цвета какого?
- Глаза светлые, с длинными ресницами… Черными…
- Светлые - это голубые?
- Днем голубые, в тени от светло-карих до зеленых. При искусственном освещении серые. Серые глаза - прикольно, да?
- Не знаю. У меня тоже серые, я не знаю, в чем прикол.
- Я расскажу…
- Это не сейчас. Ты про себя рассказывай.
- Я высокий, гибкий, но неуклюжий. То и дело что-нибудь задеваю, роняю, - она с пониманием покивала, - но если роняю или опрокидываю что-нибудь, то всегда с чарующей грацией…
Она слушала серьезно и не обратила внимания, что его голос приобрел бархатистый отзвук, что он стал подпускать нахального красноречия, готовясь к реституции ее насмешек. Он с наслаждением вытянул свою правую руку и гибко уложил ее на ее левое колено. В общем-то, в этом не было ничего предосудительного, в конечном счете тело было целиком ее собственностью, это были ее руки и ноги, но она почувствовала в этом какую-то фамильярность… В конце концов, он мог положить на свое колено, правое, которым ему милостиво разрешено пользоваться на время его визита… Она подождала с полминуты, а потом как бы без всякого намеренья вытянула свою левую ногу, так что его правая рука глупо повисла и была вынуждена убраться к правой коленке. Кажется, он ничего не заметил, а то вот позор бы был! Он решил бы, что у нее повадки старой девы и синего чулка…
Он говорил, при этом он сгибал и разгибал суставы правой руки под разными углами, проверял, вспоминал, сравнивал…
Язык у него, признаться, был без костей. При ней никогда так много и вычурно не говорили о красоте.
- Я хорошо сложен, у меня длинные руки и ноги, а на длинных изящных руках и ногах у меня длинные музыкальные пальцы с ногтями очень красивой формы, - он втянул руку перед собой тыльной стороной и посмотрел на нее одобрительно, - …от природы красивыми ногтями. Что такое маникюр, они не знают… - он привычным движением, по-мужски развернул руку ладонью и согнул пальцы - посмотреть, не забилась ли грязь под ногти, - раньше я их грыз, и вообще был грязнуля, но последнее время у меня всегда чистые красивые руки… - и он опять стал любоваться кистью правой руки, отведя ее в сторону.
- Вообще, кожа у меня очень нежная, тонкая, чуть суховатая - даже в жару не блестит, и светится изнутри, как жемчужина. Как будто сквозь конечную форму просвечивает бесконечная сущность… Так светится кожа у мадонн и венер Боттичелли…
Она, не ведая почему, сидела завороженная, слушая незримого его, словно она Роксана и слушает скрытого в кустах Сирано.
- Мне кажется, у меня очень красивый подбородок, - ворковал он, коварно опутывая ее неискушенный слух кружевами краснобайства, - но только я никак не могу рассмотреть его как следует, особенно в профиль!.. Но я иногда берусь за него рукой и ощущаю блаженство, словно длань мою ласкает шелковое полотнище, развеваемое весенним ветром… Моя белая выя - словно Калян (минарет Благородной Бухары), вырастает над вместилищем сердца - мечетью моей души, украшенной куполами похищающих разум персей. Восторг поэтов уподобляет перси мои двум серебряным померанцам, каждый из которых украшен вишней… Или горбам белого верблюжонка…
- Чего-чего? Каких еще персей? Ты хоть знаешь, что это такое? - со смехом и сердито разом возмутилась она. Он хохотнул.
- А я уши развесила - вот дура-баба! А ты и рад заливать мне… Померанцы у него вместо персей…
- Ну а как я еще скажу? Ты иначе рассердишься.
- Почему это я рассержусь? На что? - недопоняла она.
- Ну-у… так… А как мне описывать свою внешность, если я выгляжу… Ну, вообще-то… Ну, примерно так же, как ты?
До нее дошел тайный смысл словесного портрета, который начинался с конкретного описания подробностей, в равной степени принадлежащих обоим полам, а завершился обобщенным гимном женским прелестям, о которых этот молодой… слишком молодой мужчина с некоторых пор знал больше, чем любой другой сколь угодно опытный мужчина все равно какого возраста. Этот подросток теперь завелся в ней, он теперь знал, как она живет, как она одевает и раздевает себя, как пахнет ее тело (а тело ее пахло после двух недель в больнице, как у всех пациентов - бедным телом). Он по-новому теперь мочился и испражнялся, он скоро узнает, что такое месячные недомогания… Он познает ее тело изнутри, пользуясь ее телом безо всяких на него прав, поселившись в нем случайно, без злого умысла, просто чтобы жить… Но ведь и солитер не имеет злого умысла, разрастаясь в кишечнике?..
- Я знал, что ты обидишься, - и он тотчас огорчился сам, - Извини меня. Я просто по-смешному хотел сказать правду, которая тебя мучает. Что я теперь с тобой вместе оказался. Я же не виноват, я тебе говорил. Я, честно, не думал, что в тебя попаду. Просто меня как будто позвали, и я сделал шаг, потому что больше я вообще ничего не мог и не умел, я мог только сделать один шаг…
- Ты услышал мои слова…
- Нет, что ты, нет! - он замахал рукой, - как я мог слышать? Телу вообще пипец был… В нем, как оно упало, половину мозгов вышибло, а остатки доктора выскребли. Ты не думай - я не слышал ничего, не видел, и не думал даже - ну, в общепринятом смысле слова. Как я мог слушать, подслушивать, когда меня… Ну, как бы… меня не было? Типа, я был в небытии. Вне бытия, даже лучше сказать… Да?
- Что значит, «не было»? А как же ты узнавал, о чем мы говорили?
Он пожал плечом.
- Не знаю… А почему ты думаешь, что я узнавал? Ты уверена?
Она тоже пожала плечом:
- Мне почему-то так казалось…
- Ну, что-то я ощущал, конечно, - попытался он понять себя с другого края, - например, что меня нет. В смысле, что меня нет как индивидуальности, как целого. От меня остался обломок, причем не самый важный. От меня уцелело что-то типа тоски… - он хлопнул ладонью по коленке со всей силы, подводя итог, - да! Осталась тоска. Я сейчас попробую объяснить…
- Может, не надо? - она постучала своей левой ладонью о его вновь задрожавшую правую руку.
- Нет, нет, надо, надо обязательно, это интересно, это мне интересно… - тараторил он, - тебе тоже будет… интересно, да… Ты же врач… Вот ты представь себе самоубийцу… Лучше нет, не представляй, - перебил он себя лихорадочно, - просто послушай меня, представлять не надо… Вот он взял и - хлоп! - погубил себя. Да? Причем, заметь, редкий ведь случай, чтобы человек на себя руки накладывал от физической боли. Ну, типа, у него все тело болит, и он рад это тело чпокнуть, только бы не болело… Не-ет, так очень редко бывает… Ведь чаще-то сплошной парадокс! У придурка болит душа, а он, придурок, убивает тело! И понять не может, придурок, что всё стало от этого только хуже. Что тела больше нет - уже ни убежать, заорать, заболеть, - а душа осталась навсегда с этой своей тоской. Душу-то убить нельзя? Она ж бессмертная, в вечности пребывает… И вот она, бестелесная, висит в вечности и болит навсегда…
Против ожиданий, Милая не слишком впечатлилась рассказом. Ее больше беспокоила его нарастающая взволнованность. Но он подумал, что его слова недостаточно точны, и попробовал сызнова, наведя резкость:
- Ты знаешь, это как, вообще, не быть?
Она вздохнула, чтобы ответить, но ее ответ был не нужен ему.
- Это я сейчас очень точно расскажу тебе. Только ты не представляй картинки к словам. Я-то буду говорить словами, а ты понимай, что за словами…
Ничего другого ей не оставалось.
- Вот ты - висишь. Но тела у тебя нет. Ни рук, ни ног, ни ужей, ни глаз, и, значит, вообще ничего нет, и от этого хочется сделать ну хоть что-нибудь, ну закричать, начать биться, извиваться, но ты этого ничего не делаешь, потому что у тебя нет тела. И не будет никогда. Всё. Это будет всегда, вечность. Ты не можешь впасть в панику, ты не можешь вспоминать прошлое, ты не можешь называть свое имя. И думать тоже не можешь. У тебя нет «я», ты весь не мысль, а состояние. Тебя как будто заело в одном состоянии, и других мыслей не будет, ты всегда будешь висеть и видеть (но только не глазами, как раньше, а как будто «третьим глазом») примерно полтора метра света, перемешанного с темнотой. Как бы желтоватого оттенка. То есть, если это было бы, существовало, то, наверное, оно было бы, примерно, как сиена. Это такая краска. Из глины. Коричнево-желтая.
И он замолчал, раздавленный небытием, которое он вызвал в памяти, чтобы рассказать ей, какое оно - небытие.
- Правда, в этой нежизни можно ощущать что-то вроде снов, про то, как ты когда-то существовал. Чаще всего или родные беседуют о суете какой-то, слов не разобрать, а начнешь прислушиваться, всё молчит, ничего нет. Или кажется, что ты на юге, и тебя зовут куда-нибудь, например, на рынок или купаться. И тотчас ничего нет… и не было ничего на самом деле.
- Подожди-ка, - преодолела она его молчание, на этот раз встревоженная, - а как же светящийся коридор?.. Потом говорят, что тебя встречают души умерших друзей, родственников…
- Да они живы все. И друзья и родственники. Кому меня там ждать?
- Ну, послушай… я знаю, что вам запрещено говорить, но все же, насколько это возможно, скажи, как там? Я не из любопытства спрашиваю, у меня профессиональный интерес. Мне это надо бы знать, я ж реаниматолог.
Он вдруг насупился и спросил холодно:
- А кому это «вам»? Ты про кого сейчас говоришь?
Она молчала, чувствуя, что опять проштрафилась. Впрочем, когда живешь одним телом, трудно быть вежливым всегда.
Он сухо сглотнул и выговорил:
- Ты что… тоже считаешь меня… мертвым?
Вопрос обескуражил ее. Ей казалось самоочевидным, что человек, разделенный на две субстанции, из которых одна стремительно превращается в тлен, а другая видит перед собой светящийся коридор, и в биологическом, и в юридическом, и в общечеловеческом смысле не может считаться живым.
- А ты что, не умер?
Он криво улыбнулся правым уголком рта.
- Ну, коли я умер бы, так уж, наверное, я-то знал бы?
Так он сказал ей, и она почувствовала себя дурой. В частности, оттого что сказанное никак не объяснило ей, чем в названных выше обстоятельствах живой отличается от мертвого.
- Пойми, я живой, просто у меня нет тела. Тело поломалось, понимаешь? В хлам, восстановлению не подлежит. Но я-то, который в нем жил, майселф, я-то не умер!..
Она не понимала очевидных ему вещей. Он раздражался и оттого начинал частить и путаться.
- Это как после пожара, - обратился он к средствам наглядности, - дом сгорел, погорельцы остались. Никто им не рад, сами себе они не рады, ходят побираются, никто их к себе жить не зовет - кому нужен человек без жилплощади? Но ведь никто не думает: «Чем людям настроение портить, лучше б они вместе с домом своим сгорели». Погорельцы - такие же, как все, только без дома. Дом сгорел. А у меня тело вышло из строя. Вот так.
Она продолжала не понимать.
- Ну, а чем твое положение отличается от…
- Да тем, что мне рано умирать! - сказал он вздор, но она поняла, чтó он имеет в виду, - мое тело разбилось по ошибке. Это была ошибка. Я не знаю, чья… То есть… кажется, моя… Смотри!
Ему показалось, что он наконец-то нашел нужные слова:
- Кто-то падает с большой высоты и расшибается вдрабадан, потому что его пора пришла, типа, пробил час воли господней. Хотя все думают, что это несчастный случай, но это не несчастный случай. Это предначертание судьбы. Так? Так. А я - всё то же самое, только совершенно не то!
И, поняв, что сказал много, путано, выглядит глупо, он замолчал и сидел теперь злой, обиженный, одинокий и дрожал нижней губой.
Читать продолжение