Поездка началась великолепным зимним днем.
Мы - веселые и, что важно, творческие люди и, не вполне надеясь на разговоры, с собой взяли книги. Я - Евтушенко и Пушкина - долго мучился выбирая.
У Евтушенко книга тяжелая, называется «Мое - самое-самое». Пушкина - сухонький «Евгений Онегин», - я пренебрег экономией поклажи, взял обоих.
А у Любы крохотный сборничек Володи Беляева.
Пушкин и Евтушенко конкуренции с Беляевым не выдержали. Были постепенно мною отложены и забыты. А Беляев прочтен нами со вниманием от корки до корки.
Но и Беляев пострадал.
За окном волшебная сказка: деревья махровые в зимнем серебре. Пронзительно замерзший простор. В небе яркая космическая привлекательность - пронзительность, а мы - молоды, - все это странно и возвышает. Ясно, что за окном очень холодно. Дорога гладкая, автобус движется плавно, покойно - теплый клочок пространства в хрустальной оболочке, и куда-то летит. И мы в нем, живые. Как космонавты, путешественники к иным мирам. Или, как комарики, навсегда замершие в янтаре. Короче, пылинки. Пылинки-то - пылинки, но в каждом сила и вечность. И мы можем усиливать друг друга, и взаимно - жить дольше. Все это странно. Дух торжествует.
Солнце - яркая раскаленная желтая кнопка - немного расплывающаяся по краям. Зима - можно смотреть прямо на солнце. Хочется нажать на эту кнопку, душу охватывает кошмар, что все возможно и целая жизнь еще впереди. Я кстати, заодно смотрю на Любу, любуюсь. Люба тоже красивая, теплая, слегка расплывающаяся. Где-то за горизонтом взгляда у нее спина. Спина, воспетая фотографами, и изнервировавшаяся Либуркина. Люба со мной. Мы вместе. И тоже, хоть она отчасти: девочка-мальчик-слоник - одевающаяся чуть мешковато, как бы наружно избивающая женственность, - тоже она похожа на кнопку. И тоже хочется на нее нажать. Или погладить ласково.
……….
Я увидел, что Люба смотрит в окно, а книжка отложена, и спрашиваю: «Что, Люба, красиво?»
«Я так залюбовалась, что мне даже Беляева противно читать». - Восторженно отвечает Люба. Но мне за Беляева обидно не стало. Действительно красиво. Да, и минутка - это одна - мирской красоты, а стихи ведь вечны. В том числе, наверное, и беляевские.
Зимняя сказка погасла, мы вернулись к стихам.
Дочитали мы Володину книжку. И сделали вывод. Что некоторые его образы вымучены и смутны. Надо ему еще поработать. А может, и не надо. Но вот кто такой «лжегерострат», с необыкновенной филологической предприимчивостью вставленный в один из текстов - это действительно смешно предполагать. И ветка сакуры, ужимающаяся до размеров бузины, - пожалуй, изрядно надуманная.
Быстро наступил вечер. Сделалось темно и тревожно. И как раз, граница. Всех нас попросили выйти, с багажом. На границе нарисована белая стоп-линия. Ух-ты. На ней надо останавливаться и ждать, когда позовут к окошечку, чтобы поставить в паспорт штамп.
Мы много смеялись. Одна лисья строгая дама в шубке сделала Любе замечание: «Вы так не смейтесь, вас пограничники за то, что вы так смеетесь, могут не пропустить. Попробуйте оставить свою провинциальность дома». - Ладно, - согласились мы, - черт с ней с провинциальностью, главное, чтоб пропустили.
Граница шуточная. Блеклая формальность. Создана, наверное, чтобы трудоустроить местных людей. Ну и так, чтоб была возможность ужесточать проезд в момент межгосударственных конфликтов. Слышали мы потом, что на частном автомобиле люди ждали проезда по десять, двенадцать часов.
До Таллинна домчались мы быстро. Просто не заметили, как домчались. На час раньше назначенного приехали. Люба проспорила мне за это огромную шоколадку.
Встречала нас мама. Мама - моя, - я это знал заранее, но, знаете, засомневался, Люба ей больше, чем я, понравилась. Меня мама принялась пилить сразу же, как увидела. А Любу полюбила, должно быть на контрасте. И так меня мама смешно пилила, а я так смешно извивался, и Люба смеялась этому так задорно, - и не страшна мне была ни цена пиленья, ни плата за целесообразность...
………………..
Кое-что изменилось. Цены стали выше. Теперь все дороже, чем у нас.
Были мы на море. Море на вид - чистое зеленое злое. Пахнет тиной и морозом. В море, наверное, можно утонуть. Раньше я сомневался. Я символически омылся. Буквально горстями. Как когда-то давно не в этой жизни. Море, я и сосны. Холодная вода, оказалась на ощупь вроде как маслянистая.
Пирита. Загадочное слово. В памяти взбрыкивают призрачные пираньи. Побродили в монастыре святой Бригитты. Я рассказывал, как мы там бесились и шалили, пацанами. Посидели в каких то приморских кабачках, оформленных как пиратские шхуны. В первый же вечер обошли весь старый город. Я даже сам удивился, какой он маленький. А раньше мне казалось, что он сказочно раздвигается. Воображение, значит шалило. Ночью все, в мертвую, закрыто. Карты телефонной негде купить. Вокзал черен и пуст. Ощущение, что мы на окраине галактики. И выбраться отсюда не удастся. В центре, правда, людно. Повсюду русская речь. Семьдесят тысяч соотечественников здесь проводят каникулы.
Я вставал раньше. С утра я сочинял. Стихи. Иногда просил Любу придумать рифму. Сонная Люба заворачивалась в подушку, чрез некоторое время следовал ответ. Как правило, совершенно дикий. Люба обычно поднимала взъерошенную голову и говорила: «Андрюша, как ты думаешь, не могу ли я поспать еще час или два…» - И умирала на мгновенье. И вдруг, бодрая, вскакивала и шла делать салат. Любу люблю. Вот главный Любин шедевр. На слово «глубокий» - Люба придумала «клоповье» - это для стихотворения возвышенного содержания. Пришлось ретироваться и «глубокий» заменять на «космический».
Не знаю, как Люба с такими рифмами выживет среди страшных поэтов. Поэзия, как феномен ветреной геометрической чувственности - очень хорошо. Но все-таки должна быть и магия речи. В смысле - осмысленная гармония звуков.
Люба - беспокойная душа, ищущая, таящая неосознаваемые цели, задыхающаяся в неподвижности.
В нежных тающих контурах вспыхивают иногда треугольники, вектора, отрезки, мерцанья, потрескивания.
Ну, да она еще расцветет.
Пару раз вспоминали старого сладострастника любомудрого Либуркина.
Спину Любину, предмет вожделений старого сладострастника Либуркина, видел, но не осязал. Пускай она останется мечтой, как лоно или локоны Дианы.
Вообще много хохотали. А чего хохотали, не помню. Я что-то все шутил. И сам устал. Я все время на театре. Стараюсь развлечь. Любу особенно. Надеюсь.
Играю роль. Для того, чтобы разогреть и самому согреться. Живу, как космический осьминог, в разных направлениях, никогда не идентифицирован.
Изменилось не все. Но дворы, где играл я в детстве, перегорожены. Там не пройти. Встретиться с прошлым впритык почти невозможно. С Любой я другой. Сознание изменено ее присутствием. Чувства отвлечены. В былое не погрузиться. К Любе я привязан, как к воздушному шару. Меня выталкивает к иным мирам. Пару раз бродил один, и какие-то углы все-таки аукнулись, воспоминания нахлынули. Но в целом все мертво.
Люба хотела немножко исследовать проблему Бронзового Солдата. Ей кто-то сказал, что Солдат теперь смотрит на могилы эсесовцев, - а это ведь не правильно. Мы посетили военное кладбище. Бронзовый Солдат - теперь памятник всем павшим во Второй Мировой Войне. Нормально восстановлен. Вечного огня, правда, нет. Вокруг - могилы русских бойцов. Кладбище ухоженное. Я считаю - перенос правильное дело. В центре города под Вышгородом Бронзовой Солдат был не на месте. Торчал явно идеологическим штырем и символом оккупационного присутствия, имперского владычества. Мимо памятника мы, школьники, проходили на демонстрацию. И долго иногда стояли, чего-то ждали; - пропуска. Иногда под холодным дождем. У меня неприятное впечатление осталось.
Были в гостях у брата и его невесты. Дайвингом они увлекаются. Красное море любят. Смутная физиономия Севы явилась в дыму кальяна. Люба нарядилась в короткую юбочку, белую в черный горошек. И у нее вдруг отрасли такие длинные аппетитные ноги в колготках, что… вот тут я не знаю что,.. - хоть в трамвай превращайся, или в троянского коня.
А дом новый, с подземным гаражом. Хорошо так жить, - комфортно, тепло, - и вода из крана течет, и посудомоечная машина работает.
Посетили друга детства, Серегу. Друг детства и жена его смотрели на Любу настороженно. - «Мы, - говорят, - почти все понимаем, но тут и мы не понимаем». Но потом Люба прочла нам всем лекцию о современном искусстве, и завоевала авторитет.
Ели утку в медовом соусе, нафаршированную рисом и черносливом. И я, и Люба пробовали утку впервые.
О Таллинне мне подробно распространяться сейчас не фарт. Я ездил в Таллинн года два тому. На похороны. Это было еще до переноса памятника. Тогда же написал заметку. Так, для себя, для памяти.
Написана та заметка совсем заковыристым языком. Выспренним извилистым наивным. Я ездил на похороны. И вроде как сам от себя это скрывал. Возникла тягучесть речи. Я бы мог поправить. Тем более, что в автобусе было тогда шумно и весело - есть за что зацепиться остроумию - кутили пьяницы и очень смешно хвастались друг пред другом своими охотничьими достижениями... - Да не хочется. Пусть эта тягучесть речи останется: как пример формирования речи смертным переживанием. Я, конечно, заблуждаюсь. Да наплевать. Ну, да может, кому-нибудь будет интересно. Я смог перечитать, и какие-то фрагменты мне показались забавными. Мудрствовал свысока.
См. пост ниже.