ВОСЬМИНКА
(Окончание. Начало смотрите здесь:
https://dmitry-korzhov.livejournal.com/660933.html)
Выбросили детишки злополучную пачку и никому, конечно, ни слова не сказали про тот грех, на который готова была пойти бабка Сусанна.
А через день, в пятницу, соседки, удивленные, что бабка не явилась первую после распуты конную почту встретить, забежали навестить и помогли переодеться.
С тех пор, третий месяц, лежит вот так Сусанна. И уже ничего, кажется, ей не надо: ни хлеба, которого давным-давно нету, ни картошки, перемешанной с кожурой, которую подносят старательные, сами испитые до синевы маленькие постояльцы. Про чай она не говорит больше, не вспоминает. Молча лежит. А в забытьи видит то большую круглую коробку с розовым длинноволосым китайцем на боку, то обычную пачку-осьмушку, при виде которой вздрагивает и снова - надолго или ненадолго - приходит в себя. И молит бога, чтобы во сне ей родной сын явился. Напоследок... Но сын родной не приходит. Даже во сне. Лишь однажды увидела - и то вдалеке: бежит он с угора домой - штаны до колен закатаны, весла на плече. А подбежал ближе, оказалось - это муж молодой, каким на Моржовец уходил... И так ей стало и во сне досадно от этого, и, проснувшись, попеняла на себя и расстроилась: как же это своему родному Карушку да не обрадовалась?..
Кто знает, не лежать ли бы теперь и детям, как Сусанна лежит, если бы не Катька ихняя...
Убежала она из Верховья, из леса. Явилась под Новый год. Подумать можно было, если по ней судить, что деревенская здешняя жизнь - рай по сравнению с той, верховской, лесной. Фуфайка, юбка, валенки, шапка - все клочьями обгорелыми торчит: перед побегом, после того как по неопытности лесиной падавшей задело, была Катька сучья жечь приставлена. Щеки присохли и почернели, будто навсегда прокоптились, а окол глаз красно - будто канун трахомы.
Вот те и не сеют, вот те и не жнут, вот те и шелковье с золотом...
Тогда и догадалась Сусанна, отчего это перед Катькиным приходом посыльный сколько раз из сельсовета прибегал: что, мол, вам Катька-мордовка пишет?.. Значит, в сельсовет-то когда уж сообщено было!.. Как глянула на Катьку, так первое, что на ум пришло: «Без карточек, бедна, бежала...»
Два дня Катька отсидела дома, ни на какие повестки сельсоветские - учена теперь была - не отзывалась, наскоблила-намыла все, настирала, дров наколола-нахряпала. А главное - научила, как семенную картошку можно и на еду пустить, и семена при этом сохранить. Выносила коробом остатки Сусанниной картошки из погреба и долго сидела - глазки картофельные малым ножичком вырезала, вынимала этакие пулечки, меньше наперстка, да пеплом их пересыпала, чтоб снова в погреб снести, до весны... А на том, что осталось, до сих пор воинство Катькино да и сама Сусанна жизнь тянут...
Председатель колхоза Катьку выручил, может быть - спас, успела-таки Катюха в кое-то время в правленье заглянуть. Махнул рукой председатель да и отправил Катьку в Чижу-реку к рыбакам в бригаду, кони транспортные в Канин за рыбой шли. В Чиже власти нету, хоть разбейся, а до весны девку не добудешь обратно! И вот прислала Катька вскоре, с тем же конями обратными, наважьих голов котомку. Да так хорошо нарублены - чуть ли не до пол-икры с головами оттюкнуто.
В прошлые годы посылка оттуда была бы не в удивленье, всю войну головы мороженые - от вари остатки - семьям отправлять разрешалось. Но сейгод каки-то контролеры в Чиже на рыбаков сели.
«Желаешь, - говорят, - кушать - покупай! А сперва чтобы до единой наважины - на сдачу! Не то, - говорят, - ни аванса на хлеб, ни хлеба не получите!» Вот и вышло, что до Катькиной посылки деревня и щепотки съестного из Чижи сейгод не получила. И котомка эта-добрая весть и надежда: значит, все-таки не послушались, значит, в Чиже снова варят, значит, скоро и деревне чего-нибудь, пусть хоть голов, перепадет. Надо только, чтобы председатель какое-либо дело придумал да поскоре коней с тем делом в Чижу гонил...
Так было после посылки детишки-то повеселели! Радовалась Сусанна. Но когда они ели, глаз с них не спускала. Нет-нет и шевельнет рукой, старшую подзывая:
- Костье-то не выбрасывай. Собери да в запечье сушить положь!
И теперь вот, когда рыбой в доме и не пахнет, а из Чижи по-прежнему ни от кого ни ухи, ни вести, косточки сушеные в дело пошли: хрустят ребятишки ими как орехами... Бабке-то дело знакомое. В двадцатом и двадцать первом годах свои ребятки вот так же косточками наважьими хрустели.
Лежит Сусанна, тоска задавила и пустота, а в теле, совсем вроде и не больном, легкость какая-то и неощутимость: не то есть оно, не то - нету... Третий месяц... И чувствует она, что не дотянуть ей, наверное, до Катькиного возвращения. И слеза навертывается: как-то дети без нее останутся? К кому прислонятся?.. Детдома не миновать... Да и возьмут ли их в дет-то дом? Ведь у них кормилица есть - Катюха...
Влетели в комнату:
- Бабушка!!!
Приподняла руку, подвигала пальцами: мол, дверь закрывайте, тепло берегите.
- Бабушка! Тебе письмо! Не отдали! Сама несет!
Вздрогнула старуха. Последняя жизнь от лица отлила, и почтарихином приходе добра мало: почтариха лично только похоронки вручала. В войну, если сенокос, сама, бывало, на пожню принесет. Разглядев ее издали, чернели, смерти душой касались бабы. Как покажется, дышать не сытеют, полумертвые, бывало, ждут. А смерть в ихней деревне неторопливо ходила, ступит не ступит... И тем неотвратимей казалась.
Ребята успели успокоиться, а почтарихи все не было. Сказала ребятишкам: «Иду. Несу», сама почтой занялась. И бабка представила, сколько сейчас народу там - и у перегородки стоят, и вдоль стен, и на диване сидят: ждут, когда разберется почтариха, разложит все, а потом уж раздавать начнет, через барьер подавать...
Наконец, зашарчало рядом с домом, крыльцо заскрипело: не один человек идет, людно, и еще раз похолодела еле живая старуха - добра ждать было неоткуда.
Почтариха, за ней человек с полдесятка, все в черном, сгрудились у порога.
Почтариха шагнула к кровати, вложила в вытянутую вдоль тела руку старухи конверт. Вниз адресом вложила.
Сусанна сдвинула голову набок, чтобы видеть свою руку, перевернула конверт, а на большее ее не хватило, впала в забытье, думали - не померла ли.
Потом снова открыла глаза и как-то широко, настороженно, недоверчиво поглядела на стоящих у порога, а потом уж - на конверт. Согнула руку, потянула к глазам, не дотянула, прижала к губам...
Сыном Павлом конверт был подписан...
Из детства мне помнится - вынимался с Канина через нашу деревню обоз с навагой. Извозчики, старики да девки, уставшие после долгого перехода, торопливо здоровались, возбужденно и радостно втискивались по лавкам за стол, поближе к горячему самовару. Был среди извозчиков старик, не самый старый, небольшой, кудлатый, сухой, его я и до этого встречал, и после он у нас не раз останавливался. Вот этому старику, когда он наливал в блюдце из первой чашки, доложили встречные извозчики: бабка без него на последних сыновей страшные известья получила...
Медленно встал старик, вышел в сени, спустился на настил: перед крыльцом. А было синее и яркое начало апреля. Настил уже вытаял и подсох подле стены, хотя сугробах снег оседать еще и не думал, только зачирел по ночам леденел, коням ноги обдирая. Спустился старик на настил перед крыльцом и, покачиваясь, вроде чтобы сесть хотел на приступок нижний - колени подогнулись, и руку протянул, чтобы опереться... Но не сел, медленно-медленно, надломив седую шею и скорчившись, будто в живот саданули не особенно острой камбалкой, стал разворачиваться на месте, разворачиваться... И, крутясь так, напряженно поводя головой, выходил он к середине сухого настила и вдруг метнулся ко крутой, высокой - ему в рост - снежной заструге, полуподковой охватившей дом, с треском распластал на груди рубаху, ткнулся в застругу сперва головой, а потом - грудью! грудью! грудью! - по ледяной ломающейся корке. Грудью! грудью!..
Прижавшись к стене дома, чуть поодаль, я наблюдал, потрясенный, как выбежавшие из избы люди оттянули его от снежной стенки, ухватив за руки, как какая-то баба стерла своим платом кровь и красный снег с исполосованной груди, как другая баба, щельянка Дуся, худая, но в плечах широкая и сверх всякой меры грудастая, взяла его со спины в охапку и унесла в темную после солнца избу, на кровать. И все - в полном молчании. Бабы накрыли старика малицами, а трое или четверо привалились на малицы, чтобы удержать его, чтобы не мог повернуться. А мы, мальчишки, опять были тут - напротив кровати, у печного угла. И оттуда сперва я увидел, чтобы уже никогда не забыть, глаз старика (один, другой был в подушке) - громадный глаз, разодранный с края, с остатком стертой о подушку слезы, весь, сплошь, серовато-белый с буроватыми крапинками, как яйцо чаячье, а потом услышал, и тоже не забыть никогда, как из перекошенного рта, наполовину, одним боком, упрятанного в подушку, вырвалось сперва рычание, потом - полуночный зимний волчий вой, который, становясь все слабее и тоньше, закончился еще более тоскливым и страшным, чем вой, - да простит меня моя память, - визгом...
Все помнится... Помнится.
А у Сусанны умирающей для каких-либо внешних проявлений радости ли, страдания ли и сил-то уже не было... Лишь приложила к губам написанные родимой рукой буковки...
...У Сусанны погибли последние, последние у старика-извозчика погибли... Да уж не повторяюсь ли я, не перегибаю ли?! Но вот - наша улочка, мой Задний порядок. Восемь домов, восемь хозяйств. Пойдем же от берега, от обрыва, и посчитаем...
Из первого, над обрывом, дома ушли и не вернулись Степан, Александр, Петр и самый ко мне добрый - Иван. Никого у Ольги Алексеевны не осталось.
Второй дом одного мужика на войну проводил, Михаила, других не было мужиков. Обратно Михаила не дождались.
Слева от нашего дома - крыльцо к крыльцу - дом дядюшки Вениамина Виссарионовича. Многим ли пришлось перенести такое: три похоронки с одной почтой... Сын Клавдий. Сын Филипп. Зять Филипп.
За дядюшкой Вениамином, чуть поодаль, долго еще доживала свой век одинокая Агриппина Григорьевна, Пинушка. От нее ушел на войну сын Киприян. Помню, прибежала к нам женщина глуховатая с другого конца деревни, сияет, с порога радостную весть кинула:
- Кипра-то ваш - ерой! Ерой ваш Кипра-то стал!
А через неделю Кипры-героя не стало...
Далее - за Пинушкиным домом - дядья мои по матери...
Петр Никифорович...
Артем Никифорович...
В их семьях тоже после них мужиков не осталось...
Вот что стряслось с нашим Задним порядком.
А судьба Крутой Дресвы почти не отличается от судьбы моей родной деревни.
И все, кто не вернулся с войны в мою деревню, - мне родня, все их сыновья - друзья мои, и награди меня, разум, силой, чтобы сдержать грешное и пристрастное это перо, ибо кажется: погибло, потеряно несправедливо много! Из-за неграмотности ли крестьянской, не допускавшей земляков никуда кроме пехоты, или по какой другой причине, но кто назовет другое место, по которому не прокатилась война, но которое бы такой процент мужиков отдало Родине, как Вологодчина, да Архангелогородчина, да иже с ними?.. Так и наше Поморье: от весла-паруса шли поморы да на передовую
и горды были, когда, по неведению, к сибирякам их причисляли...
Впрочем, попробуйте найти хоть одну деревеньку в нашей великой стране, которая могла бы сказать о себе: «Мы потеряли по справедливости...»! Россия…
«Живой, Пашенька! Нашелся!»
Никаких вопросов! Разве имеет значение для матери, особенно если она обеими ногами в могиле стоит, откуда сын взялся, где столько лет пропадал? Главное, что живой, главное, что едет, главное, что с первой вешней водой дома будет!
Когда все ушли, - а народу много перебывало у ней в тот день, - до позднего вечера, до полуночи лежала она, счастливая, теперь уже не только телом, но и душой легкая, пока вдруг неожиданный, давно неведомый страх сердце не остановил:
- Доживу ли?!
Утра дождалась в забытьи. Очнулась - старшая из детей рядом стоит, перепуганная. Показала Сусанна девочке, чтобы наклонилась, прошептала:
- Сбегони... Поклонись в сельсовете... Чаю...
И - кто б еще вчера про такую щедрость думать мог? - выписала председательница! Накарякала на бумажке продавцу: «Пол маленькой пачки».
Уж крутила-крутила продавщица пачку, уж крутила- крутила! И всего-то в ней - на одну заварку хорошую, а тут пополам дели! Сказала большой-большой бабе, у которой такая же сельсоветская бумажка была:
- Уж как хотите, а я не берусь! Или к фельдшеру идите, или сами делите! Вот вам ваши двадцать пять грамм!
Пришли к Карушковым. Большая баба предложила:
- Лучше всего - разрезать.
Сусанна кивнула.
Женщина взяла фанерку с курятника, нож, приставила фанерку к бабкиной кровати и, сжав пачку худыми изломанными пальцами, причем большой совсем без ногтя, одним движением ножа перерезала пачку пополам. Будто всю жизнь только этим и занималась. Поставила половинки на попа, собрала с фанерки до последней чаинки, почему-то виновато сказала:
- Чтоб без обиды, Сусаннушка... А сколь пахнет-то! Чтобы без обиды... .
Потом распорядилась:
- Ну-ко, котора на печки! Отвернись! Кукать будем! Я спрошу: «Это кому?», а ты отвечай: «Тебе!» Или: «Бабке!»
Девчушка живо отвернулась и, не дожидаясь вопросов, крикнула:
- Бабушке!
- Да обожди ты! - добро засмеялась баба. - Не спросила ведь еще! Отворачивайся! Это кому?
- Бабушке!
- Эх ты... Ну да ладно, будем считать, что куконули, все равно без обиды!
И увидела, как бабка, лежавшая с закрытыми глазами, слабо улыбнулась.
Когда женщина ушла, дети весело прильнули к кровати. Старшая продолжала держать фанерку с чаем. Спросила:
- Заварить?
Бабка ответила не сразу:
- Самой бы встать... Сумешь ли? Не испортить бы... Дай-ко нюхну-то...
Девочка осторожно взяла чай и поднесла. Бабка вдохнула, показала глазами: мол, спасибо, убери. Прошептала:
- Осподи, богасьво-то како! Поставь, дитятко, на стол вместях с фанеркой. Да слетайте куда ле ненадолышко, умаялась я.
Шевеля сухими губами, бабка подумала:
«Теперь поднимусь... Поднимусь! Без чаю-то я ведь и молодкой леживала, бывало это со мной... А с чаем-то!..»
Она спокойно, умиротворенно задремала.
Дети вернулись скоро.
- Олени! Бабушка, олени! Четыре! К нам!
И сразу же, почти следом, вошла знакомая нестарая ненка в расшитой панице-шубе, шапка-кастрюля за плечами болтается. Не один раз когда-то приезжала она к Сусанне Карушковой за молоком и сметаной. И мясо привозила, и шкура, которая под Сусанной, тоже у ней выменяна.
- Сторово! Болешь? Ницаго! Вельшар есть, болеть не будешь!
Подошла к приветливо глядевшей Сусанне, посмотрела внимательно, поняла, что дело тут худо, сказала, извиняясь:
- Мяса-гостинца не привез! Ненароком в деревню ехал, ненароком! Не привез гостинца! Бригадир меня послал... В цум не заежал - згорей сюда! Цей робят? Переселенца? Спросил я: «Есть молоко?» «Нету, - говорит, - молоко!» - «Пошто нету?» - «Корова негу!..» Ах-ох, гостинца не привез!
Раньше было так: у Сусанны какой-нибудь простенький подарок заранее приготовлен, и ненка всегда что-нибудь вкусное гостинцем везла. Но что делать? Не то время...
Сусанна шевельнула рукой: мол, не расстраивайся! Но ненка не разглядела, продолжала:
- «Цяй, - спрашиваю, - есть?» «Есть, - говорит, - цяй!» Я бежал, думал, сменяю цяй хорошому целовеку, тибе мясо отдам. Весь мясо! Бригадир дал, менять послал: молока нада, цяй нада!
Ненка вышла в сени, вернулась с розовой четвертиной оленя. От мяса несло морозом.
- Во какой мясо! Зад! Велел бригадир: всю за одну пацьку, за пийсят грамм отдай, цяй вези! Жёнка родил, цяй нету - молока нету, помирай завтро робенок!
Водрузила гостья драгоценный товар на стол, на тот жe стол, с чаем рядом.
Глянули дети: край у мяса отрублен неровно, розовыe полоски просвечивают на солнце. И тут же - в укромное место, на теплую печь юркнули. Слышала бабка, как старшие заталкивали вглубь, подальше от края, младшую сестренку, уговаривали не плакать.
- Обидели? - напрягаясь, еле слышно спросила Сусанна.
- Не! - жестко и сердито ответили с печки. - Рёва она!
- Сколько цяю дашь? - спросила ненка. Она все говорила громко и отрывисто.
Сусанна лежала неподвижно, не шевелила ни головой, ни губами.
Ненка поглядела на чай на фанерке:
- Тут мало! В один цяйник. Мало!
Сусанна лежала все так же молча, открыв глаза, видела сучки в полатницах и ощущала, слышала, чувствовала все сразу: как ходит ненка по комнате, как ставит ноги и оставляет мокрые следы, как лежат на столе рядом и чай, и мясо, как дети шевелятся на печи, и стала ее душа наливаться холодом, словно струился он туда прямо от розовой, кинутой на стол оленьей четвертины.
«Не дожить ведь, не дожить... Не подняться даже... - тоскливо подумала она, и ложились эти мысли на грудь неотвратимыми тяжкими плитами. - А напилась бы чаю - и, может, сегодня вечером уж и на ноги поднялась бы...»
Ненка, удивленная молчанием, подошла к кровати, глянула в невидящие глаза старухи, пожалела ее, решила, что расстроилась Сусанна из-за невозможности мясо выменять, сказала, сожалея о том, что говорит:
- Ницаго! Разрублю, цасть тебе дам! А на дургу цасть у дургих менять буду! Хороша мясо! Рубить?! Меняшь цяй?
В голове у Сусанны стало мешаться. Она напряглась из последних сил, чтобы не утерять, не упустить кончики мыслей, не впасть в беспамятство...
- Совсем ты худой стал, бабка-старух! Совсем худой! Исть ната! Исть ната! Меням! Не убьет бригадир! Пошел я рубить!
А за этими добрыми словами все явственней и oтчетливей слышала Сусанна - плачет на печи младшая девочка, даже чувствовала, как вздрагивает она, как гладят-успокаивают ее сестры, а она тихо-тихо, - и Сусанна слышала это удивительно явственно, явственней, чем громкие слова ненки, - тихо-тихо просила:
- Мясо... Красненькое!.. Капельку... Капельку...
Ненка взяла со стола свою нелегкую ношу, и вскоре из сеней послышался звук разрубаемого мяса: сперва мягкий, глухой, потом звонкий - кости хватил топор…
У Сусанны закрылись глаза, тело ее осело как-то, голова будто бы приподнялась на подушке, а подбородок беспомощно в грудь уткнулся...
- Бабушка! - испуганно вскрикнула старшая девочка и кинулась с печи к Сусанне. - Бабушка!
Она спрятала лицо в постель рядом со старухой и горько заплакала:
- Не меняй, бабушка! Не меняй! Не надо. Родненькая! Не надо. Глупенькая она еще, маленькая, оттого и плачет... Не меняй, бабушка-а!..
Сусанна Карушкова еще понимала, еще чувствовала эти жалостливые слова, и ей от них вроде бы даже полегче стало... Но того, как ненка дверь снова открыла, она уже не услышала. Уже ничего вне ее для нее, Сусанны Карушковой, не существовало. Лишь где-то очень далеко, почти неуловимо, тоненькой-тоненькой последней ниточкой текла и растворялась мысль, что не зря она перину вытащить из-под себя велела. Метила - хоть кому-нибудь сгодится, а вышло - сыну родному.
1974