Захлестнувшая Крым после эвакуации армии Врангеля кровавая вакханалия нашла свое отражение не только в мемуарах и известном исследовании С.П.Мельгунова, но и в художественной литературе. Достаточно назвать произведение писателя Русского Зарубежья, Ивана Шмелева, потерявшего в Крыму единственного сына - «Солнце мертвых». Или не менее пронзительные стихи поэта Максимилиана Волошина.
Гораздо менее известно, что страшная трагедия, разыгравшаяся под небом Тавриды осенью 1920 года, нашла свое отражение в творчестве известного классика русской и советской литературы, С.Н.Сергеева-Ценского, автора эпопеи «Севастопольская страда» о первой обороне Севастополя 1854-1855 гг., лауреата Сталинской премии. В 1920-1921 гг. писатель находился в Крыму и видел происходящее своими глазами.
В результате появился рассказ «Линия убийцы», являющийся своеобразным памятником эпохи.
С.Н.Сергеев-Ценский
ЛИНИЯ УБИЙЦЫ
(Из серии «Крымские рассказы»)
- Жаль - протянул он. - Вы бы украсили, так сказать, мой праздник скромный.
- Да что вы, именинник, что ли?
- Больше: комбриг! Вчера получил назначение. Завтра еду принимать бригаду.
Я поздравил его, вторично извинился, что не могу быть, и мы простились.
Больше я не видал Рыбочкина.
Но на другой день после «скромного праздника» зашла ко мне бывшая на этом празднике, как артистка местной труппы, моя соседка по даче, молодая женщина-врач Нина Семеновна. Она служила в труппе, так как медициной теперь заработать ничего было нельзя, а в труппе она все-таки получала паек и иногда попадала на подобные ужины.
- Ну, и чудовище этот Рыбочкин - начала она. - Вы представьте, - дошел до того, что предложение сделал! «Поедемте, - говорит, - со мною, - будете моей женой - шестьдесят четвертой!».
- Вы шутите? - изумился я.
- Какое там шучу! - и на глазах у нее слезы блеснули. - «Не все ли, - говорит, вам равно, раз вы артистка?» - «Я, - говорю, - врач, а не артистка, - было бы вам известно. Я поневоле артистка!»
- «Ну, как врач, кому вы нужны? - говорит. - Вот только на борьбу с сыпным тифом куда-нибудь послать могут... Охота вам! Я бы на вашем месте молчок про врача-то... Имейте в виду, - что будет тут голод: - куда мы приходим, там начинается голод, - это как правило. Мы уничтожаем свободную торговлю, ведем борьбу со спекуляцией, не даем никуда пропусков, - и в результате наступает голод. Имейте это в виду... А у меня, как комбрига, вы, конечно, будете сыты. У меня сейчас есть жена, только я уж так привык: при каждой перемене места меняю и жен. Какая на мне очень виснет и расставаться с тепленьким местечком не желает, ту убиваю.
- Неужели так и сказал? - изумился я.
- При всех!
- Рисовался?
- А что ему стоит? Кто его за это судить будет? Тем более теперь, во время террора... Ведь при каждой бригаде своя чрезвычайка. Может обвинить кого угодно и в чем угодно!
- Нина Семеновна! Помилуйте, что вы!.. Я думаю, что был он просто пьян! - почти испугался я.
- Не на-столь-ко!.. Очень подробно рассказал о здешней - своей жене, сестре милосердия, Наташе Линчуковой. Ведь я же ее отлично знаю, - очень скромная, милая, и даже предположить не могла, что она вдруг стала его женой!.. Правда, куда теперь денешься? Жить как-нибудь надо… Бросил, говорит, свой браунинг в колодезь, - до того мне жалко ее убивать, а денщик-дурак слазил за ним, вытащил, обсушил, салом смазал... Да ты ж мерзавец, кричу ему, - что же ты сделал?! - «Жалко веща, говорит (башкир он). - А человека тебе, стервячья морда, не жалко? Сейчас же поди скажи ей, чтобы сама ушла, а то непременно убью!»
- Вот какая Синяя Борода, садист! И нисколько никого не стесняется, точно все мы кругом пыль какая-то, а не люди!
- Однако...Позвольте мне задать вам неловкий вопрос: все до конца досидели на этом «празднике скромном»? - полюбопытствовал я.
- Все досидели.
- И никто не возмутился и не ушел? Пили и ели?
- Никто не ушел... Пили и ели, потому что все были голодны... А Николай Иваныч, - знаете, артист московский, - даже спел к случаю: «Душа моя мрачна! «Скорей, певец, скорей! Вот арфа золотая»... А Ильинская даже две бутылки вина со стола в свою огромную муфту спрятала: «Обменяю, говорит, на хлеб, а то ребятам завтра есть нечего».
Я вспомнил про свою муку, вспомнил, что мы с женой перебивались только небольшим запасом сушки, бывшей в шкафу, в столовой, и потому не украденной, - и тем, что жена выменивала фунтиками муку и крупу на свои платья и посуду в домах зажиточных татар, - и понял бедных «артистов поневоле».
Нина Семеновна уговорила шестьдесят третью жену Рыбочкина скрыться. Рыбочкин уехал получать бригаду. То страшное время, о котором трудно было сказать иначе, чем словами Рыбочкина: «Человек человека проклял!» настало и у нас, в нашем приморском захолустье, докатилось к нам из больших городов Крыма. Там уж давно стонали, застонали и у нас.
Это было в начале декабря вечером. Я встретил учительницу местной гимназии, мать двух малолеток, мужа которой, бывшего в германскую войну офицером, расстреляли за то, что он - бывший офицер. Это была женщина нервная, измученная голодом своим и голодным плачем детишек, страдавшая бессонницей от забот и от холода в квартире.
- Вы слышите? - сказала она мне срыву: - земля стонет! Я посмотрел на нее, как на помешанную.
- Вот и сейчас... Вот опять!.. Слушайте лучше!.. Вот в этой балке.
Я прислушался. Действительно: звуки были глухие, трубные, похожие на те, какие издает болотная птица выпь, - бучило, - водяной бык. Я так и сказал ей:
- Птица, должно быть.
- Какая там птица! И везде стонет, - ведь не в одном месте!.. И откуда она вдруг
взялась, эта птица? Раньше не было, а теперь появилась!..
Она была даже как будто огорчена тем объяснением, какое я ей предложил.
- Хорошо, пусть это не птица... Но как же может стонать земля? - спросил я даже без тени насмешки.
- Не знаю... Я рубила дрова в балке, вон там, а какой-то человек телку свою искал. Говорит, это земля стонет. «По всему Крыму, - говорит, так!..»
- Послушайте, - сказал я, - но ведь вы же учились! Вы, тем более, математичка, окончили курсы... Позвольте мне, профессору, пожурить вас: Разве не стыдно вам говорить такие вещи: «земля стонет?» - Темному человеку, искавшему телку, простительно, но вам... вам...
- Ах, теперь все мы стали темные! - вскричала она. - И при чем теперь мои курсы?.. Да я бы на месте земли сама застонала!... Пусть она и не стонет даже, но раз всем чудится, будто она стонет, значит она и стонет! Достаточно того, что все одинаково чувствуют, что она именно стонет!
- Это, значит, вроде: «Аминь!» - ему грянули камни в ответ?.. Камни возопили?.. Нет, будем пока еще трезвы. Знаете ли, что я припомнил: это, наверно, дельфины или белухи... Вообще морские животные... те самые сирены, о которых писал Гомер в «Одиссее».
- А это уж, должно быть, как вы объяснили, люди ходят, чтобы сама земля из
сочувствия к ним стонала. И вот она стонет.
Стонали у нас, как потом оказалось, действительно дельфины, но было отчего застонать и земле.
Настали апокалипсические времена. Есть такая фраза в апокалипсисе: «И нельзя будет ни купить, ни продать»... Признаюсь, я совершенно не понимал ее раньше. Главное, я не представлял ясно; почему именно нельзя будет ни купить, ни продать? И в пламенной книге патмосца это казалось мне каким-то бессмысленным местом.
И однако жизнь оправдала и это бессмысленное как будто место: ни купить, ни продать ничего нельзя было просто потому что то и другое воспрещалось. Открытым оставался вопрос: как же должно было существовать население? Подсказывался прямой и ясный ответ: оно должно было умереть, - но в такой ответ все-таки не хотелось верить. Можно было оставить голого человека на голой земле, но совершенно оголить от человека землю - из цветущего края делать пустыню во имя скорейшего счастья того же человека - это уж казалось непостижимой абракадаброй.
Как цитадель белогвардейщины, весь Крым был объявлен «вне закона».
Всюду понаехали чрезвычайки, арестовывая и «выводя в расход» остатки буржуазии или попросту интеллигенции, застрявшей в Крыму. Но за каждое неосторожное слово арестовывали и сажали надолго в «подвал» и рабочих, иногда же их выводили на расстрел вместе с представителями высших классов и остатками офицерства, поверившего в амнистию и явившегося на регистрацию. Люди так были запуганы, наконец, бесчисленными «нельзя» и ни одним «можно», что перестали уж показываться на улицах, и улицы стали пустынны. Отцы стали бояться собственных детей, знакомые - хороших знакомых, друзья - друзей.
Служащие многочисленных советских учреждений, кроме куска черного хлеба непросеянной муки с половой, ничего не получали за труд, так как деньги были объявлены буржуазным предрассудком, точно так же, как и все вообще удобства жизни. Однако чекисты щеголяли в бобровых шубах и шапках и имели весьма упитанный вид. Они заказывали себе бифштексы, и для этого отбирались у населения и вырезались иногда за три дня до отела редкостные породистые коровы.
Становилось непонятным, как можно было в подобной обстановке вести хозяйство, и объяснялось, что хозяйство - преступление, и всякий хозяин - буржуй, явный враг советского строя. Хозяева начали самоуправляться: усиленно резать скот и домашнюю птицу. Дошло до того, что петухи уж перестали петь, а коровы мычать, по той простой причине, что их уже не было. Все лошади были перечислены в трамот, и их безжалостно гоняли, забывая, что их надо кормить. Скоро в трамоте остались одни только экипажи без лошадей. Голодные тощие собаки, покинувшие голодных хозяев, стаями бродили по городу, потом перекочевывали в окрестности, где могли питаться падалью. Отары татарских коз и овец чабаны угнали далеко в леса, но там охотились за ними зеленые, число которых сильно увеличилось, так как от голода многие позеленели.
Встречавшиеся мне иногда знакомые татары, озираясь кругом, выпучивали глаза и говорили шепотом: «Что теперь будим делать, скажи? Канцы ка-анцами завсим плохам жить асталси!.. Помирать будим.... Они все-таки надеялись, то за них заступится Турция, - Энвер-паша, - которого называли они своим государем, так как представить себе существование без государя никак не могли. Обладая большим запасом восточного терпения, они терпеливо ждали, что кто-то должен откуда-то придти и сказать, что так их мучить нельзя, - и по утрам долго смотрели на море: может быть, «энглези» своих дредноутах, может быть «францыз»...
Русские становились только молчаливее, худее и мрачнее. Рабочие были сбиты в советские мастерские, где работали за фунт хлеба, перекоряясь с теми, кто наблюдал за работой. Рыбаков винтовками загоняли на баркасах в море ловить камсу, - причем и баркасы и сети были отняты у владельцев, - и рыбаки, прежде привозившие полные уловы, пудов по шестидесяти на баркас, теперь привозили пуда по два, по три и еще до прихода морской милиции спешили раздать половину голодным, а милиция забирала остальное. И так во всем.
Людей, которые никогда не копали землю, посылали на ответственную работу - перекапывать виноградники, отнятые у владельцев и теперь ставшие совхозами. Людей, не имевших понятия об обрезке, посылали в целях искоренения буржуазного наследства обрезать грушевые и яблоневые сады. Отбирали остаток дойных коров, собирали на советскую ферму и там их портили и сводили на нет их молочность.
У татар, как земледельцев, не отнимали садов и табачных плантаций, но ни один татарин не вышел в свой сад зимою и не вышел весной на плантации. - «Зачем будим рапотать, скажи? - говорили они недоуменно. - Чтобы он пришел, себе забрал? Нехай сам работай!»…И сады запустели, виноградники стали рубить на топливо.
Так прошла зима.
Все сжалось, все замерло. Жили и пользовались всеми благами жизни на пространстве Крыма только те, которые сажали в «подвалы», судили и «выводили в расход» десятками тысяч.И одна из самых деятельных чрезвычаек была при бригаде моего знакомца Рыбочкина. Говорили, что там даже был случай острого помешательства самого начальника чрезвычайки латыша Свестыня: пришлось, будто бы, ему присутствовать при массовом расстреле нескольких сот человек за одну ночь, и он помешался. Но Рыбочкин жил, по-видимому, хорошо. Видавшие его люди передавали мне, что он пополнел и приобрел важную походку, что его жена теперь бывшая графиня, которую он только этим путем спас от верной казни, - что он в своей округе - все, - вроде того, как старые цирковые борцы писали о себе в афишах: «Чемпион мира и окрестностей».
Слыша это, я уж не удивлялся. В последний раз о комбриге Рыбочкине мне пришлось, услыхать летом 21-го года. На перевале был обстрелян зелеными автомобиль, в котором ехал Рыбочкин с двумя подчиненными. Так как нападавших было человек двенадцать, то о сопротивлении нечего было и думать, тем более, что первыми же выстрелами был убит шофер, и машина уткнулась в придорожный бук и сломала шасси. Однако, хотя двое других тут же сдались, Рыбочкин, веря в свою звезду, отстреливался из браунинга, пока не расстрелял патронов. Двоих удалось ему ранить, из них одного - смертельно. Потом он бросился бежать в лес. Но лес около Перевала зеленые знали лучше, чем он. Его поймали, связали, принесли снова на шоссе, привязали к автомобилю и подожгли бак с бензином.
Автомобиль сгорел, а вместе с ним сгорел Рыбочкин, роковой человек, отмеченный «линией убийцы», и автор четырех изречений о современности, из которых последнее: «Человек человека проклял», - кажется мне наиболее удачным.
Крым. Алушта.
Март 1922 года.
Опубликовано: Крымский архив, № 2. - Симферополь: 1996. - с. 113-116