КОБА, ГЕЛА И НИКО

Dec 23, 2008 06:34


Ходили мы тут на выставку Пиросмани. И вспомнил я свои дорожные записочки - про грузинское одиночество.

С детства я много думал о Сталине. Это была перестройка и все о нем говорили, раскрывали подробности, я это впитывал. Но при этом Сталин оставался загадкой, каким-то белым пятном. То есть он был главным действующим лицом, был виноват, но что это за человек, оставалось непонятным. Тогда все люди были для меня загадочными, поэтому я особо не волновался. Но все-таки, хотя формулировать я не умел, большинство исторических персонажей мне были мне как-то эмоционально понятны - что-то просачивалось сквозь их поступки, создавая ощущение от человека. А от Сталина ничего не исходило.
Постепенно, задумываясь над вопросом «почему у нас все так», я все больше натыкался на это черное пятно. То есть понятно, что история у нас сложная и плохая, и дров поналомали очень много раз, и люди часто вели себя чудовищно - взять хотя бы гражданскую войну. Но даже такие кошмарные вещи, я чувствовал, как-то не ведут к тому инфернальному безумию, к тому краху, к полной потере себя, обмороку, забвению, отключке, которое случилось со страной при советской власти.
Потому что во всех идиотских и жестоких эпизодах нашей истории большинство людей, кажется, все-таки хотели, как лучше. А при таком раскладе даже самые ошибочные действия ни к чему фатальному не ведут - не важно, каких взглядов придерживается победившая сторона. А тут было по-другому. Миллионы людей хотели строить новую жизнь, целая армия идейных большевиков работала, как ишаки, с верой. А в результате - ад. В центре этой истории была какая-то черная дыра.
Время от времени я натыкался на разные воспоминания, эпизоды, которые говорили о Сталине что-то конкретное - и они откладывались. Например, воспоминания его секретаря Бориса Бажанова, убежавшего не Запад. Он рассказывает, как в конце двадцатых чешский инженер-коммунист наладил в Кремле внутреннюю телефонную сеть. По просьбе Сталина в ней был аппарат, позволявший слушать все разговоры - якобы, для технического контроля. Телефонист сделал сеть - и был убит. Бажанов иногда заставал Сталина, сидящего с трубкой, внимательно слушающего, но ничего не говорящего. Сначала он думал, что Сталин просто слушает собеседника, и лишь потом все узнал.
Ну еще история про то, как Сталин играл с Бухариным и остальными - прямо перед арестом, когда вовсю уже шла травля, звонил им, шутил, как ни в чем не бывало. Они в глубокой панике, весь их мир рушится, все, что они делали, во что верили, оборачивается холодным злым абсурдом. Они еще занимают посты, чем-то руководят. Они не сразу понимают, что значит «уклонисты» - они же старые большевики, друзья Ленина, привыкли, что у них абсолютный авторитет. А в стране нарастает истерия, все происходит как-то не совсем так (или совсем не так?), они видят, что правят какие-то другие силы. Но ведь все нормально, социализм. Они звонят Сталину, а их старый добрый Коба, говорит: «Да брось ты, Бухарчик, все в порядке. Я тебя понимаю, есть дураки, не волнуйся.» Прилюдно шутит: «Мы нашего Бухарчика в обиду не дадим!» Вот они и колбасятся в панике, между параноей и надеждой, в своих кабинетах с преданными секретаршами, в своих красивых светлых квартирах с тюлевыми занавесками, за которыми виден Кремль, - пока их-таки не берут.
Или как Сталин предлагал Кольцову незадолго до его ареста:
- Таварищ Калцов, у вас эсть писталэт?
- Есть, товарищ Сталин.
- А вам никагда нэ прихадила идэя… застрэлится?
- Я коммунист, товарищ Сталин.
- Правылна, таварыщ Калцов, очэн правылна.


Потом я прочел воспоминания старой большевички Ольги Шатуновской, которая была председателем комиссии по делу об убийстве Кирова, после ХХ съезда назначенной Хрущевым. Материалы комиссии были слишком крутыми и никогда опубликованы не были, но потрясенная Шатуновская много нарассказала своим детям - а они в тайне от нее записали. Там были показания часового и офицера охраны, присутствовавших на допросах Николаева. На последнем допросе, в присутствии Сталина, Николаев в истерике кричал на высокопоставленного НКВДшника: «Вы же сами полгода меня убеждали это сделать! Вот он же сам меня уговаривал!» - и тут же, при Сталине, был забит до смерти. Позже были расстреляны и те, кто его уговаривал.
Прочтя это, я как-то вдруг осознал, что Сталин вообще не был никаким большевиком. Все эти люди были слепы, они думали, что он с ними, один из них, они позволяли себе так думать, потому что верили в социализм, в революцию, в свою коллективную силу и правоту. Они позволяли себе думать, что Сталин один из них, - потому что вообще были склонны выдавать желаемое за действительное. Например, что ужасные вещи, которые они делали во имя всеобщего счастья, не важны, простятся. Короче, они верили, что они вместе и коллектив прав. И так верили почти все - от рабочего до старого ленинца. (Вообще-то ленинская гвардия была шайкой проходимцев - но в верить-то они верили.)
А Сталин вообще не был одним из них, никогда. Он просто их всех абсолютно холодно и цинично дурил и использовал. Очевидно, он любил управлять людьми, и этим только занимался. Он был игроком в игре, в которой никто, кроме него, не понимал правил и сути. У него была огромная игра, сто миллионов человек. Я совершенно убежден, что Сталина нисколько не волновало их благо, они были для него вне добра и зла. Насколько я знаю, он лишь один раз засомневался в содеянном - когда Гитлер напал на СССР, Сталин впал в полную апатию, сидел с отсутствующим взглядом две недели, не отвечал на вопросы. Он испугался, что проиграл. Недавно Серега Быковский рассказал мне про абсурдную кинохронику похорон матери Сталина: несут гроб, а за ней идет колонна НКВД в форме. Сталин не приехал на похороны. У него не было друзей, да и семьи. Он был абсолютно один, в принципе один.

Дорога в Сванетию - это жуткий, раздолбанный, смертельно опасный серпантин без единого бортика. Восемь часов в маршрутке, забитой пьяными идиотами. Сванов в Грузии считают тупыми - и действительно таких дураков я нигде встречал. Самодовольные имбицилы со страшными рожами - правда, дружелюбные. С нами ехали пожилые поляки, которые на беду признались, что говорят по-русски. А сваны-то по-русски знали немного:
- Эй, Саванэти красывый?
- Так, очшень красивая…
- А… Эй, а Грузия красивый?
- Так, конечшно, очшень.
- А… а Сванэти красивый?


Так восемь часов кряду - и им совершенно не надоедало. Собственно, я никогда не видал таких темных людей. Восемь часов поворотов влево-вправо, влево-вправо, над пропастям, в мрачном лесистом ущелье. Пока в 50-х годах не построили эту дорогу, добираться в Сванетию надо было неделю или больше, я думаю. С остальным миром она веками почти не контактировала. Сваны говорят на диалекте грузинского примерно 6-го века.
Под конец ущелье становится шире и кое-где начинают проплывать деревни, утыканные башнями. Наконец, в сумерках мы приезжаем в Местиа, райцентр, на большую квадратную площадь, обрамленную уродливыми советскими постройками, из-за которых торчат все те же мрачные старинные башни. Зачем они нужны эти странные башни, раскиданные по всему Кавказу? По площади рассеяны редкие люди, все в черном. Дождь, туман, горы, острое ощущение тоски.
Нам повезло: мы напросились ночевать в одну семью - старого врача, как выяснилось - которая нас вполне хорошо приняла, накормила и положила спать - но мы все время чувствовали в них какую-то непонятную отмороженность.
Мы положили у них вещи и пошли гулять. Их дом стоял на верхнем краю: синие горы, белые пушистые облака внизу, на косом склоне торчат башни, дождь. Мы спустились обратно на площадь, по дороге я подмигнул двум детям, игравшим в соседском саду.
В центре мы увидали группу веселых немецких хлопцев в говнодавах, споро перетаскивающих какие-то мокрые бревна. Мы им помогли, оказалось, что они вернулись из самого высокого села, еще в четырех часах езды. Зашли к их хозяевам, там разговорились с понтовой грузинкой из Тбилиси, которая приехала в гости - и она рассказала, что здесь живет ее однокурсник, жудожник, очень интересный человек. Мы напросились с ней. Она повела нас, повела и привела в тот самый дом, где я подмигнул детям. Огромный, как и все здесь, двухэтажный дом. Холл первого этажа увешан картинами - как мне сперва показалось, плохими. Хозяин, Гела - красивый мужик, лет сорока пяти, с тяжелой челюстью. Его жена - тоже красивая, очень холодная холеная грузинка с мертвым взглядом и длинными прямыми волосами.
Хозяин провел нас в в мастерскую, показал старые фотографии Сванетии, потом грандиозный чертеж на стене - какие-то амбициозные космические сооружения, позавчерашний день архитектуры.
- Это должен быть горнолыжный курорт, здесь, в горах.
- Может, лучше было что-то традиционно грузинское?
- Нет, не надо никакой связи с пейзажем. Они должны быть, как летающие тарелки, которые прилетели, сели.
Гела сказал, что он отсюда, это его родной дом, раньше жил в Тбилиси, а теперь переехал сюда, чтобы дети выросли на родине. Спроектировал отель, теперь ищет спонсоров.
- Сейчас жена приготовит, поужинаем.


Тут я сообразил, что надо пойти к нашим хостерам и сказать, что мы задержимся в гостях. Я извинился и вышел во двор. На пороге столкнулся с детьми - девочка и мальчик, лет трех-четырех, они молча смотрели на меня из дождя. Я улыбнулся им, вышел на лестницу, ведущую на улицу. Что-то меня поразило в их взгляде. Я остановился под дождем. Одиночество. На меня смотрели два очень одиноких существа. Я поглядел на темные башни, заполненное дождем и туманом пространство до гор - и вдруг мне стало все ясно. Меня охватил ужас. Я вдруг почему-то со всей ясностью понял, что за человек Гела. Не знаю, как, но я вдруг увидел его словно на ладони. Он был жуткий человек - холодный, мрачный, амбициозный и очень одинокий. Вернулся из Тбилиси в это мрачное место с плохой погодой, где он видный человек, художник. Теперь сидит один и проектирует этот амбициозный, никому не нужный отель - плод его комплексов, скрытого, загнанного желания всем доказать. Стивен-кинговский монстр, его холодная жена и двое онемевших детей в этом доме в горах, в осеннем саду. Тяжелый взгляд говорит, что они уже все знают.
Я сходил к хозяевам, вернулся. Внизу никого. В зале висели картины, я стал их разглядывать - и обомлел: Гела был невероятный художник. Нельзя сказать «прекрасный», потому что ничего прекрасного там не было. Там был черный ужас. На одной картине был бал Маргариты - полчаса назад я воспринял ее как графоманство, а сейчас передо мной были убитые души. В них был запредельный, безнадежный опыт душевной смерти. Я вспомнил, как Коля Сосновский как-то сказал: «что они находят веселого в «Мастере и Маргарите», это же жуткая книжка». Я понял, что никогда не понимал Булгакова. Еше там был женский портрет - и с него тоже смотрело глубочайшее, черное отчаяние. На маленькой картинке голые Адам и Ева, обнимая себя руками за плечи, замерзали в пустом темно-зеленом мире под треугольным деревом - но это была самая добрая картинка, в ней были чувства.
Я поднялся наверх. Большая зала с камином и сванской бутафорией по стенам - оружие, котлы, цепи. В центре длинный деревянный, прямо рыцарский стол. Гела разливает коньяк и разглагольствует о сванских традициях. Жены не видно, кушанья появляются незаметно. Попробовал - невкусно. Потом в подтверждение своих слов о традициях Гела вызвал сынишку, обнял его и они вместе пропели некрасивую сванскую песню, вполне бесчувственную. Один за другим следовали холодные традиионные тосты. Наконец, держа сына на коленях, Гела предложил выпить за детей, продолжение нашей жизни. А я так надрался накануне, что пить был на в состоянии, и извинившись, отказался. Но на самом-то деле отказался я, потому что понял его и не хотел участвовать в его идиотском спектакле. Как он на меня посмотрел!

На следующее утро было солнечно, Местия выглядела не такой страшной, люди порой улыбались, башни ничего, кроме любопытства, не вызывали. Нам встретился мальчишка с настоящим деревянным арбалетом - натянуть он его не мог, но это его дед с ним наверняка охотился. Горы были очень красивы. Но все равно, как воспоминание о забытом сне, сквозило чувство, что за красивой видимостью, в глубинах жизни скрывается что-то страшное. За спокойствием гор, башен, бытом, даже за гостеприимством мерещилось что-то стивен-кинговское. Казалось, что все что-то скрывают. Было ясно, что человеческие желания здесь мало что значат по сравнению с правилами, традициями, волей социума. Я подумал, что Гела имеет какой-то страшный опыт, что ему открыты глубины зла, о существовании которых я и не догадываюсь. Что же с ними тут делают-то? Абсолютное, безжалостное, с детства понятое и принятое одиночество. К счастью, днем в соседней деревне нам попалась смешнейшая русская бабка Тоня, волею судьбы осевшая в этой дыре. Лопая ее картошку и слушая болтовню, мы почувствовали сильное облегчение.


По дороге в Тбилиси, ночью, мы видим какие-то огни и указатель «Gori». Мне неприятно думать, что в Грузии есть это место, но я думаю - и осознаю неопровержимую истину, что Сталин был кавказцем и причины здесь.

Концом нашего путешествия была Кахетия, благодатный край. По удивительной красоты холмам рассыпаны коровы, торчат маленькие древние церквушки, везут сено на телегах, на перекрестке шоссе - толпа, сотни две крестьян со своими драндулетами - биржа винограда. Там и сям попадаются огромные бывшие молоканские села - всякие Ильинки и Алексеевки. Они застроены мутировавшей разновидностью русских изб, но молокан уже почти нет, а которые есть, все позабыли и огрузинились. В азербайджанском селе Кавали мы натыкаемся на настоящую Сорочинскую ярмарку - фантастической интенсивности и колорита крестьянский базар, где продают коней, коров, баранов, кур, диваны и все остальное. Народ тут живет простой, заморочек и политеса, как в Западной Грузии, нет - люди просто работают и пьют. Гага Нижарадзе в Тбилиси рассказал анекдот:
«Кахетинец стал философом. Нэмножко странно, но так случилось. Лэжит под деревом, читает Хайдеггера. Подходит другой, спрашивает:
- Ну как?
- Да нэплохо. Но все-таки сэрдце мое лэжит к вольной барбе…»

Кахетинцы все время пьяные. Утром выпьют стакан-другой, за обедом само собой, ну а вечером супра, «кутеж», как ее называл Пиросмани. Один мужик в Лагодехи, тренер по той самой вольной борьбе, объяснял мне так: «У них на том берегу глина, земля плотная - виноград сладкий, вино крепче получается. А у нас песок, вино более легкое. У нас вечером можно тридцать стаканов выпить, а у них двадцать - больше не выпьешь.» Еще говорил: «К нам в заповедник американцы приезжали, самый большой в мире череп головы волка нашли. Правильно я сказал? Да, череп головы волка самый большой у нас водится. Грамоту дали.» В общем, люди простые, с ними несложно.


Мы заехали в деревню Мирзаани, на родину Нико Пиросмани. Тут очень красиво, фантастический вид - добрая и прекрасная Алазанская долина, разбитая на квадратики полей, десятки километров теплого прозрачного воздуха, за ней - огромный хребет Кавказа. Тут ничего не изменилось: те же темно зеленые холмы, белые коровы, потомки натурщиц Пиросмани, старая островерхая церквуха его детства. Только в самом красивом месте советская власть поставила пугающее путников бетонное уебище - музей. В нем среди всякой чепухи - тринадцать картин Нико. Я зашел, отвязался от дуры экскурсоводши, и увидел картины. Они были удивительные. Из них что-то сочилось, глубокое понимание мироздания. Я с детства любил Пиросмани - по репродукциям, но они, скажу вам, ничего не передают. Я стоял в полном изумлении, мог смотреть в них сколько угодно, как на что-то совершенно прекрасное, как на закат в долине. Я понял, что Пиросмани великий художник. И что это что-то совсем необычное, очень редко являющееся в мире.

Пиросмани в Грузии не просто популярен, а вездесущ. Как ковер с оленями в русской деревне. Для грузинских художников рисовать картины Пиросмани для духанов - такой же кусок хлеба, как для него. Такого количества копий, уверен, нет ни у одного художника на свете. И на всех копиях чудесным образом исчезает глубокая пиросманиевская печаль, а остаются довольные жизнью грузины.
А тут я стою перед этими картинами и вижу, что на них не просто печаль. В них - темнота, беззвездный космос, на котором нарисована иллюзорная доступная нам, смертным, материя - жизнь, пятна лиц и дынь, бараны, женщины, князья, навеки замершие в кутеже. А за материей тоска. Лица его женщин круглы, розовы и наивны, но за их остановившимся выражением - глубокое одиночество человека в этой оболочке. Я осознал, что то же самое видел всегда в лицах живых кавказских женщин, и это меня пугало. Я понял, что Пиросмани открывает то, что здесь закрыто. Пиросмани - это правда о кавказской жизни.

Кто ты такой, Авель Аравидзе? В кавказцах, особенно в женщинах меня всегда пугал глубокий конформизм. Я чувствовал, что мир у них поделен на своих и чужих, и как бы мило вы сейчас не общались, важно для них то, что полагается. За спиной человека стоит семья. «Наши знают, как надо.» Что нужно, определяет не человек и не человечество, а семья, которая поддерживает и защищает жизнь. Общаешься с грузинкой и чувствуешь, что в доступ в любые важные вопросы тебе закрыт, потому что ты чужой. Она считает, что ты ей ничем не поможешь. А отдельного мнения у нее не существует, и иметь его она не собирается. Это горский мир самостоятельных семей, обороняющихся от всех остальных, коллективной ответственности.


Человек в нем глубоко одинок. Он с детства знает, что чувства ни на что не влияют, они твой удел. Жизнь движется другими причинами, внешними. Есть семья, которая стремится выжить, твой клан, и есть людской мир с его правилами. Он тебе чужой и он в общем-то вне добра и зла, просто есть. Человек с детства привыкает, что на правила мира невозможно влиять. Можно примерить его на себя, как платье, и быть в нем, как все или лучше. Это все время читается во взгляде Гулико, жены Авеля. Она примерила чужой ей мир - хорошо - и сидит в нем, как кошка.
Мне кажется, из-за одиночества они и строили свои башни. Это памятники человеческому одиночеству, а не средство защиты. Из-за отчуждения, несвязанностью с миром у них есть потребность выделиться, выкрикнуть, пустить пыль в глаза. Поэтому кавказские женщины увешаны украшениями - нищая чеченская беженка в дорогом пальто, с маникюром и золотыми серьгами. Поэтому они так хорошо торгуют - привыкли играть по правилам внешнего мира. Поэтому они так лицемерны. «Грузин тебе никогда правду не скажет,» - как сказала Тоня: людские отношения требуют не правды, а соблюдения правил. И потому же они так возвышенны, идеалистичны и наивны.
Абуладзе, мне кажется, тоже понял главное в грузинах - этот раскол, глубины зла и добра - и дремотность, кататонию от увиденного. Я, конечно, так и не знаю, что случилось с маленьким Иосифом и почему он научил нашу глупую страну опыту зла и отчаяния, превратил ее в слепую, ничего не понимающую семью, - но мир в моих глазах стал как-то цельнее.

Ну вот, а теперь, я снова пришел на выставку Пиросмани, вспомнил прекрасную Грузию, ее чистоту, лень, заторможенность, погруженность в себя, в здесь и сейчас. То, что Сандрик имел в виду под "задумчивым грузином" - потребность в отключке, слиянии. Русский пьет, чтобы удрать, грузин - чтобы слиться. И чистота жизни от этого - просто лень ее портить. Как там все-таки хорошо, блин.

Пиросмани - он, видимо, всю жизнь жил "там", в одиноком детском трипе. Все его картины - изумление перед разной человеческой (или животной) экзистенцией. Он видит это, изумленно - и почти не думая, переносит на клеенку. Это снимки его изумления: беспомощность девочки перед гусем, темнолицый крестьянин, полностью слитый с горской жизнью, с его коровой, мальчик-лоточник, удивленно и немножко испуганно глядящий на господина, дегустирующего вино, растерянный раненый солдат и бинт, как-то беспомощно завязанный на его ноге, брат с кинжалом, весь состоящий из гнева, убитая сестра спокойно лежит. Это не психологические портреты, а архетипы что ли - хотя это умное слово плохо выражает. Он рисует то, что его поразило, медленный извечный мир, который не меняется, ткань бытия.
Конечно, Пиросмани был не ребенок. Но какая-то в нем была психоделическая чистота, позволявшая медленно и завороженно видеть мир, как в трипе. И зачем-то он еще рисовал его - хотя большую часть жизни это воспринимали только как декорацию трактирных вывесок.


Он с детства остался сиротой и так и жил нищим, без семьи - может быть, единственный, кто был свободен в своем одиночестве. Посреди теплого семейного мира. Там на выставке на стенке висит фраза, сказанная Пиросмани "открывшим" его авангардистам Ле-Дантю и Зданевичам: "Вот, что нам нужно, братья. Посередине города, чтобы всем было близко, нужно построить деревянный дом, где мы могли бы собираться. Купим большой стол, большой самовар, будем пить чай, много пить и говорить об искусстве". Как грузин Нико тоже выдал желаемое за действительное - он был бомжом, ему отовсюду было близко.

Кстати, о голодных художниках. Прекрасная Маша ryskan, с которой мы ходили, тоже сидит без работы и голодает. Возьмите ее на работу, она все умеет - не говоря уж про талант. Она, например, была единственным русским художником, специально приглашенным на "Burning Man".

UPD: Почитайте Гагу Нижарадзе. Там наоборот про грузинскую общноcть.

А вообще-то лучший текст про это - "Крестный отец" Марио Пьюзо. На самом деле, я думаю, что на Кавказе, так же как на островах - Сицилии, Сардинии, Корсике - просто сохранились остатки древней средиземноморской цивилизации. Не культурные памятники, а реальный социум. Приходит на ум, что Наполеон был корсиканцем.

А еще вот очень интересный текст Альфреда Коха "Как я понимаю чеченцев".

gruzia, kavkaz

Previous post Next post
Up