Вечер на Тропе.
Осенью меня вызвали в объединение «Юность» на ЦСДФ. Кого-то там впечатлил мой очерк об Устинове. Редактором фильма оказалась моя тёзка - Надежда Ларионова, приятная молодая женщина, доброжелательная и, как мне показалось, заинтересованная. К этому времени выяснилось, что летом 1988 года экспедиция состоится, и значит, можно планировать съёмки.
Встал вопрос о режиссёре. Не будучи в штате студии, я могла быть только автором сценария, а режиссёра предстояло найти.
И снова я позвонила, как делала это всегда, когда мне нужен был важный совет, Лёне Гуревичу.
- Сходи-ка завтра в Белый зал Дома кино, - сказал он мне. - Там показывает свои фильмы неплохой парень. Посмотри.
Неплохого парня звали Слава Орехов. Он оказался совсем даже хорошим парнем. Отличным! И фильмы его были - сплошная музыка. В основном о художниках. Линии, цвет, музыка - всё сливалось в упоительное адажио. Душа отдыхала, трепетала, радовалась... Конечно, такие фильмы мог сделать только хороший человек. Позже я узнала, что Слава был скрипачом, повредил руку, не смог больше играть на скрипке и ушёл в документальное кино.
Не сомневалась, что он найдёт контакт с Юрой. А это, считала я, для фильма - главное. Словом, мне, кажется, повезло...
Так в очередной раз я отдала своё детище в чужие руки. Правда, это были руки хорошего человека.
Прежде всего мы, конечно, устроили синхронную съёмку с Юрой - дома у Нади Сосновской, которая жила очень удобно, в Лиховом переулке, рядом со студией документальных фильмов. Наконец-то у меня появилась возможность задать Юре любые вопросы: мне многое было интересно, но в горах на это не было времени. А тут - для того и съёмка.
- Как это, Юра, с тобой случилось, что ты попал в педагогику?
- Случайно попал. Шёл в техникум, попал - в школу. Обманули меня там немножко: брали технарем, а сделали вожатым. Ну, говорят, у нас пока есть только ставка вожатого. Ты, конечно, будешь потом с техникой работать, но побудь пока... вот тебе комната... Поймали, одним словом. Галстук надели и по классам пустили знакомиться. А это была как раз моя школа - закончил я её. И когда учился, вокруг меня там всегда какая-то кучка народу мелкого была... Прилипали. Наверное, оттого, что я их слушал, мне интересно было то, что они говорят...
- А почему другим это было неинтересно, а тебе - интересно?
- Не хотелось терять тот мир огромный, который был в детстве, его как-то нужно было применять, куда-то вкладывать... С пятнадцати - шестнадцати лет он начинает уходить, гаснуть постепенно, а это очень жалко. Когда я с ними разговаривал, когда слушал их, этот мир опять возникал. Так что тут, получается, причины были эгоистические. А потом однажды зашёл в один интернат - бумагу какую-то занести. И понял, что туда нужно идти работать, потому что по сравнению со школой там было намного страшнее. Там никуда не денешься - всё время ты среди этих стен... В первую же ночь попал дежурить. Корпус спальный огромный, и я один на четыре этажа. Все гудят, друг на друге ездят, гвалт, шум, треск, плач, смех... Ну, выходят восьмиклассники из своей спальни: «Здравствуйте!» Я говорю: «Добрый вечер!» - «Вам помочь?» - «Да, помогите, пожалуйста. Я в первый раз». - Они удалились, потом выходят, смотрю, ремни наматывают на руку. С пряжками. «Это что такое?» - «Ну, вы же сказали - помочь». - «А ну, кыш!» - И пошёл сам укладывать. Часа три укладывал: кому рану йодом помазал, кому зуб заговорил. Пока все заснули - набегался. А первоклашки - ну никак. Все под одеяла попрячутся - тишина. Только я из спальни - опять шум. «Ну ладно, - говорю, - сказку вам расскажу». Долго сказку рассказывал, монотонно так, чтобы все уснули. Подхожу к двери - там две кровати на выходе. Только за ручку взялся - меня за пиджак с одной стороны: «Папа!» А с другой: «Нет, мой папа!» Как они, все двадцать девять, на меня полезли, - как на дерево! Что делать, не знаю. Вдруг дверь открывается, зажигается свет, стоит директриса наша: «Эт-та что такое?» - «Да вот, говорю, сказку рассказывал». Они все тут же по местам побежали. - «А ну, вон в коридор!» Я шагаю. Она говорит: «Да я не вам!» Вот они выходят все в коридор, в одних трусиках. А коридор холодный, сырой. Она им: «Лечь! Встать! Лечь! Встать!» Куда деваться, что делать? «Я сам, говорю, справлюсь...» - И детям: «Лечь! Встать!»... Она так посмотрела на меня, посмотрела... и вышла. А я им: «А ну, марш в спальню! И тихо, как мыши... чтоб я вас не слышал!». Вот так всё и началось.
- Это что, в порядке вещей в интернате - такое обращение с детьми?
- Там воспитательница одна была... Она воспитывала так: утром придёт, изнутри дверь на ключ и проверяет - второй класс это был - у кого матрац мокрый, того - об стенку. Ну, я крики услышал, попытался дверь открыть. Разобрался, в чём дело - побежал в ЦК комсомола, он наискосок через дорогу был. Сидит за столом инструктор и спокойно так объясняет мне, что у нас не бьют детей. «Как же, говорю, не бьют? Вот только что...» А он мне: «Сядьте, молодой человек, успокойтесь. Слушайте внимательно: у нас детей не бьют. Вы поняли?» - «Да нет», - говорю. Тут он стукнул кулаком по столу, да так, что стекло раскололось... Я тогда много оббегал вышестоящих заведений, всё пытался что-то доказать. Потом понял, что бороться нужно самому, в одиночку.
-Ну и как?
-Что для них ребёнок? Заготовка, болванка, из которой потом кто-то выточит полезную для общества деталь. А он ведь уже есть! Он уже живёт, он уже человек...
-А как началась война с комсомольскими органами?
-Какой-то одной истории не было. Их было много: то песня, которую нельзя петь, то походы, в которые нельзя ходить, то что-то, о чём не принято говорить, то отношения, которые непонятны совершенно... Меня, например, вызывали на разбор ещё в школе: «Почему вы встаёте и подаёте руку второкласснику? Это что такое? Это зачем? Дешёвый авторитет зарабатываете?» Ну, я тогда набрался наглости и спросил, что такое авторитет...
-А что тут плохого? Чего они испугались?
-Что вообще движет ребёнком и его поступками? Страх? Нет, свобода. И необходимость выбора. Когда кто-то нас берёт и ведёт даже по очень правильному пути, да ещё нам ноги переставляет, да ещё так головку держит, чтобы мы правильно смотрели, то при всём глубоком осознании правильности этого пути мы всё-таки свободными себя не чувствуем. Мы должны иметь выбор, свободу выбора каждую секунду. Если нет выбора, нет свободы.
- А что там за история была у тебя С песнями Галича?
- Всего лишь повод. Меня трудно было просто так опрокинуть, потому что у нас чисто всё было. Так вот, использовали такой приём: нашёл один товарищ где-то тексты Галича, отпечатанные на ротапринте, и отнёс куда следует. Сказал, что я детям эти самые песни пою. Я тогда Галича не знал совсем. Ну, слышал фамилию, слышал песню в фильме «Бегущая по волнам» - больше ничего. Потом познакомился поближе, но не пою до сих пор, потому что это как-то... ну, не моё. Слушаю только. Но этого доноса оказалось достаточно, чтобы всё двинулось... чтобы на нас упала стена.
- Почему?
- Самым страшным для них было появление нестандартного коллектива, который складывался из личностей и был. практически непредсказуем: неизвестно, на что он поднимет руку и что захочет поменять. А менять тогда ничего нельзя было. Представьте себе городской пионерский лагерь. Пыльный школьный двор, три серых дерева с чахлыми листочками... И приходит машина - трёхтонный грузовик с лозунгами красными. Большие такие лозунги. Я говорю: «Вы мне штучки три оставьте попонятнее, остальные увезите обратно». - И не пустил их. Потом на бюро райкома меня разбирали...
Да, незабываемое время! Кто хотел уцелеть, тот говорил совсем не то, что думал, а делал не то, что говорил. Юра, понятно, был не из их числа. Он этого не умел и не хотел. И сполна испил горькую чашу своего поколения, когда дворниками, кочегарами, сторожами работали интеллигентные образованные люди. И расплатился за свои убеждения так, как в то время, в шестидесятых - семидесятых, расплачивалось всё «поколение дворников». Ему не пришлось, как поколению отцов, отправляться на Колыму, на лесоповал - он просто очутился за белыми решёточками известного «медицинского» учреждения и вместо пилы-двуручки имел дело со шприцем и пилюлями, которые убивали его изо дня в день, уничтожая его личность. Через эту голгофу он прошёл дважды: второй раз - когда «зачищали» Москву от неблагонадёжных элементов перед олимпиадой. «Лечение» в общей сложности длилось три с половиной года.
Что дало ему силу в этой нечеловеческой борьбе, когда нужно было мобилизовать всю волю, заставить работать сознание, чтобы сохранить личность? Дети! Они создали для него особую почту. Юра получал от них письма, петиции, декларации в его защиту, рисунки, марки... Это давало главное - сознание нужности.
- Наступает такая пора, когда нужно сказать себе «да» или «нет», и ты всё взвешиваешь и понимаешь, что прав. Тогда уже нет преград, остаётся только выдержать... Что такое шприц? Меняется сознание, меняется личность. Надо удержаться, надо суметь остаться самим собой - ежедневно. На это отпущены какие-то часы, минуты... Постепенно складывается навык борьбы. Зачем это нужно? Чтобы выдержать, выйти и делать дело, которое за тебя никто не сделает. Никто ни за кого ничего сделать не может. Можешь сделать только сам.
- Юра, а как возникла первая экспедиция?
- Стихийно. Когда вернулся со второго захода за белые решёточки, я не чувствовал в себе никакой способности что-то делать - так меня хорошо «полечили». И понял, что нужно идти в горы - восстанавливаться. А что там делать? Подумал и решил, что делать нужно - тропу: ребятишки ведь должны ходить по горам - значит, кто-то должен делать тропы. Все по тропам ходят - никто их не делает... Инструмент себе всякий закупил. И пошёл. Ну, а друзья почему-то все решили, что без детей я не выживу, и в результате - накидали мне много народу. Хотел для них тропу делать, а вышло - вместе с ними. Нас там работало 88 человек. Вот такая у нас получилась первая экспедиция.
- И как тебе удалось соединить домашних детей с детдомовскими? - спросила редактор.
- Ребята детдомовские закрыты, замурованы в себе. Забетонированы, закопаны под землю. И домашний ребёнок для них - инопланетянин. Конечно, интересно поговорить с марсианином. Но можно напороться на боль, если домашний скажет: «Вот мне мама...» Но если он почувствует этого детдомовского своим братом, а тот почувствует, что нет монополии на маму, тогда всё будет хорошо.
- А каково детдомовским к осени возвращаться «домой»? - спросил режиссёр Слава.
- Помнишь, у Тарковского «Андрей Рублёв» - с чего фильм начинается? Полёт - и падение. Бояться упасть - не летать. Так что тут вопрос иммунитета.
Мы стараемся, чтобы этот иммунитет у них был. Кому-то пережить зиму легче, кому-то труднее, но каждый хранит в себе что-то тёплое - кусочек летнего костра, воспоминание о друзьях - и ждёт следующего лета. Раньше у них не было этой отдушины, этой памяти - не за что было уцепиться. Вот так же и я держался за память - там, за белыми решёточками,..
- Хочешь сказать...
- Сказать ничего не хочу, - Юра перебил меня, потому что я задавала вопрос, ответ на который прекрасно знала. - Только вот приходишь в детский дом: у кого - синяк, у кого - кровоподтёк, а тот - вообще хромает. Спрашиваешь: «Откуда это?» - «Да вот, об дверь...» И другой - об дверь, и третий... Все - об дверь. Когда доверяют уже, спросишь: «А дверь-то как зовут?» - «А так...» - и по имени-отчеству эту дверь - «Только ты никому не говори, а то мне здесь житья не будет». И дело не в том, что бьют. Это не самое страшное. Вот говорят о детской непосредственности, гениальности. Ребёнок, прежде чем научится говорить, может нарисовать свой огромный мир. Дети богаче нас, внутренне богаче. То, что для взрослого озарение, открытие, откровение, для них - естественно. И куда всё это потом девается? Это же страшно подумать, сколько теряет человечество на гибели этого мира! Как сделать, чтобы он остался, чтобы он выжил? Вот потому и пошёл я на эту стену. Мне казалось, что я знаю, чувствую, как это сделать.
Продолжение следует.