К самому началу (О моей семье). К началу этой части (Отпусти народ мой). Перед собранием ребят из группы пытались увещевать, отлавливая по одному. Нет, их не запугивали. Наоборот, им объясняли, что если они будут вести себя агрессивно, то могут навредить мне.В назначенный час в аудитории собралась довольно разношерстная публика. Справа за первыми столами черным монолитом восседало партбюро, от них веяло замогильным холодом. За первыми столами слева расположились преподаватели нашей кафедры. Однако заведующий кафедрой
профессор Анатолий Исакович Лурье, отличавшийся независимым и не управляемым властями характером, демонстративно блистал своим отсутствием, вместо него преподавательский состав возглавлял его заместитель
профессор Анатолий Аркадьевич Первозванский. На задних рядах сидели студенты, и я в их числе. Кто-то из партийцев открыл собрание. Речи я не помню совершенно. Ребята держались более сдержанно и настороженно, но позиций никто не поменял. Один из партбоссов начал привычно обвинять меня в стяжательстве и стремлению получить от заграничной тетушки вожделенные миллионы. И тут вмешался профессор Первозванский: «Простите, но в заявлении сказано, что родственница, приславшая вызов, живет в киббуце, - сказал он, - а ведь тамошние киббуцы вроде наших колхозов, так что ни о каких миллионах речи быть не может!». Меня поразило во-первых, его стремление выгородить меня, а во-вторых, компетентность в израильских реалиях. Только значительно позже я узнала, что Анатолий Аркадьевич был наполовину (по матери) евреем.Остальные преподаватели пытались смягчить ситуацию, говоря что-то общепримиряющее по поводу ошибок молодости (это обо мне). В результате всего разбирательства мне был объявлен строгий выговор без каких-либо административных последствий. Гора родила мышь.
Ребята праздновали победу, но меня не покидало чувство, что это временное отступление, что меня еще подкараулят не на публике, а в темном углу. Так оно потом и вышло, но про это позже.
Пока что жизнь потекла дальше и дотекла до конца апреля. В 70-ом году майские праздники плавно перерастали в конец недели, увеличивая выходные. Накануне праздника Владик пришел домой поздно, когда я уже спала (в последнее время собрания Комитета организации участились и длились допоздна). Он разбудил меня и показал только что вынутую из почтового ящика открытку из ОВИРа. В открытке нас просили срочно явиться. Слово «срочно» было подчеркнуто. По существовавшим тогда правилам после получения отказа можно было вновь подать документы только через год, так что эта открытка могла означать только неожиданный пересмотр нашего дела. Назавтра и до конца праздников ОВИР, как и все учреждения, был закрыт. Наутро выяснилось, что такие же повестки получили еще три семьи особо активных отказников (далеко не все члены организации подавали документы на выезд из соображений конспирации). Можете себе представить наши ощущения в те дни. Как только праздники кончились, Владик позвонил в ОВИР, и... ему сказали, что произошла ошибка, и ничего нового нам сообщить не могут. Такой же ответ получили и остальные. Нам было ясно, что за время праздников что-то произошло, и Колесо Фортуны, сошедшее было с колеи, снова вернулось на привычные рельсы. Только в начале перестройки, когда часть архивов рассекретилась, мы узнали, что в Политбюро противоборствовали тогда два подхода к решению сионистской проблемы. Согласно первому подходу, решить эту проблему можно было только драконовскими мерами, вырвав «заразу» с корнем. Сторонники второго подхода возражали на это, что удушение евреев СССР вызовет негативную реакцию Запада, а следовательно приведет к серьезным экономическим потерям. Они предлагали выпустить пар, вытолкнув из страны наиболее крикливых, тем самым лишив движение лидеров. В конце апреля эти либералы одержали верх - именно тогда нам и послали повестки в ОВИР. Но за время праздников держиморды снова прижали их к ногтю, и был выбран окончательный курс на массовые аресты и широкоформатную антисионистскую кампанию.
Тем временем у меня началась весенняя сессия. Среди экзаменов, которые мне предстояло сдать, был научный атеизм (был и такой обязательный предмет в те развеселые времена). Я вошла со всеми в аудиторию, как вдруг преподаватель заявил, что не будет принимать у меня экзамен. Я опешила: как так. «А так, - сказал он, - не буду и все». Я попыталась что-то выяснить, но он не отвечал на мои расспросы, пришлось уйти ни с чем. Я попробовала поймать его через несколько дней на том же экзамене на другом факультете - с тем же результатом. Других преподавателей у этого предмета не было (может, и были, но не у нас). Все остальные экзамены я уже сдала, что делать дальше, было непонятно, хотя я и ожидала чего-то подобного со дня приснопамятного собрания. И тогда за дело взялся мой папа. Он выяснил в Ленсправке адрес «научного атеиста» и поехал к нему домой. Когда папа представился и объяснил, кто он такой, тот тут же решительно предложил ему выйти на улицу. И уже там, не боясь микрофонов, объяснил: «Мне приказали поставить Вашей дочери двойку вне зависимости от ее знаний. Это подло, и я этого делать не хочу. Не хочу участвовать в их грязных играх. Но если я поставлю ей хотя бы тройку, меня уволят. Я не боец и не герой, у меня семья, поймите меня тоже. Я выбрал такой способ, если Вы можете придумать лучший, то научите меня». Что папа мог сказать ему? Не каждый может «выйти на площадь», да и кто вправе потребовать от человека взойти на баррикады? Сколько порядочных людей бились над теми же гамлетовскими вопросами в те годы!
Если я не сдам этот экзамен до начала следующего семестра, меня отчислят. Проблема казалась вопиющей и неразрешимой, я не представляла, что с ней делать дальше. Как часто мы мечемся, переживаем, не можем придумать, что предпринять, строим планы, не подозревая даже, что некая неведомая нам Аннушка не только купила, а уже и пролила свое подсолнечное масло... Наконец наступило 15 июня.
Мы тогда снимали дачу в поселке Всеволожская под Ленинградом. Нашему ребенку был один год и 9 месяцев, и мы, как и все родители, стремились вывезти его летом из пыльного и душного города. На даче мы тоже жили вместе с родителями Владика. По утрам Владик и его папа, Оскар Яковлевич (настоящее его имя было Ошер, так было записано и в документах, но все звали его Оскаром) на электричке уезжали в Ленинград на работу, а мы с Владикиной мамой Майей Наумовной (на самом деле ее звали Амалией) оставались с малышом. Накануне, 14-го, было воскресенье, к нам приезжали гости, было хорошо. Утром 15-го, когда уже пора было спешить к поезду, на меня вдруг навалился необъяснимый черный ужас. Я вцепилась во Владика, бормоча бессмысленное: «не уходи! не уходи! я боюсь!». Он обнял меня: «Ну что ты, маленькая, в чем дело? Все же в порядке, я сегодня никуда не пойду, сразу после работы вернусь. Уже в шесть я буду дома, не волнуйся, что с тобой?!».
Он вернется домой вечером этого же дня, только через четыре года - после тюрьмы и лагеря. Вернется тяжело (и как оказалось впоследствии, безнадежно) больным, только мы про это узнаем не сразу.В 10 часов утра калитка отворилась, и в нее вошло довольно много людей в одинаковых костюмах. Они направились к хозяйке дачи, Ирине Абрамовне, и стали ее о чем-то спрашивать. Через минуту все повернули к нашему крыльцу. Белая как полотно Ирина Абрамовна не могла вымолвить ни слова - она прекрасно понимала, что нас ждет. Когда она была еще ребенком, такие же люди пришли ночью за ее отцом и увели его на долгие 10 лет, а ее саму с мамой и маленьким братом отправили в страшную ссылку, из которой брат вернулся без ноги.
Мне объявили, что мой муж задержан органами КГБ, и предъявили ордер на обыск. Искали дотошно и сосредоточенно. Наш маленький мальчик, видя, как книги, к которым его приучали относиться с благоговением, швыряют на пол, как волчонок бросился на гебистов с криком: «Не трогайте! Это папины книги!». На него даже не обратили внимания, мы попытались оттащить его и успокоить. Особенно заинтересовало рыцарей плаща и кинжала содержимое кухонной плиты, топившейся дровами. Они угадали - Владик накануне жег много всяких бумаг. Но он был очень аккуратен всегда и во всем, так что им не удалось найти ни обрывка - все сгорело. Досыта покопавшись в золе, один из обыскивающих направился в нашу комнату. Я преградила ему дорогу. Он недоуменно уставился на меня. «Вымойте руки», - сказала я тихо. Меня переполняла ярость, бешеная и слепая. Страха не было - для него попросту не оставалось места, все было занято яростью и ненавистью. Гебист глядел на меня как на внезапно заговорившего клопа. «Вымойте руки, - повторила я, - я не пущу Вас в комнату с такими руками». Он был здоровенный, и мог наверняка смести меня с пути одним пальцем, но подумав, как-то странно передернул плечами и пошел к умывальнику.
Мне тогда был 21 год и семь месяцев. Я стала безнадежно и безвозвратно взрослой в тот день - и уже навсегда. Это произошло внезапно и незаметно для меня самой, ведь еще накануне я была девчонкой, какой и следует быть в этом возрасте, несмотря на то, что была женой и мамой. Владик был старше и знал все на свете, он относился ко мне как к девочке, и мне было уютно, спокойно и надежно с ним, а теперь приходилось самой становиться той стеной, на которую опираются более слабые члены семьи.
Обыск закончился, воины справедливости свалили в кучу изъятые «вещественные доказательства» и сели писать протокол. Среди отложенных ими вещей я обнаружила свою записную книжку. Это была еще школьная моя книжка, с надписью «Юля Шейнкар» и довольно криво нарисованной розочкой. Записная книжка - одна из самых опасных вещей, она может стать убийственной угрозой в зловещих руках, дамокловым мечом над головами всех тех, чьи имена оказались в ней. Их могут начать таскать на допросы, шантажировать, даже если они не имеют никакого отношения к делу - кроме прочего, это хорошая зацепка для обработки человека с целью заставить его стать стукачом. В моей книжке были адреса и телефоны моих школьных и институтских друзей и других знакомых.«На каком основании вы изымаете принадлежащую лично мне вещь?», - спросила я. Они стали тыкать мне в лицо ордер на обыск. «Это ордер на обыск в вещах моего мужа, - возразила я, - а эта вещь принадлежит лично мне, на ней есть соответствующая надпись. Вы не имеете права ее забирать». Они посовещались и вернули мне записную книжку, решив не связываться. Потом дали мне подписать протокол, собрали свои трофеи и наконец ушли, а мы начали приводить дом в какой-то порядок. Позже пришел Оскар Яковлевич и рассказал, что пришлось пережить ему. Садизму КГБ не было предела: арестовав Владика в его НИИ (обычный прием: его вызвали в отдел кадров и там взяли), они привезли его к заводу, где работал Оскар Яковлевич, вызвали того опять же в отдел кадров, объявили ему, что сын арестован, а он - Оскар Яковлевич - должен поехать с ними на городскую квартиру для проведения там обыска (ну естественно, главный криминал они искали не на даче, а в квартире). Когда он в их сопровождении спустился вниз, то увидел гебистскую машину, а в ней Владика. «Мы сейчас отвезем Вашего сына в тюрьму, - сказали ему, - а Вы пока подождите тут с одним из нас. Когда машина вернется, мы поедем к Вам домой». Трудно представить, что у КГБ не хватало машин, и им пришлось везти арестованного - в тюрьму, и его отца - на обыск, в одной машине. Но даже если и допустить, что это так, то что могло помешать им сперва доехать до тюрьмы, а уже потом приехать за Оскаром Яковлевичем? Что должен был испытать отец, видя арестованного сына? Да и обыск в обязательном присутствии одного из хозяев квартиры был простой формальностью: за несколько дней до ареста Владик, зайдя домой перед тем, как ехать на дачу, обнаружил неопровержимые следы прошедшего там тайного обыска и рассказал мне об этом.
Оскару Яковлевичу предстояло выдержать еще не одно испытание. В какой-то момент его сердце не выдержало, и его увезли в больницу с инфарктом. Следователи ГБ приехали в больницу и потребовали предоставить им возможность допросить больного. На это требовалось письменное разрешение главврача, и та это разрешение дала. Шесть часов допрашивали в больнице пациента после обширного инфаркта! А ведь бывали и другие врачи: жена одного из наших друзей, арестованных вместе с Владиком, находилась в то время в больнице. Следователи приехали и туда и потребовали разрешения на допрос. Однако ее лечащий врач отказался дать разрешение, и гебисты отступили!
После инфаркта Оскару Яковлевичу пришлось уйти на пенсию. Он, работавший всю жизнь, один из столпов своего завода, на котором без него не принималось ни одно важное решение, как-то сразу сник, сдал, стал с трудом ходить. В 73-ем у него случился очень сильный инсульт, врачи отступились. Спасла его замечательный врач-кардиолог, профессор Фрида Моисеевна Василевская, которую привез к нам домой один из наших друзей. Фрида Моисеевна подарила Оскару Яковлевичу еще пять лет жизни. Он смог дождаться сына, приехать с нами в Израиль, выучить, а точнее вспомнить изучавшийся им когда-то в хедере иврит. Все окрестные ребятишки обожали его, вечно крутились возле него, когда он сидел на улице рядом с домом, называли его дедушкой и рассказывали про все свои дела. Общался он с ними, разумеется, на иврите.
Но все это будет потом, а пока еще длилось это 15-ое июня 1970-го года, перечеркнувшее нашу жизнь. Надо было что-то предпринимать. Я выяснила кто еще из ребят арестован, позвонив из телефона-автомата на станции, встретилась кое с кем, обдумала план на завтра. Майя Наумовна и Оскар Яковлевич смотрели на меня, надеясь, что я скажу им, что делать дальше. Как ни странно, оказалось, что у меня есть ответ - разумеется, ни о каких стратегических планах речи не шло, но какие тактические шаги нужно предпринять, я примерно знала. Завтра надо было поехать в Большой дом - так в Ленинграде называлось здание КГБ на Литейном проспекте. Фасад его был облицован мрамором из кладбищенских плит. В тридцатые годы, когда дом облицовывали, эти могильные плиты валялись на тротуаре, и прохожие могли прочесть надписи на них, например: «Его превосходительству такому-то», «Его сиятельству имярек» и пр. Об этом я прочла в книге
Ефима Григорьевича Эткинда «Записки незаговорщика». Здание это простиралось на целый квартал, включая в себя и знаменитую Шпалерную тюрьму, где находился кроме прочего и следственный изолятор КГБ.
Так вот, мне надо было поехать в приемную КГБ и попытаться выяснить, где Владик, предъявлено ли обвинение, и если да, то по каким статьям. Еще нужно было узнать, принимают ли передачи, и что туда можно положить. И еще необходимо было во что бы то ни стало достать уголовно-процессуальный кодекс (УПК).
За несколько недель до этого дня Владик дал мне почитать
«Памятку для тех, кому предстоят допросы», написанную математиком и поэтом
Александром Сергеевичем Есениным-Вольпиным (я знаю, что впоследствии большой популярностью пользовалось другое пособие - «
Как быть свидетелем», которое написал Владимир Альбрехт, но это было намного позднее). «Памятка» Есенина-Вольпина произвела на меня огромное впечатление и невероятно помогла мне потом. Я ведь понимала, что скоро меня станут вызывать на допросы, и надо было знать, как себя вести. Дома «Памятки» уже не было, наизусть я ее не запомнила, помнила только основной смысл - свидетель не бесправен, как ему пытаются внушить следователи. Одним из советов автора было детальное изучение УПК, чтобы иметь представление о правах и обязанностях как следователя так и свидетеля.
Потом я села возле плиты. Прежде всего, выписав на бумажку нужные телефоны, я бросила в огонь ту самую записную книжку. Имена и адреса, шевеля страницами, уплывали с них в небытие, превращаясь в прах и становясь безопасными для своих хозяев. Потом настала очередь тетрадки моих стихов, обесчещенных бесстыдными руками и взглядами копавшихся в них утром насильников. Тетрадка тоже была еще школьная, стихов было довольно много. Отвращение не давало мне даже перелистать ее на прощанье. Так эти мои юношеские стихи и исчезли навсегда и из мира и из моей памяти. Осталось только одно, намертво вцепившееся в какие-то неведомые нейроны в моем мозгу, так что никакие передряги не смогли его оттуда вытряхнуть. Так и дожило оно, единственное из всех, до наших дней. Оно не имеет никакого отношения к тому, о чем я пишу в этих записках, потому что было написано еще до моего знакомства с Владиком. Но раз уж ему удалось уцелеть после того аутодафе, мне хочется привести его здесь, пусть оно станет памятником мне-ушедшей:
Слышишь улицы грохот за окнами,
и трамвая натруженный звон?
Что-то вдруг оборвалось и охнуло,
снова старый, неснившийся сон:
где-то есть за рекой околдованной,
где дремучий, таинственный лес,
старый замок, деревьями скованный,
там, где принцы целуют принцесс.
Где-то старая сказка кончается,
мед и вина рекою текут,
и кого-то впотьмах дожидаются,
и кого-то к венцу поведут.
И по замку сверкающим инеем,
неприкаянная и не та,
тихо бродит мечта моя синяя,
моя глупая сказка-звезда.
Слышишь улицы грохот за окнами?
Одинокий, трепещущий звон...
Что-то сердце забилось и екнуло -
в замке свадьба иль плач похорон?
Я смотрела на погребальный костер, на котором сгорала моя юность, и готовилась к новой беспощадной жизни.
Мои университеты - №1.