Д. уехал на дачу косить траву, а я, оставшись на ночь одна, вместо того, чтобы, скажем, расшифровывать интервью с Эпштейном, - всю эту ночь просидела, слушаючи Булата Шалвовича. (Кстати: на сайте «Вконтакте», через тамошний поиск музыки, я нашла неожиданно много такого, чего не слышала у Окуджавы вообще никогда. = Правда, я себе не представляю, есть ли какой-нибудь способ сохранять записи из «Вконтакта» у себя в компутере, а очень бы хотелось! Я там вообще откопала много разного из прежних жизней, что очень хотелось бы иметь под рукой.) И как тут было не думать под него о своей жизни.
Вот же Булат Шалвович, думаю я: он завораживал меня в детстве, - «По Смоленской дороге» - совершенно ведь метафизическая песня с маленькой пластинки, окрасившая для меня на всю жизнь вперёд город Смоленск - тогда ещё не виданный, и виданный потом, и ещё позже вспоминавшийся - глубоким, глубоким синим цветом. И не в Смоленск, конечно, вела эта дорога с двумя холодными звёздами над ней (а страшно как!), пропетая мне в начале семидесятых, а может быть, и в самом конце шестидесятых, - о, она вела к чему-то такому, о чём лучше было не думать. Вообще-то я всерьёз подозревала в детстве, что - к смерти. Мне почему-то о ней много чувствовалось тогда.
Совершенно серьёзно мне кажется, что
эти песни уязвили меня метафизическими корнями реальности, создали у меня - ещё тогда, в сумерках раннего детства - некоторое, рискну сказать, предрелигиозное восприятие мира. Вот именно эти: «По Смоленской дороге», «Песня о Лёньке Королёве», «Ах, Арбат мой, Арбат», «Полночный троллейбус». В детстве, конечно, к этим корням отсылало очень многое - а едва ли не всё, пожалуй. И всё-таки, всё-таки - не всё в равной мере. Даже - не всё непонятное (а Булат Шалвович цеплял тем, что был грустен и непонятен).
Была ведь в том же самом детстве, в том же наборе родительских пластинок, того же формата маленькая пластинка совсем непонятного, на непонятном языке певшего Сальваторе Адамо: неминуемое «Tombe la neige», «Мы», «Будь красива, как роза» и «Маленькое счастье» (по сию минуту помню, можно даже не проверять: эта пластинка где-то здесь до сих пор живёт - как и Окуджава, впрочем). Так вот, очень завораживало - но было ясно, честное слово, уже тогда, что ни к чему глубокому, не вполне прояснимому, тёмному - это отношения не имеет. Адамо с Окуджавой несомненно принадлежали к принципиально разным пластам переживания реальности. Адамо был похож на упругий мячик - опалово светившийся изнутри, но всё равно только мячик, - хотя и грусть в нём была, и пронзительность, да много чего в нём было! - но под него хотелось подпрыгивать, что я с энтузиазмом и исполняла, - а Окуджава - на мир: он был так же безграничен, его границы терялись в темноте. Под него прыгать уже никак не хотелось, а хотелось внутренне замирать. Что я и до сих пор делаю.
Затем Булат Шалвович раскрывал мне мир в юности: «Песенка о московском муравье» и так далее - вперёд по Большой Пластинке 81-го, что-ли, года, а собственная такая у меня появилась в 83-м, и только в 84-м - собственный проигрыватель (до сих пор жив!), и уж тогда я её запилила до полной бесконечности, до полного срастания с собственным естеством. И всё это было, вне всякого сомнения, про меня, и он обещал мне горькие смыслы и горькую глубину жизни.
И вот, он очень ложится на смыслы начинающейся старости, на близящееся прощание с жизнью, на связанную с этим подготовительную работу - и поддерживает в ней.
«Но зато уже не будет, никогда уже не будет ни загадок, ни ошибок, // Только ровная дорога, только ровная дорога до последнего звонка.»
Да знаю я, знаю, что и загадки, и ошибки всё равно будут - хоть за секунду до звонка. И Булат Шалвович знает.
Он помогал расти и помогает убывать. Он просто прошёл тот же самый (ну, общечеловеческий) путь на несколько шагов впереди меня - и показывает дорогу.