Аналитическая история как метод исследования личности Сталина (2)

Aug 08, 2024 00:02

Часть-1 Часть-2



ИА Красная Весна | Сергей Кургинян / Газета «Суть времени» №596 / 8 августа 2024

Аналитическая история как метод исследования личности Сталина
     При Горбачёве и Ельцине Сталина поносили, как исчадие ада. Именно эти поношения обрушили страну. А потом оказалось, что Сталин - самая популярная фигура в постсоветской России



Гюстав Доре. Иллюстрация к роману Мигеля де Сервантеса «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский». 1863

Вступительная статья Сергея Кургиняна в коллективной монографии «Эзотерика Сталина. Аналитика конфликта интерпретаций»

Унамуно воспевает такое соединение несоединимого, как «героическое безумие». Свойственно ли оно было личности Сталина?

Унамуно называет такое безумие «кихотизмом» (здесь отсылка к образу Дон Кихота, о котором великий Достоевский сказал: «Во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения. Это пока последнее и величайшее слово человеческой мысли, это самая горькая ирония, которую только мог выразить человек, и если б кончилась земля, и спросили там, где-нибудь, людей: „Что вы, поняли ли вашу жизнь на земле и что об ней заключили?“ - то человек мог бы молча подать Дон Кихота: „Вот мое заключение о жизни - и можете ли вы за него осудить меня?“»).

Можно ли говорить о каком-то сходстве предельно прагматического Сталина с Дон Кихотом в том понимании, какое предлагает нам Мигель де Унамуно? Авторы доказывают, что, как ни странно, можно говорить и о «кихотизме» Сталина в трактовке Унамуно, и о сопряжениях между сталинским мировоззрением и мировоззрением Достоевского.

Я не могу в этом предисловии обсуждать отличия философии Достоевского и философии Унамуно. Как не могу обсуждать и соотношение этих двух великих философий с еще одной философией - философией Мартина Хайдеггера, великого немецкого философа, которого порой проклинают левые, называя его сторонником нацизма, который, как я уже показал выше, сыграл не лучшую роль в том, что касается судьбы его учителя Гуссерля, и чье мировоззрение, конечно же, будучи глубоко консервативным, бесконечно сложнее нацистского.

Пока левые философы не выйдут за рамки узкополитической предвзятости, определяющей их отрицание Унамуно, Хайдеггера и других, - вся левая философия будет жалко прозябать в постмодернистском болоте. Ужасная ущербность левой философии и левой политической мысли как раз и состоит в том, что для нее всё консервативное и хоть в какой-то степени адресующее к невыразимому отторгается с порога и без желания отделять зерна от плевел.

Повторяю, если левая философия и левая политическая мысль не выйдут на принципиально новые рубежи, если они продолжат свое маразматическое существование хотя бы на пару десятилетий, то левое вообще умрет. Останутся леваки, но левая философская мысль превратится в прах, из которого уже не воскреснет никакой философский Феникс. Поэтому надо как можно скорее преодолевать это огульное отторжение левой мыслью всего, что создано великими консервативными философами, как религиозными, так и иными, ибо и Хайдеггер, и Унамуно религиозными философами в полном смысле этого слова не являются.

В этом предисловии я заговорил о Мигеле де Унамуно потому, что именно он ввел в науку то, что с большими оговорками можно назвать и новым историческим (для Унамуно - интраисторическим) контекстом, и то, что можно назвать «ничтойным», нерациональным, в понимании Гуссерля - аналитическим дискурсом.

Впрочем, дискурс тут является скорее упрощенной апелляцией к известным понятиям, чем отражением реального существа унамуновских инноваций. Потому что введенное (здесь я имею в виду представления Унамуно о внутренней истории, она же - интраистория) не является, строго говоря, дискурсом. Связь этой самой интраистории с классической наукой (исторической и не только) очень проблематична. Что ж, тем хуже для классической науки, которой предстоит либо существенно измениться, либо перестать отвечать на вызовы современности.

Иногда интраисторию Мигеля де Унамуно называют художественно-философским дискурсом. Я поддерживаю такое определение именно в силу его колоссальной противоречивости. Может ли дискурс быть художественным? Разумеется, не может. Является ли метод Унамуно и философским, и художественным одновременно? Безусловно. Входят ли в противоречие художественность этого метода и его философичность? Входят, если понимать философию как науку - притом что она наукой безусловным образом не является. Но даже если это входит в противоречие, тем лучше. Потому что всё, лишенное противоречий, - мертво. А та сфера, в которую вторглись авторы этой книги, начав обсуждать личность Сталина, не может откликнуться на нечто сухое, рациональное и в силу этого мертвое.

Все мы прекрасно понимаем, что в какой-то мере (какой-то и не более того) личность можно рационально обсуждать в случае, если она осуществила документально зафиксированное самораскрытие. Сталин такого самораскрытия не осуществил. Невозможен личный дневник Сталина, как невозможен и личный дневник Наполеона. Определенный тип личности, тот тип личности, который Унамуно назвал героическим и безумным одновременно, чурается самораскрытия не только из политической осторожности, но и по более фундаментальным соображениям.

Итак, любая попытка раскрытия личности Сталина (а речь по определению может идти только лишь о попытке) требует живого метода, то есть метода, коренным образом противостоящего сухому рациональному дискурсу. В личность Сталина можно попытаться проникнуть, но эту личность нельзя описать. Личность Сталина можно понять, но ее нельзя объяснить.

Компетентный читатель уже уловил, что, противопоставляя понимание объяснению, я в неявном виде ввожу в число создателей того метода, который применяют авторы этой книги, Вильгельма Дильтея (1833-1911), который противопоставил естественным наукам науки о духе. Дильтей назвал естественнонаучный метод объяснением, а метод, применяемый науками о духе, - пониманием. Дильтей в своей «философии жизни» утверждал, что жизнь в принципе ускользает от любых объяснений и раскрывается только в ответ на любовное понимание. И что, соответственно, понимание чего-нибудь, имеющего отношение к жизни (а что может иметь к ней бóльшее отношение, чем внутренний мир человека вообще, а такого человека, как Сталин, в особенности?), основано на том, что исследователи творчества Унамуно иногда называют художественно-философским дискурсом. Тут главное - художественность, вводимая в серьезную философскую мысль.

Я уже обратил внимание читателя на то, что Мартин Хайдеггер называл примерно такую художественно-философскую методологию понимания «аналитикой бытия». И мне кажется естественным назвать метод Унамуно, основанный на интраистории, художественно-философским аналитическим методом. Именно аналитическим методом, а не дискурсом.

Если, конечно, под аналитикой иметь в виду целостную аналитику, апеллирующую в том числе и к интраистории Унамуно, и к бытийности в хайдеггеровском ее понимании. В чем специфика такой аналитики, и почему она так нужна именно в случае Сталина?

Предположим, что вы располагаете не просто дневниками интересующей вас личности, не просто интимно-личной перепиской, в которой обсуждается высокая и сокровенная мировоззренческая проблематика, а прямо-таки исповедями. Значит ли это, что вы, образно говоря, ухватили бога за бороду и теперь можете радостно начать препарировать безусловный материал, превращая его в те или иные рациональные построения? Нет, конечно. Я бы даже дважды повторил: нет и еще раз нет.

Первое «нет» относится к тому, что подлинная исповедальная откровенность не может быть переведена ни на какой рациональный язык. Она при таком переводе умирает. Пушкинский Сальери, описывая трудность своего творческого пути, говорил: «Звуки умертвив, / Музыку я разъял, как труп. Поверил / Я алгеброй гармонию». Совершенно ясно, что, применив этот метод, Сальери познал труп музыки, а не музыку. И что каждый, кто будет «поверять алгеброй гармонию», познает труп. В особенности это касается тех, кто алгебраически будет препарировать личные переписки и дневники. Тут нужна специальная герменевтика, феноменология, экзегетика в ее духовном и светском варианте. Всё что угодно - только не сухое рациональное препарирование.

Уже поэтому метод сухого препарирования не может быть применен в сфере предельной субъективности. Применять его надо к фактам, то есть к объективному. К тому, когда Цезарь переходил Рубикон, когда Наполеон атаковал Аркольский мост. Не только великий Плутарх, создавая свои «Сравнительные жизнеописания», но и блистательный академик Тарле, создавая свои биографии Наполеона, Талейрана, Фуше, были уверены в том, что они являются учеными, создающими рациональные модели, сообщающими читателю нечто предельно объективное и в этом смысле историческое. Но так ли это было на деле?

Тарле, когда писал о Наполеоне, «влюблялся» в него и с позиции подобной влюбленности проклинал Фуше и Талейрана.

Потом он «влюблялся» в Фуше и проклинал Талейрана.

Потом он «влюблялся» в Талейрана и проклинал Фуше.

Попробуйте, поймите что-нибудь даже в сведениях Тарле, не используя этого самого конфликта интерпретаций, который в случае Тарле не является конфликтом между Тарле и другими исследователями. Он является конфликтом внутри исследовательской личности самого как бы рационального Тарле.

Между тем на пути рационального описания прямой достоверной исповедальности есть и второе «нет». У великого немецкого писателя Томаса Манна есть великолепное произведение «Признание авантюриста Феликса Круля». Это исповедь Феликса Круля, в которой нет ни слова правды. Просто ни слова. Манн специально сделал так, чтобы ни одного слова правды не было. Такой же лжеисповедью является и восхищавшая Манна «Скучная история» Чехова, в которой исповедующийся перед смертью профессор непрерывно лжет, и, конечно же, «Записки из подполья» Достоевского, автор которых прямо говорит: «Даже вот что тут было бы лучше: это - если б я верил сам хоть чему-нибудь из всего того, что теперь написал. Клянусь же вам, господа, что я ни одному, ни одному-таки словечку не верю из того, что теперь настрочил! То есть я и верю, пожалуй, но в то же самое время, неизвестно почему, чувствую и подозреваю, что я вру как сапожник».

Сколько подводных камней есть в исповедях, если, конечно, речь не идет об исповедях раскаивающихся простых людей! Тут и самораскрытие как форма ускользания от правды о себе, и неискренность, возникающая в момент, когда клянешься быть абсолютно искренним и даже рвешься к подобной искренности.

Когда Зигмунд Фрейд и его последователи назвали свой метод не психологией, а психоанализом, что они имели в виду? То, что их пациент, рассказывая о себе, будет лгать, что он не может не лгать. И их задача не верить ему, а подвергать его высказывания анализу, отделяя в них зерна от плевел. Достижения фрейдовского психоанализа для представителей школы целостного анализа крайне проблематичны. А вот фрейдовское утверждение о том, что любые, даже исповедальные высказывания, требуют аналитики, - представляются нам очень и очень ценными.

Может ли рациональность эффективно использоваться в случае, если мы включаем в свою аналитику интраисторический контекст Унамуно?

Сам Унамуно утверждал, что интраистория представляет собой таинство, творимое народом в глубинах народной жизни. Унамуно настаивает на простоте и незатейливости этого таинства, творимого народом в гуще его повседневности и одновременно к этой повседневности не сводимого. Усталые крестьяне возвращаются с полевых работ - и вдруг рождается песня. Сама по себе песня хороша и не более того. Но что-то в ней есть особенное. И это особенное творит интраисторию. Ну и где тут место рациональности? Очевидно ведь, что в этом случае место для герменевтики и феноменологии есть, а для рациональности его нет. Но это не значит, что нет места для специфического раскрытия предмета, которое Гуссерль потому и назвал иррациональным, что слишком уж вопиющей оказалась несводимость познания к рациональности.

Утверждение Унамуно о таинстве интраистории и необходимости духовного, а не рационального ее познания можно сопоставить с тем, что утверждал наш великий поэт Лермонтов, говоря о своей любви к России. Право, стоит вспомнить эти привычные строчки и проанализировать их. Лермонтов вначале говорит о классической истории, той, которую можно назвать экстраисторией, противопоставляя ее рациональность таинству интраистории. Лермонтов начинает свое стихотворение с заявления о своем равнодушии к экстраистории, о странности, то есть сопричастности иррациональному таинству своей любви к Родине:



Пётр Заболотский. Портрет М. Ю. Лермонтова

Люблю отчизну я, но странною любовью!
     Не победит ее рассудок мой.

Странная любовь, противоречащая рассудку, который, между прочим, хочет эту странную любовь победить. Притом что победить - значит погубить. Согласитесь, мы здесь буквально сталкиваемся с тем, что Унамуно говорит о конфликте рассудочной экстраистории и отвергающей рассудочность интраистории. Читатель скажет, что в моих рассуждениях есть натяжка и что Лермонтов говорит не об интраистории, а о чем-то гораздо более упрощенном? Ну что ж, давайте продолжим чтение Лермонтова, который в следующих строчках буквально перечисляет не волнующие его экстраисторические слагаемые обычной истории. Да еще и говорит о том, что эти слагаемые не шевелят в нем того, что может расшевелить лишь таинство. Вот что Лермонтов говорит об экстраисторических величинах, перечисляя их одну за другой:

Ни слава, купленная кровью,
     Ни полный гордого доверия покой,
     Ни темной старины заветные преданья
     Не шевелят во мне отрадного мечтанья.

Заметим, что Лермонтов не говорит, что ему безразличны перечисляемые великие экстраисторические величины. Он только говорит, что они - все эти славные дела и их благие последствия - не вызывают в нем «отрадного мечтанья». Притом что отрадное мечтанье для Лермонтова - это отклик, оно же - реакция на нечто более важное, чем славные дела, на нечто, творимое народной душой в единстве с природой, ландшафтом, жизнью человеческой, слитой воедино с природой и ландшафтами во всем этом творимом как бы походя, а на самом деле - сущностно.

Лермонтов улавливает интраисторическое таинственное начало, спрятавшееся в простоте жизни, но просвечивающее через эту простоту. Этот свет и то, что является его источником, для Лермонтова еще важнее славных дел, которыми он, повторяю, не пренебрегает (вспомним лермонтовское «Бородино»).

Более того, Лермонтов уверен, что именно источник этого света, он же - энергия, исходящая от интраисторического таинства, творит и Бородино, и многое другое. Вначале это таинство, а потом - великие деяния как его результат. Вот модель Лермонтова, загадочным образом совпадающая с моделью Мигеля де Унамуно. Разные творческие личности, разные культуры, разные эпохи, разные языки, а модель одна и та же.

Далее Лермонтов подробно перечисляет всё, что рождает в нем отрадное мечтанье не само по себе (Лермонтов уж никак не певец крестьянского быта), а в силу своей озаренности светом интраисторического таинства. Вспомним, что он перечисляет, заявляя при этом, что он не знает, за что он это любит. Он это любит - и всё.

Любовь, которую не понимаешь и не можешь объяснить, всегда порождена таинством, творимым внутри того, что ты любишь. Ты это таинство не видишь, но чувствуешь. Точнее, ты чувствуешь эманации таинства тогда, когда они вливают свою трансцендентность в нечто простое, реальное, безусловное. Вот как об этом говорит Лермонтов:

Но я люблю - за что, не знаю сам -
     Ее степей холодное молчанье,
     Ее лесов безбрежных колыханье,
     Разливы рек ее, подобные морям;
     Проселочным путем люблю скакать в телеге
     И, взором медленным пронзая ночи тень,
     Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
     Дрожащие огни печальных деревень.

Об этих огнях печальных деревень, знакомых всем, кто ночью ехал по степям Центральной России, писали многие. И они писали о них как о таинстве. Чехов, например, посвятил этому таинству отдельный рассказ «Огни».



Антон Чехов. 1889

Студент барон фон Штенберг, глядя на ночные огни в степи, говорит: «Знаете, на что похожи эти бесконечные огни? Они вызывают во мне представление о чем-то давно умершем, жившем тысячи лет тому назад, о чем-то вроде лагеря амалекитян или филистимлян. Точно какой-то ветхозаветный народ расположился станом и ждет утра, чтобы подраться с Саулом или Давидом».

Инженер Ананьев, спорящий с бароном фон Штенбергом, знакомит читателя с содержанием этого спора: «Барону эти огни напоминают амалекитян, а мне кажется, что они похожи на человеческие мысли… Знаете, мысли каждого отдельного человека тоже вот таким образом разбросаны в беспорядке, тянутся куда-то к цели по одной линии, среди потемок, и, ничего не осветив, не прояснив ночи, исчезают где-то - далеко за старостью…»

Бесконечная волнительность этих огней ничуть не уменьшается от того, что ты можешь задать себе разумный вопрос о том, а почему, собственно, они должны тебя так волновать и что в них особенного? Ты понимаешь, что твое волнение связано с тем, что за этими огнями стоит какое-то таинство. Но что тебе дано только видеть наложение этого таинства на сирые избы, в которых окна чуть светятся. Или на полыхающие сполохи…

Развивая свою мысль, Лермонтов перечисляет уже совсем конкретные вещи, которые вызывают у него отрадное мечтанье именно потому, что озарены эти вещи чем-то особенным:

Люблю дымок спаленной жнивы,
     В степи ночующий обоз
     И на холме средь желтой нивы
     Чету белеющих берез.
     С отрадой, многим незнакомой,
     Я вижу полное гумно,
     Избу, покрытую соломой,
     С резными ставнями окно.

Перечислив эти отрады, которые для почвенника-бытописателя имеют один смысл, а для Лермонтова с его мистикой бытия (она же - наша аналитика бытия) - другой, Лермонтов наконец вводит человеческий фактор в то, что озарено неким таинством.

И в праздник, вечером росистым,
     Смотреть до полночи готов
     На пляску с топаньем и свистом
     Под говор пьяных мужичков.

Почему Лермонтов готов на это смотреть «до полночи»? Он совсем не ко всему, связанному с бытом, так относится. Его быт часто томит. Достаточно вспомнить его «Тамань». Но в том-то и дело, что, исповедуясь в странной любви к России, он живописует не быт, а таинство.

Это таинство рождает историю, являясь интраисторией. Постигнуть это таинство может только особая аналитика, которую Хайдеггер называл «аналитикой бытия». Подчеркиваю, не быта, а бытия. В основе этой аналитики лежат не сухие научные понятия, а некие особые образы и даже символы. Аналитика бытия, как и историческая аналитика, не существует без аналитических образов и даже аналитических символов. В этом ее особое отличие от классической науки, оперирующей только понятиями. И Унамуно, и Хайдеггер, и Дильтей, и Бергсон, и Лермонтов, и Блок, и Тютчев, и многие другие убеждены, что таинство интраистории (она же - блоковская музыкальность, она же - тютчевское «умом Россию не понять») существует. И что великие загадки истории надо разгадывать, пытаясь соединиться с этим таинством и его источником. То есть что разгадывать их надо не научно, а аналитически, используя аналитические образы, символы и всё остальное. Словом, всё то, что делает обычный философский метод - философско-художественным.

Унамуно говорил: «У меня болит Испания». Предлагаю читателю сравнить это с фразой Блока «О Русь моя! Жена моя!» Но Блок - художник в первую очередь и во вторую очередь - философ. А Унамуно - прежде всего философ.

Как философ Унамуно не может не создавать тех фундаментальных противостояний (дихотомий), внутри которых формируется творческий метод. Для Унамуно такие противопоставления - это подлинное и неподлинное, вечное и преходящее.

Вечным при этом для Унамуно является его интраистория вообще и интраистория его любимой Испании. Унамуно черпает надежду на обновление Испании в том, что ее интраистория представляет собой нечто вечное, способное повлиять на временное. Для Унамуно испанская историческая нация как носитель экстраистории - мертва. А испанский народ как носитель интраистории - жив.

Сокровенным ядром для всяческой историчности Унамуно является именно интраистория. А экстраистория - это периферия. Столь же мертва для Унамуно цивилизация: испанская и любая.

Живым же началом, противостоящим этой мертвечине, является культура. И опять же налицо связь между представлениями Унамуно и Блока. Неважно, кем и как опосредуется эта связь: иррационализмом великого философа-интуитивиста Анри Бергсона (1859-1941) или иррационализмом Артура Шопенгауэра (1788-1860). Важно, что музыкальность Блока и оживляющая цивилизацию иррациональность культуры знаменуют собой некую перекличку, в основе которой - предчувствие губительности всего механического, что несет с собой так называемое Новое время.

Унамуно хочет беседовать с интраисторией Испании, а Блок - с русской прекрасной Незнакомкой… Авторы исследования, предисловие к которому я пишу, хотят так же побеседовать со Сталиным. Что ж, во всех этих случаях речь идет о проникновении в сокровенное и о расшифровке этого сокровенного. Причем и в основе проникновения, и в основе расшифровки лежит любовное понимание как нечто противостоящее сухой объективности. Сумели ли авторы исследования это сделать - решит читатель.

Сталинская рациоистория ушла вместе со смертью вождя. Вождь унес в могилу тайну своей исторической рациональности. Но сталинская интраистория оставила после себя нечто, имеющее отношение к вечному. Этот осадок на дне исторического сосуда продолжает жить и ворожить. И именно к нему обращаются авторы, используя метод исторической аналитики, он же - метод метагерменевтики, он же - целостный анализ.

Историческая наука может и должна исследовать объективное, и в том, что касается этого исследования, она, конечно же, незаменима. Но для исследования субъективного, не исторических напитков, так сказать, а интраисторических осадков на дне сосуда, нужен другой метод, который не оторван до конца от истории и не сводится к ней. Этот метод авторы используют, добиваясь определенного результата.

Целостная аналитика - это особый интеллектуализм, не сводимый к научному рационализму. Но это, безусловно, интеллектуальный исследовательский метод. Авторы исследования заняты прочтением высказываний, которые или невнятны (таковы, например, юношеские стихи Сталина), или сознательно искажены, причем определенным образом.



Сталин на площади Свердлова в Москве. 1930

Авторы надеются, что избавление самых странных текстов о Сталине от целенаправленных искажений, выявление типа искажений, природы искажений может в итоге раскрыть какую-то правду, выявляемую в том числе и через конфликт интерпретаций. Только целостная аналитика такого конфликта дает шанс на раскрытие чего-то значимого в случае, если бал правит ее величество мистификация. А в случае Сталина правит бал она, и только она.

Ценность исследования - в том, что авторы не отбрасывают, а анализируют мистификации, рассматривая их как сигналы, исходящие от каких-то источников и несущие в себе какую-то сокровенную цель, какой-то потаенный смысл. Какой именно?

Ценность исследования - в том, что это не классическая биография, а именно целостная аналитика биографических сведений - сведений смутных и в разной степени достоверных, а иногда и абсолютно недостоверных. Разве только достоверные сведения используют те, кто с помощью экзегетики изучают духовные истории, такие, например, как история о Тесее или Геракле? Но ведь их изучают. И очень тщательно. Притом что с рациональной точки зрения тут изучать нечего. Но именно иррациональное изучение (в том значении иррациональности, которое использует Гуссерль) дает определенный позитивный результат, дает определенное, пусть и не рациональное, знание.

Пока Сталин был у власти, его достаточно сухо и примитивно славословили. При Хрущёве его прокляли. При Брежневе начали потихоньку сдвигаться от проклятий к невнятным и малосодержательным похвалам. При Горбачёве и Ельцине его поносили, как исчадие ада. Именно эти поношения обрушили страну. А потом оказалось, что Сталин - самая популярная фигура в постсоветской России. В постсоветской рыночной России, понимаете?! А что диктует рынок? Чем популярнее фигура, тем выше спрос на всё, с нею связанное. А поскольку в постсоветском обществе спрос, мягко говоря, неразборчив (а на самом деле антикультурен, антиисторичен, деструктивен и регрессивен), то на-гора выдано огромное количество разнокачественного сырья. Внутри этого сырья есть крохи чего-то ценного. Но их надо отделить от всего остального.

Маяковский утверждал:

Поэзия -
               та же добыча радия.
     В грамм добыча,
               в годы труды.
     Изводишь
               единого слова ради
     Тысячи тонн
               словесной руды.

Авторы того, что я называю исследованием в жанре целостной аналитики, аналитической истории, аналитики бытия и так далее, применили свой метод для того, чтобы с его помощью, опираясь на конфликты интерпретаций, соприкасаясь с тем, что именуется героическим безумием, погружаясь в сомнительное и выныривая из него, добыть граммы существенного, переработав тысячи тонн исторического, полуисторического, псевдоисторического и антиисторического материала.

Убежден, что читатель оценит это их деяние по достоинству.

В следующих номерах газеты будут опубликованы остальные статьи коллективной монографии «Эзотерика Сталина. Аналитика конфликта интерпретаций»

Оригинал: rossaprimavera.ru rossaprimavera.ru
PDF

См. также:

- 18.08.2024 Мария Рогозина. Биография или агиография? / Газета «Суть времени» №597 // ИА Красная Весна
     Продолжаем начатую в № 596 газеты публикацию статей из коллективной монографии «Эзотерика Сталина. Аналитика конфликта интерпретаций»


Красная Весна, книги, Сталин, Суть времени, Кургинян Сергей

Previous post Next post
Up