С. Варшавский и Б. Рест "Подвиг Эрмитажа" - ч. 9.

Jun 08, 2009 06:21


С. Варшавский, Б. Рест. Подвиг Эрмитажа. Советский художник. Л., 1969.

Государственный Эрмитаж в годы Великой Отечественной войны

Глава 9 ( к содержанию)

    «Полярная звезда» могла поделиться со своим береговым соседом лишь немногими киловаттами. Электричество осветило только несколько эрмитажных помещений, а в остальных служебных комнатах на столах по-прежнему мерцали церковные свечи.



"Полярная звезда" на Неве у Зимней канавки.
Рисунок А.С. Никольского.

Горели свечи на столах, шелестела на столах бумага. Озябшие руки извлекали из ящиков стола недописанные труды, незавершенные исследования...
    Научная работа, - вспоминает Б.Б. Пиотровский, - очень облегчала нам тяжелую жизнь. Те, у кого день был занят работой, легче переносили голод. Чувство голода со временем переходило в физическое недомогание, мало похожее на желание есть в обычных условиях, и так же, как всякое недомогание, оно легче переносилось в работе... Мои научные статьи, написанные в Ленинграде зимой 1941-42 года, удовлетворяют меня более, чем некоторые из выполненных в мирной обстановке. И это понятно: в ту зиму можно было или не писать или писать с большим подъемом, среднее исключалось вовсе».
    За дворцовыми стенами рвались снаряды - то где-то поблизости, то вдалеке от Эрмитажа. Оплывал воск церковной свечи, потрескивал фитилек, и история культуры древнего Урарту все явственнее проступала на листках бумаги под пером заместителя начальника пожарной команды эрмитажной МПВО Б.Б. Пиотровского.
    Со склонов Кармир-Блура археолог Пиотровский вернулся в Ленинград, чтобы с оружием в руках участвовать в защите родного города. Но работники ленинградского военкомата по-иному определили его военную судьбу. В своих записях военных лет Б.Б. Пиотровский рассказывает:
    «В середине августа собралась группа археологов-кавказоведов, работающих коллективно... У двух из четырех собравшихся были повестки на явку в части... Каждый из нас изложил, что он успел выполнить научно, какие работы начаты и что надо сделать для их окончания... Товарищи обменялись рукописями своих работ, рассчитывая, что это явится самым лучшим способом сохранить их. Не взял рукописи я, так как я уходил в добровольческие части, которые должны были действовать в тылу противника. Но судьба решила иначе. Из всех четырех товарищей в живых остался только я один. Наш отряд было уже поздно перебрасывать в тот район, где мы собирались действовать, и его расформировали, перевели в народное ополчение, а меня вернули в Эрмитаж...»
    Во врученном Пиотровскому предписании вернуться в Эрмитаж было сказано: «для оборонной работы». А к оборонной работе в музее тогда относилось многое. Надо было оберегать все, что оставалось невывезенным из Эрмитажа; оберечь надо было и коллекции Академии наук, доставленные в Эрмитаж после начала блокады; надо было во фронтовых условиях, в каждодневно бомбардируемом городе обезопасить, оберечь, охранить и сами эрмитажные здания, эти бесценные исторические и художественные памятники, творения великих зодчих.
    Описывая меры, принятые в годы осады Ленинграда для охранения эрмитажных зданий, главный архитектор музея А.В. Сивков отмечал важное значение созданной из музейных работников аварийно-восстановительной команды, «которая с быстротой и неизвестно откуда появившейся сноровкой и умением принялась... за ликвидацию аварий и повреждений, наносимых зданиям обстрелами и бомбежками». «Каждый на своем посту продолжал дело обороны города Ленина», - писал А.В. Сивков в «Сообщениях Государственного Эрмитажа», останавливаясь и на большой роли, которую сыграла в годы блокады пожарная команда, укомплектованная в основном научными сотрудниками музея.
    Эрмитаж даже в мирное время значился в перечне «объектов № 1» городской пожарной охраны. С первых дней войны число пожарных постов в Эрмитаже было намного увеличено, и эти новые посты по сигналу воздушной тревоги занимали бойцы команды МПВО.
    «Каждый пожарный, - рассказывает Б.Б. Пиотровский, - имел свой определенный пост и охранял отведенный ему участок. Осенью и зимой 1941 года бывало по десять-двенадцать тревог в сутки. Ночью к нашим постам приходилось добираться по совершенно темным залам Эрмитажа и Зимнего дворца, но маршруты, иногда очень дальние, до 3/4 километра, были настолько привычны, что мы могли бы их пробегать с завязанными глазами.
    В часы воздушных тревог моей резиденцией, как заместителя начальника пожарной команды МПВО, был Арапский зал Зимнего дворца, рядом с Малахитовым залом и так называемой Малой столовой, небольшой комнатой, где в ночь с 7 на 8 ноября 1917 года красногвардейцы, солдаты и матросы, взявшие штурмом Зимний дворец, арестовали Временное правительство, последних в России министров-капиталистов. В Арапском зале, присев на свернутые ковры, я дежурил и отсюда же производил обход вверенных мне постов. В залах было очень холодно, и, обходя посты, я разносил чай моим товарищам-постовым - полуостывший кипяток без заварки, без сахара, который в обернутом полотенцем чайнике кто-нибудь приносил мне из нашей пожарной казармы.



"В часы воздушных тревог моей резиденцией был Арапский зал".



Малахитовый зал.

Нельзя было привыкнуть к виду дворцовых залов, по которым я теперь проходил по многу раз и днем и ночью. Когда все было вынесено и они опустели, особенно рельефно выступила их прекрасная архитектура и декоровка. Гулко звучали шаги, и эхом отдавался человеческий голос. По ночам залы озарялись светом близких пожаров или ослепительным огнем зажигательных бомб, догоравших неподалеку от стен Зимнего. Из дворцовых окон мы видели, как зажигательные бомбы упали на здание Биржи - Военно-морского музея. Их быстро сбросили вниз на площадь, где они разгорелись ярким пламенем, осветив колоннаду Биржи, Ростральные колонны, всю стрелку Васильевского острова, Неву. В другой раз зажигалки упали на пляж перед стеной Петропавловской крепости. Отблески огня, пылавшего на том берегу, зловеще заиграли на колоннах Малахитового зала, у окна которого я стоял.
    Воздушные тревоги длились иногда до семи часов подряд, и поэтому сумки от противогазов были у нас всегда набиты книгами. Орбели, как начальник объекта, сердился: «За пояс надо книги совать!» - говорил он. Ночью мы читали при свете карманного фонарика.
    Сидел я однажды в моем Арапском зале, читал. Внезапно - среди полной тишины - что-то грохнуло на Неве со страшной силой. Я вскочил, выбежал в Малахитовый зал, кинулся к окну - темнота... И вдруг слышу: по анфиладе второго этажа, откуда-то издалека, все ближе и ближе к Малахитовому залу шумно растворяются двери, одна дверь за другой - и никаких шагов, будто бестелесный призрак шествует по Зимнему дворцу, неумолимо приближается, - вот сейчас он растворит последнюю дверь и выйдет сюда, ко мне. Доля секунды, и дверь в Малахитовый зал дрогнула, стала медленно растворяться. Я невольно отпрянул. Дверь открылась - за дверью никого! Только теперь я сообразил, что по анфиладе дворцовых зал прогулялась взрывная волна, - в Малахитовый зал она дошла уже обессиленной... В какие же окна она ворвалась? - это нужно было немедля установить, чтобы аварийная команда сразу же вставила фанеру в расстекленные окна».
    Еще один ночной обход. Гулко звучат шаги в пустых и холодных залах.
    Увенчанная стеклянным куполом Ротонда отделяет Арапский зал, где дежурил Пиотровский, от Темного коридора, где занимал свой пожарный пост боец команды МПВО Андрей Яковлевич Борисов.



Ротонда.

Профессор Эрмитажа А.Я. Борисов был всего на несколько лет старше Пиотровского, и молодых ученых дружба связывала со стуенческих времен. Научные интересы Борисова, филолога, лингвиста, палеографа, были необычайно разносторонни: иранистика, семитология, медиевистика. «Талант на грани гениальности, - говорит об этом ученом профессор М.Э. Матье. - Феноменальная память при творческой способности к широким обобщениям». Война застала А.Я. Борисова за дешифровкой эпиграфических памятников, оставленных Сасанидами, и на результаты работ, успешно начатых им, советская востоковедная наука возлагала большие надежды.
    «Андрей Яковлевич Борисов дежурил в Темном коридоре, - рассказывает Б.Б. Пиотровский. - В ожидании очередной бомбежки мы встречались с ним на границе наших пожарных постов, в Ротонде, и читали друг другу курсы лекций; он меня знакомил с основными проблемами семитологии, я же обучал его археологии. Нас очень беспокоило, что в случае нашей гибели все то, что нам удалось узнать, но еще не удалось опубликовать, сделать достоянием науки, общим знанием, уйдет вместе с нами, пропадет навсегда, и кому-нибудь надо будет впоследствии все начинать сначала. Мы приходили к решению: надо писать, писать, писать немедленно, не откладывая».
    Тревога кончалась, ученые покидали пожарные посты: Борисов возвращался к своим Сасанидам, Пиотровский - к своему Урарту.
    Оплывал воск церковной свечи, потрескивал фитилек... Мельчайшим почерком исписывал листок за листком Пиотровский. «Очень холодно», - помечал он иногда на полях листка. - «Трудно писать, очень холодно»*.

* В предисловии к изданному в 1944 г. капитальному труду «История и культура Урарту» доктор исторических наук Б.Б. Пиотровский указывает:
    «...Эту книгу я начал писать в Ленинграде, зимой 1941-1942 гг. в свободное от оборонной работы время... Условия блокады лишили меня возможности в процессе писания пользоваться библиотеками, и в этом следует видеть объяснения некоторых дефектов аппарата книги, таких, как неполнота приводимых в ссылках заглавий книг или отсутствие точных указаний страниц; многие необходимые для работы книги в это время были недоступны, и я был вынужден пользоваться только своими конспектами».
Рецензируя еще в рукописи книгу Б.Б. Пиотровского, академик В.В. Струве в 1943 году писал:
    «Я считаю своим долгом завершить мои суждения о труде доктора исторических наук Бориса Борисовича Пиотровского следующим предложением: этот актуальный труд, являющийся глубоким исследованием, покоящимся на источниках, которые были в значительной своей части извлечены самим автором из архива земли, свидетельствует о высоком уровне нашей советской науки и о мощи творчества советского ученого, которого не могли сломить лишения и невзгоды в блокированном Ленинграде; эта работа должна быть включена в число трудов советских ученых, заслуживающих присуждения им высшей награды нашего советского государства».
    В 1946 г. труду Б.Б. Пиотровского «История и культура Урарту» была присуждена Государственная премия.

* * *

Очень холодно и очень хочется есть. Двести пятьдесят граммов суррогатного хлеба по рабочей карточке, сто двадцать пять - по карточке служащего. Лукуллово пиршество - студень из столярного клея. Накануне войны Эрмитаж готовили к ремонту, и на его склад завезли столярный клей и олифу. Полкило клея и литр натуральной олифы, выписанные главным архитектором, порой спасали жизнь истощенным людям в Эрмитаже. Из столярного клея варили студень, на олифе жарили блокадные пирожки из где-то раздобытых очистков мерзлых картофелин.
    В пожарной казарме разговоры о еде были запрещены. Здесь топилась печка, горел электрический свет от динамомашины «Полярной звезды», и отогревались здесь не только пожарные. Сюда приходил из своего кабинета академик Орбели, сюда поднимался из бомбоубежища № 3 художник Георгий Семенович Верейский, эрмитажный ветеран; сюда заглядывали ученые и художники из других бомбоубежищ. «Пожарная команда стала центром научной жизни Эрмитажа, - отмечает в своих блокадных записях Б.Б. Пиотровский. - В помещении команды разрабатывались весьма различные темы: по западноевропейскому искусству, по истории железных дорог в России, по древним латинским рукописям, по вопросам семитологии, археологии, по истории Ирана, по истории Ванского царства...»
    Как о чем-то очень давнем вспоминали теперь в пожарной команде о совсем недавнем юбилее Низами. Было это в октябре, а сейчас уже декабрь, и целая вечность, казалось, уже отделяет этот декабрь от тех мирых июньских дней, когда в Эрмитаже с волнением ждали вестей из Самарканда: какие новые памятники эпохи Навои найдут археологи в мавзолее Гур-Эмир, чем пополнятся эрмитажные коллекции, что из новых находок войдет в экспозицию декабрьской юбилейной выставки памяти Алишера Навои?
    Война, блокада, не быть в Эрмитаже юбилейной выставке, и тем не менее художник М.Н. Мох, поднявшись из бомбоубежища в пустую и нетопленную эрмитажную комнату, упорно расписывал там фарфоровый бокал и фарфоровую коробочку - украшал их рисунками, навеянными стихами узбекского поэта. Из университета он приволок на саночках даже муфельную печь для обжига фарфора. А за стеной, в пожарной команде, его эрмитажные друзья-востоковеды обсуждали объемистые рукописи, которые должны были быть зачтены на научных заседаниях в честь Навои, - не было бы войны, эти рукописи вошли бы в юбилейные сборники, их напечатали бы юбилейные номера журналов. Но была война, и единственное, что возможно было сейчас опубликовать, это только маленькую заметку, которую одним пальцем печатал на машинке Б.Б. Пиотровский для эрмитажного «Боевого листка»: «ЮБИЛЕЙ НАВОИ».

* * *

Над развалинами домов переднего края брезжил поздний рассвет. Войдя в блиндаж, вестовой из Политотдела разбудил спавшего под шинелью пожилого капитана, поэта армейской газеты.
- Вас в Политотдел, товарищ капитан. Срочно.
    «Тяжел сон после ночного дежурства, - начинает свои воспоминания об этом дне старейший ленинградский поэт Всеволод Александрович Рождественский. - Не сразу вошли в сознание низкий потолок блиндажа, слабый огонечек коптилки на сколоченном из фанерных ящиков столе. Я привычно надел шинель, потуже затянул ремни и, нагнувшись в дверях, вышел на свежий воздух. Путь был недалеким. В подвале полуразрушенного дома в низкой сводчатой каморке сидел за столом батальонный комиссар с опухшим от бессонницы лицом.
    - Вот, - сказал он, протягивая мне бумажку. - Это - предписание. Куда, хотите знать? В Ленинград. - И, выдержав некоторую паузу, добавил, неожиданно улыбнувшись: - В распоряжение Государственного Эрмитажа. В двадцать четыре ноль-ноль быть обратно.
    Я повернулся по-военному и вышел, не успев даже удивиться. Уж куда-куда могли послать, но в Эрмитаж?!
    При скудном свете пасмурного дня я развернул врученное мне предписание. К нему была приложена слепо отпечатанная на узкой полоске повестка. Из нее я узнал, что сегодня, 10 декабря 1941 года, в помещении Эрмитажа состоится торжественное заседание, посвященное 500-летию Алишера Навои. Мне предстояло прочесть свои стихотворные переводы.
    Сборы были недолги, да и дорога - не столь уже длинной. Фронт проходил тогда в непосредственной близости от городских окраин. До Обводного канала я добрался на какой-то попутной полуторатонке, а там уж пришлось идти пешком - трамваев не было...»
    Накануне, 9 декабря, были отменены еще восемь маршрутов. Трамвайное движение в Ленинграде фактически прекратилось. Занесенные снегом вагоны застыли на занесенных снегом рельсах. Запорошен снегом и газетный щит с «Ленинградской правдой». Газета занимает сегодня только половину щита: 10 декабря «Ленинградская правда» впервые вышла не на четырех, а на двух страницах.
    Улицы безлюдны.
    «...Я шагал по почти пустынным улицам, вдоль безмолвных домов с забранными фанерой магазинными витринами. Со стороны Пулкова время от времени ухали тяжелые, полузаглушенные удары, затем слышался тонкий продолжительный свист и чуть спустя вновь ухал уже более тяжелый и близкий удар, на этот раз где-то в самом городе. Шел обычный дневной обстрел.
    Вот уже Невский, непривычно пустой, онемевший. По Садовой, мимо мрачной громады Инженерного замка, мимо обнаженных деревьев Летнего сада я вышел на показавшуюся бесконечно оголенной пустыню Марсова поля. То тут, то там бугрились на ней землянки зенитчиков, и тонкие стволы орудий торчкообразно глядели в затянутое туманом ленинградское небо...»
    Дворцовая набережная...
    Мостик через Зимнюю капавку...
    Служебный подъезд Эрмитажа, расчищенный от снежных заносов, сугробы по сторонам...



Дворцовая набережная... Служебный подъезд Эрмитажа...
Рисунок А.С. Никольского.

В служебном подъезде академик Орбели встречает гостей. Одни доплелись сюда из своих заиндевелых квартир, ставших вдруг невероятно далекими от Эрмитажа, другие пришли в Эрмитаж из фронтовых блиндажей, находившихся в непостижимой близости от Дворцовой набережной.
    «...В довольно просторной и очень холодной комнате - окнами на Неву - было не так уж много народу. В плотно закутанных фигурах, сидевших на беспорядочно расставленных стульях, я не без труда узнавал знакомые лица - до того изменили их лишения блокадного города.
    Академик И.А. Орбели, директор Эрмитажа, занял председательское место. Скинув подобие какого-то верхнего, сильно обтрепанного одеяния, он остался в одном ватнике и шарфе, окутывавшем шею. Длинная седеющая борода беспокойно ерзала на его груди. Несколько сутулясь, он предупреждающе поднял костлявую руку. Большие темные глаза его постепенно разгорались по мере того, как он, уже начавши речь, все выше и выше восходил по ступеням взволнованных, увлекавших его самого и слушателей, убедительно живых интонаций. Не помню, конечно, его слов в текстуальной точности, но основной их смысл остался в памяти. Он говорил:
    - В необычное время, переживаемое нашим городом и всей советской страной, в невероятной обстановке собрались мы, чтобы отметить замечательную дату в культурной жизни советских народов, вспомнить оставшееся бессмертным имя великого поэта и просветителя Алишера Навои. Уже один этот факт чествования поэта в Ленинграде осажденном, обреченном на страдания голода и стужи, в городе, который враги считают уже мертвым и обескровленным, еще раз свидетельствует о мужественном духе нашего народа, о его несломленной воле, о вечно живом гуманном сердце советской науки!...
    В эту минуту мощный глухой удар, заставивший содрогнуться воздух и задребезжать стекла, ухнул где-то, казалось, совсем близко. Все бросились к окнам. Почти сразу же грянул второй удар, и на Неве взметнулся, рассыпая брызги, водяной столб.
    - Спокойно, товарищи, - произнес, почти не повышая голоса, Орбели и предложил перейти в бомбоубежище. Но все снова заняли свои места. - Хорошо, - сказал Орбели. - Заседание продолжается.
    И заседание продолжалось. Читались доклады, читались стихи Навои, переведенные поэтами и востоковедами, звучали они и в оригинале - древние, вновь ожившие слова, говорящие о мире, о радости жизни, о торжестве человеческого разума над тьмой жесткости и угнетения».



Школьный кабинет Эрмитажа, где собирались ленинградские ученые
на торжественные заседания в честь Низами и Навои.
Рисунок А.С. Никольского.

Все бедствия, которые древние и средневековые историки описали в хрониках знаменитых осад неприступных крепостей, взятых измором и сожженных до тла, все силы разрушения и смерти, вызванные из темной бездны истории и многократно увеличенные наисовременнейшими орудиями разрушения - дальнобойной артиллерией и бомбардировочной авиацией, - все, решительно все обрушил фашизм на великий русский город, колыбель социалистической революции, легендарный Ленинград. Но город Ленина стоял непоколебимо перед лицом врага, беспримерны были воинские подвиги его защитников, необорима была нравственная сила его гражданского гарнизона.
    Свистом снарядов и бомб, неумолчным грохотом взрывов отдалась в осажденном Ленинграде секретная директива Гитлера «стереть город Петербург с лица земли». А на одной из прифронтовых улиц блокирован¬ного города, в одном из домов с плотно зашторенными окнами - наперекор Гитлеру - звучал рояль, рождалась симфония, «Ленинградская симфония», облетевшая мир. На заглавной странице партитуры Дмитрий Шостакович написал:
    «Нашей борьбе с фашизмом, нашей грядущей победе над врагом, моему родному городу - Ленинграду я посвящаю свою Седьмую симфонию».
    Снаряды и бомбы рушили дома, превращали в груды щебня заводы и дворцы. А в полумраке эрмитажного бомбоубежища перед устремленным вдаль взором русского архитектора вставали образы величественных зданий, которые он возведет после победы - залитый солнцем стадион, шумящая на балтийском ветру листва приморского парка.
    «Сдавать город нельзя, - записывает в блокадный дневник А.С. Никольский. - Лучше умереть, чем сдать. Я твердо верю в скорое снятие осады и начал уже думать о проекте триумфальных арок для встречи героических войск, освободивших Ленинград».







А.С. Никольский. Проекты триумфальных
для встречи воинов-победителей.

Голод бродил по осажденному городу, холод замораживал истощенных голодом людей. А в Школьном кабинете Эрмитажа изможденные голодом и холодом люди, забывая про голод и холод, читали и слушали научные доклады о жизни и деяниях узбекского поэта, творившего в XV столетии.

«Это - не простая форма самоуспокоения, ухода от действительности, замыкания в монастырскую келью науки, - писал Б.Б. Пиотровский о юбилее Навои в эрмитажном "Боевом листке". - Это работа по изучению культуры народов Советского Союза, сплотившихся в единую братскую семью, способствующая развитию этой культуры, победить и поработить которую не в силах никакие технические средства, оказавшиеся в руках врагов нашей Родины».

Гости, приглашенные на празднование пятисотлетия Навои, покинули Эрмитаж. В Школьном кабинете, подле столика, заменявшего докладчикам кафедру, продолжал сидеть, откинув голову на спинку стула, один из главных участников торжества, молодой ученый Николай Лебедев, специалист по многим восточным литературам. Он не в силах был подняться.
    Все это военное полугодие Николай Федорович Лебедев ни в чем не отставал от других сотрудников Эрмитажа - таскал песок в залы и на чердаки, закладывал кирпичом окна в подвалах, занимал пожарный пост в часы воздушных тревог, работал по своей научной теме. Дней за пять до юбилея он почувствовал себя совсем худо; что с ним происходит, было ему ясно и без диагноза врачей: дистрофия, голодная болезнь...
    Друзья помогли ему добраться до Школьного кабинета: он не примирился бы с тем, что торжества в честь поэта, которого он усердно переводил много лет, пройдут без его участия. Содержание докладов он знал во всех подробностях по ночным бдениям в пожарной казарме, и ему было интересно, как воспримут доклады его друзей приглашенные в Эрмитаж гости; среди собравшихся он увидел крупнейших ленинградских ученых. Он слушал затем переводы из Навои, которые читал прибывший с передовой поэт Всеволод Рождественский, - кое-что из этих стихов Лебедев тоже перевел, и его радовало, что отдельные строки ему, востоковеду, удалось перевести, если не лучше, то, во всяком случае, точнее.
    Потом Орбели предоставил слово ему. - Читайте сидя, - сказал Орбели и объяснил присутствующим: - Николай Федорович себя плохо чувствует. - Он читал сидя, читал свои переводы стихов Навои и стихи Навои в оригинале, на староузбекском языке. Читать он старался погромче, но понимал, что читает тихо. Он отобрал много стихов, но друзья позволили ему прочесть только малую часть. Действительно, он очень устал.
    Торжества окончились, - так и не сбылась его мечта - самому публично прочесть в торжественный день юбилея Навои все, что он перевел на великий русский язык с языка великого узбека. Смерть неотвратимо подступала к Николаю Лебедеву, он ощущал на своих бескровных губах ее леденящее дыхание, но дело, которому он посвятил свою жизнь, нуждалось в аудитории, требовало обнародования, рвалось наружу из уже перехваченного голодной петлей горла обессиленного поэта. И никто не посмел ему отказать.
    «Двенадцатого декабря, - вспоминает Б.Б. Пиотровский, - было второе заседание, посвященное Навои, на этот раз целиком занятое чтением переводов Лебедева. После этого он слег и не мог уже подняться. Но когда он медленно умирал на своей койке в бомбоубежище, то, несмотря на физическую слабость, делился планами своих будущих работ и без конца декламировал свои переводы и стихи. И когда он лежал уже мертвый, покрытый цветным туркменским паласом, то казалось, что он все еще шепчет свои стихи».

Noli tangere circulos meos!
    He трогай мои чертежи!

Эрмитаж, книги

Previous post Next post
Up