Предупреждение! Это чёртов нереальный мир! Все совпадения случайны! Всё случайно вообще! Сюрреализм, клиника, 18+
У меня был план: в мае написать свой ответ Сальвадору Дали, только вывернуть на изнанку чужую реальность - Мир Зеркал, в котором живут мамикарлины куклы. Я как всегда опоздал - май закончился, весна закончилась, "жизнь отымела смысл" снова, опять, ещё раз - ей не надоело - у неё дисфункция! Отредактировал рассказ уже раз сорок, и если не кинуть рассказом в пространство Сети... режим "реактивный редактор" заклинит окончательно - рассказ самопереварится!
Тэг "куклосказки" тут не очень уместен - не сказочно...
Это очередное отражение "из жизни убегающих". Если тут ещё не выветрились дикие люди, которые почему-то следят за куклоисториями, и каким-то чудом помнят, кто есть кто в пригоршне осколков кривого зеркала, они даже узнают двух персонажей... А можно и не узнавать - бесстыдный сюрреализм - не для узнавания - для ассоциаций.
Весенний каннибализм.
Маленький фельдфебель опаздывал. Целлулоидное Солнце просунуло палец между пыльных стёкол, целя мне в зелёный глаз. Я шатнулся в тень перекрестья и продолжил смотреть на небо поверх казармы. Серая подошва покатой крыши и серебряный фантик конфеты «Север» - не сладкое небо. Вмятины далёких облаков, белая стрекоза биплана в закрытом пространстве.
Жду. Кишка коридора пахнет хлоркой и пеньковой тряпкой. Весна. В проход вдвинут параллелепипед часового с чёрными точками зрачков на плоском листе лица. Меня никогда не пускают внутрь.
В последнее воскресенье месяца я прихожу к проходной, встречаю медного человечка в чёрном. Отдаю мешок новостей - байстрюк Рождества. Человечек отворяет часового, тычет розовые кинжальчики ресниц в документ, жжёт его кошачьим глазом, морща ржаную россыпь переносья. Резво режет бумажку росчерком, карандашики пальцев в тёмно-сером пенале. Жалит меня на прощание жёлтым и уносит всю тяжесть молча. Мгновение я опустошён, как стручок фасоли. Краснозёрный урожай, чужих нужд, надежд, огорчений и официальных приветствий не тянет моего плеча к центру Земли. Я свободен. Я могу уходить, повернув по кишке направо в палёные спины полей, за ограду. В рваную марлю тумана. Крики грачей.
Иногда я жду. Тощие пальцы Солнца скребут по стеклу. Первые. Впусти! Мне не нужно спешить. Я могу ждать на краю пробуждения. Долго. Пока за окном не брызнет барабанная дробь побудки, разрывая серую горлицу тишины, непомерным зарядом спортивного духа. Я люблю ждать. Вдыхать мятный воздух над застиранным подоконником, сгрузив на него свой мешок. Смотреть вниз на гладкошёрстное пузо плаца, причёсанное кошачьими языками шевровых сапог, затёртое лбами чугунных ботинок, приглаженное до блеска ледяными ладонями.
Далёкое урчание биплана. Можно остановиться, намазать майское умиротворение на тяжёлый кусок ячменных раздумий и с наслаждением съесть, подхватывая крошки нижней губой, аккуратно, чтобы не падали на чистый кафель.
Мой походный бутерброд, притих в кармане - создавать уют. Старательно промасливать тетрадные листки в клеточку. Ревниво хранить три бархатно синие капли воздуха из ночной кухни, где тикает кран и осторожные тараканы деловито шуршат впотьмах. Топают как ежи, не в силах ставить все шесть лапок бесшумно. Где близорукое окно шлёпает губами занавесок во сне, а старый чайник жмётся заячьим боком к эмалированной кастрюле, вечной как ёлка снаружи и антарктически талой внутри. В Антарктиде одна варёная картофелина в мундире. Ледяное надгробие плиты - всего лишь временная смерть, по расписанию. Две тёртые подушки чинно ждут в широких лапах плюшевого кресла. У задней ноги, на полу, хрустальная пепельница, тяжёлая, как войлочный взгляд генерала. Кислая испарина окурков растёгивает верхнюю пуговицу - матовую, повседневную, шёпот дубовых половиц и шерстяного ковра с привкусом кофейной гущи и неспелых груш - по-душам. Курок выключателя взведён, и нужно всего лишь щёлкнуть.
Мой карманный бутерброд всегда готов напомнить мне об этом. Он с колбасой и сыром.
Мне тоже хочется промаслить несколько бумажек и сделать своё ожидание фактом вашей биографии. Всем хочется следов, но не последствий. Можно вырезать свои инициалы на заборе вечности, а можно достать блокнот и свернуть стайку клетчатых журавликов. Птицы в клетку.
Однажды я ехал в трамвае. Трамвай рассыпался хрустом, словно свежеиспечённый хворост, отдувался сквозняком, пузырился мутными окнами, обтекал раскалённым машинным маслом, моментально остывая. Скользил по рельсам, наэлектризованный, полупустой, пурпурный. Личинки людей не замечали друг друга. Они были в коконах. Я прогрыз небольшое окошко в крахмале приличного безразличия и принялся разглядывать пассажирку. Пассажирка напротив уже сушила крылья, готовая жалить даже в небольшие окошки. Мой взгляд держало мнимое бесстрашие и пассажиркина державная новорождённость. Она занимала три деревянных кресла разом, распустив помятые крылья на весь свободный ряд. На колени пассажирка выложила круглые, белые руки с чёрными щетинками ногтей. Тяжёлые, но гибкие, как журавлиные шеи. На одной оголённой шее дёргались остроугольные шрамики, неловко складывая слово «БОЛЬ».
Буква «Б» стояла краеугольно чётко, убедительно литерная, толстостенная, бронированная «Б» прорЕзала белую кожу глубоко, вошла в паз до щелчка. Буква «О» ещё большая, но хлипкая, сложенная из бамбуковых зубочисток, готовая бухнуться на бок. «Л» не соразмерна до неприличия - на полтора миллиметра мельче, с кривой, вульгарно оттопыренной ногой. И совсем уж нарошечный козлёнок «мягкий знак», боднул гнилой забор и завалил всю строчку.
Я жевал безгубую предательницу улыбку - в тонких губах её всегда так трудно спрятать. Пассажирка копила яд за упругой щекой, демонстрируя отбелённый египетский профиль в угольной рамке каре. Промолчала. На остановке выпорхнула, осыпая сахарной пудрой крыльев скрипучий пол трамвая и мою гусеничную тупость. Я треснул хохотом, облизал сладкие, искусанные губы и поехал дальше.
Блокнот. Простой карандашик шуршит ворохами пакетов прошедшего. Я натащил их из супермаркета повседневности, сунул за холодильник памяти единым комком, и вот… Чувствую точки. Они неприятно ёрзают по макушке, надеясь просунуть любопытные вибрисы прямо в мои мысли. Отрываюсь. Плоскость часового неподвижна, но осуждающа. Прячу блокнот, пакеты и карандашик. Вынимаю бутерброд.
Что такое точки? Всего лишь концы предложений, которые невозможно завязать элегантным бантом или узлом Линча. Впрочем для узла Линча достаточно одного конца. Густой, терракотовый с фиолетовыми запятыми - запах копчёной колбасы, разбивает вдребезги голландское стекло воскресного утра. Параллелепипед оживляется. Я отворачиваюсь в окно, упоённо жую и считаю глаза напротив. Жду. Десятки сонно-серых стерильных окон на сером кирпиче под серой крышей и всё это вкопано в серное сотнями серых стальных лопат. О весне напоминает лишь клочёк сиреневой тряпки, ущемлённый рамой слухового окна.
Ещё спят. Спят на первом этаже и спят на последнем. И слева спят и справа. Спят. Серые квадраты спят как один. Не все. Один откровенный аквариум - третий глаз, раздробил композицию, нарушил цветовую гамму, затмил копчёное и зелёное. Вскрытый, без век и ресниц, тонко зачёркнутый рамой. Холст. На холсте доминируют три цвета: белый, красный, чёрный. Вертикали.
Бледный, голый, глубоководный, в кальсонах и пятнах красной краски, с глазами серны, Веры Холодной, на стиснутом тисками лице. Длинный. Не-смотрит перед собой.
Напротив подрубленный под колени чёрный - угол, кренится вперёд, как повешенный на дверной ручке. Невидимая верёвка запрокидывает острый профиль, скользкий язык гладкой чёлки съехал на лоб.
Хрящеватая рука удильщика, срезанная рамой, тянет пятипалую пасть к опрокинутому лицу. Вбирает его в костлявую глотку ладони, лижет красным, прокалывает острыми, белыми пальцами, взрыхляет розовое тело чёлки, глодает, жуёт не глотая.
Чёрный угол повешенного покачивается в такт пищеварительным судорогам прожорливой руки, безропотно позволяя объедать пылающее лицо.
Я узнал его.
В окно смотреть расхотелось. Бутерброд закончился. Остаётся нюхать пальцы, теперь только они пахнут утренней кухней. Хочется пить, а я по-рассеянности оставил термос с кофе на тумбочке в прихожей. Попросить чашку кофе у часового - бредовая идея. Чашку чернил каракатицы и маленькую, маленькую сигаретку… Жду.
А над казармой огромные, сахарные пароходы ходких облаков тихо плывут в посиневшем небе - за бетонный забор горизонта.