дневника Михаила Пришвина и стихотворения Демьяна Бедного
18 Июля. Усталость от убийственного безделия (внутреннего) и московской суеты, а может быть отчасти и оттого, что питанье неважное (картошка кончилась, есть новую жалко).
Вчера заходил Коля, опять выпивши, и порол нам без остановок и поправок о том, что после войны «того что теперь есть» не будет. Главные свои точки он ставил на этих начальников. - У нас, - говорил он, - там, на войне те начальники приказывают согласно с нами. Если командир видит, что такой-то солдат знает в чем-то больше его, то с ним посоветуется и потом всем уже прикажет, и каждый из нас понимает, что приказ этот нужен. А здесь эти начальники приказывают только потому, что они начальники. И этого не будет после войны.
А вспомнишь, как говорил инж. Вольф о необходимости военно-иерархического начала в тылу и ликвидации левой болезни.
Так, еврей Вольф и полуинвалид русский Коля - это острие против острия, и только сходятся в одном, в отрицательном отношении к партийному вмешательству в деловые отношения.
И так все держится у нас тем, что держится немец как враг. Только наличие врага обеспечивает наш нынешний порядок. А что будет без немца?
Чеховский вечер в Москве - это рассказ о том, как бабушка по сусеку мела, набрала муки горшни с две. Да, всего только горшни с две старой подопревшей муки. И колобок из этой муки не побежал...
Из кожи лез Леонов, хотел потрясти и потрясал только себя, да и то плохо: в тайне тоже маловерный.
Узнал о Бунине, что он выступал в Париже против Гитлера, был посажен и выпущен, а потом по пути от Женевы до Парижа схватил воспаление легких и умер. Телешев и Вересаев говорили, что перед войной он просил устроить ему возвращение в Россию. Почти то же рассказывали и о Шмелеве. Вот кому, значит, по настоящему-то плохо пришлось за эти четверть века <вымарана строка>.
Самое же плохое в этом, что и Телешев и Вересаев друг перед другом старались представить обращение Бунина как радостное событие, чем-то вроде торжества святого чувства родины. Родина, родина! А где же сам человек? И не потому ли у них возвеличивается родина, что ты-то сам ногами на ней стоишь и, поднимая ее, ты сам поднимаешься?
А впрочем... вот и Шаляпин тоже умер в тоске на чужбине и пусть даже в сознании неправды своего поступка (эмиграции). Но из этого никак не следует, что мы-то <1 строка вымарана> можем кичиться своей какой-то правдой перед теми страдальцами.
- Куда память девалась! - воскликнул Вересаев, ища сочувствия у глухого Телешева.
- А я не слышу, - ответил Телешев, - вы что говорите, Викентий Викентьевич?
- Память, память!
- Ах, память, а я вот глух.
- А я вижу плохо, - говорил Шишков. - Куда что девалось?
Москвин один, совсем молодой говорил о Чехове в свете любви. Он тронул меня. Я обнял его, и мы сели, за минуту незнакомые, в одно кресло: я в кресло, он на ручку: и говорили, говорили, как юноши.
Да, старик должен быть идеалистом, в этом может и быть весь смысл жизни, чтобы за время ее течения в человеке размылась материя и осталась чистая идея.
- Так вы говорите, что мне речь моя удалась? - спросил Москвин.
- Единственная речь.
- И так вот вся жизнь: сколько выступал, сколько учился и ничему не научился: каждый раз выступаешь с волнением и с тревогой спрашиваешь: ну как?
- И так надо, - ответил я, - в этой тревоге таится бессмертие.
Нас перебили, и я теперь не знаю, понял ли Москвин мои слова. Но я из беседы с ним унес полное убеждение в том, что старец необходимо должен быть идеалистом.
Акуловское водохранилище схоронило в своих водах Акулову гору, упоминаемую в стихах Маяковского. Под горой были деревни и села с их полями, стадами. И хороводы водили когда-то под Акуловой горой, и дрались на улицах до смерти в годовые праздники пьяные мужики. И митинги были в начале революции, выступали всякие ораторы. Теперь все под водой, и только сети рыбаков приносят иногда какие-нибудь предметы хозяйства, утварь, инструменты, и кое-какой хлам прежнего схороненного мира.
Мы сидели сегодня на песчаном берегу с прекрасным пляжем. Ляля пошла купаться. Я смотрел на воду. Легкий ветерок рябил. Но вдруг ветерок повернулся, рябь стала против солнца, и каждая маленькая волнушка сверкнула, как будто миллионы рыбок прыгнули из воды на солнце.
Ни та, ни другая плотина не были мне видны. Только большая вода, и леса вокруг, и дерево сухое на берегу, полузасыпанное песком. Казалось, сотни лет прошли, пока все так сложилось вокруг, выросли эти леса, нанесло водой столько песку. А между тем я сидел на вершине Акуловой горы, этой самой, под которой какой-нибудь десяток лет тому назад крестьяне пахали и Маяковский писал стихи. Казалось как прежде, будто это большое озеро в лесах или само создалось, или Бог его сотворил. Но я в то же время знал, что не само озеро делалось и не Бог его творил, а делали люди, имея в виду свою частную пользу. Впрочем, это знание не расстраивало привычного мне чувства благоговения перед лицом природы.
- Почему это, - стал я доискиваться, - такое знание в этот раз не расстроило моего чувства благоговения? И вскоре доискался я причины. Я имел в кармане постоянный пропуск в запретную зону этого водохранилища, и никто здесь не мог помешать предаваться своим думам и мечтам. Как хорошо! И вот это именно, что я мог, что я имел законное право во всякое время здесь на залитой Акуловой горе оставаться и быть самим собой, это именно и не расстраивало моего благоговейного чувства даже при знании того, что озеро это искусственное. Даже напротив! Имея пропуск в запретную зону водохранилища, я чувствовал себя здесь отчасти хозяином и в этом чувстве обретал свободу, подобную той свободе, которую всегда чувствую, управляя своим собственным автомобилем. А когда я свободен, я добр, я для всех хороший человек.
И вот на вершине Акуловой горы мне чудится будущее, когда все машины, сквозь которые рычат на нас теперь все дьяволы нашего века, перейдут на службу хорошим людям на добро и на счастье людей.
И почему же нам теперь, людям, преданным идеалу свободной богоподобной человеческой личности, не начать сегодня же, сию же минуту суровую борьбу за обладанье машиной?
Но не это ли самое говорили нам коммунисты, принимая в свои руки государственную власть, и действительно, все они были «хорошие люди». Почему же это несомненно хорошие люди сделались просто шоферами огромной государственной машины.
<2 строки вымараны>
17 июля 1944 года в Москве состоялся «Парад побеждённых»: по улицам столицы провели многочисленные колонны пленных немцев (57 600 человек) . Демьян Бедный на следующий день сочинил стихотворение, которое в газете «Правда» появится 19 июля 1944-го.
СТРАШНЕЕ НЕТ СУДА…
Вчера мы видели бандитов, кровопийц,
Растлителей, детоубийц,
Людского всякого лишившихся подобья,
Дегенератов злых, глядящих исподлобья.
Вот звери, что рвались к Москве, к её венцу.
Трофеев жаждая богатых! -
Их по Садовому кольцу
Вели оборванных, немытых и лохматых.
Держа детишек на плечах,
Глядели москвичи на это продвиженье,
Сурово было их молчанье, в их очах
Сверкали ненависть и гордое презренье!
Все, все преступники возмездье понесут.
Но таковы их преступленья,
Что нет забвенья им и нет им искупленья!
Страшнее нет суда, чем суд,
Переходящий в поколенья!