снова из дневников актеров: Татьяны Дорониной и Ролана Быкова.
Запись Татьяны Дорониной в дневнике за 1984 год очень объемная и состоит как бы из двух частей: в первой она касается своей работы в пьесах Чехова (смотри предыдущий пост), а во второй рассказывает о своем военном детстве в городе Данилов в Ярославской области:
...в «первую военную весну с папой», мы поселились в доме у вдовы священника. Папе, как инвалиду, горсовет выделил комнату. Вдова старенькая, у нее трясутся руки, ходит она, держась за стенки, и говорит о своем умершем муже: «мой Ваня». Так мы и стали ее называть с Галей: «Мой Ваня».
Я хожу в школу имени Ленина. Рядом со школой рынок, где продают по воскресеньям сено, овощи и молоко. На площади стоят длинные деревянные ряды, они всегда почти пустые. А у ларька, в котором ничем не торгуют, сидит инвалид на коляске. Поет он больше одну песню: «Двадцать второго июня, ровно в четыре утра Киев бомбили, нам объявили, и началася война». Мне хочется ему сказать, что петь надо по-другому, надо петь: «что началася война», а то получается, что сначала объявили про войну, а потом она началась. Но чтобы подойти к инвалиду, надо иметь какую-то мелочь, а то неудобно. Мелочи нет. Но зато на большой перемене нам выдают картофельную запеканку. Я заворачиваю в промокашку кусок запеканки и иду к инвалиду. Он взял мое подаяние, и тогда я сказала ему, как надо петь. Он сказал: «Повтори, не понял». Я объяснила. На следующий день инвалид увидел меня и запел, выделяя громко: «Киев бомбили, нам объявили, что началася война». Потом поманил меня рукой в варежке, я подошла, и он протянул мне картофелину и соленый огурец. «Возьми, доченька. Папа у тебя на войне?» - «Недавно пришел». - «Раненый?» - «Да, в ногу». - «Работает?» - «Нет еще, нога болит». - «Пьет?» - «Нет, он у нас не пьет». - «Совсем?» - «Совсем». - «Да так же не бывает». - «Не знаю». - «Ты мимо так не беги, нам со старухой хватает, а ты растешь. Держи, держи, не стесняйся».
По воскресеньям, когда был «большой базар», он напивался, и его «старуха» везла за веревку его тележку, как когда-то, давно-давно в Ленинграде, папа вез меня на санках по переулку Ильича.
Учительницу зовут Валентина Васильевна Харченко. У нее светлые волосы, уложенные двумя легкими валиками, и широкая коричневая доха. В классе холодно, мы все сидим в пальто и в валенках, а Валентина Васильевна - в дохе. Она читает «Сын артиллериста» - про мальчика, которого вырастили отец и друг отца - оба военные. Мальчик тоже стал настоящим военным и в тылу у немцев «вызывал огонь на себя». «Радио час молчало, потом раздался сигнал: «Молчал. Оглушило взрывом. Бейте, как я сказал. Я верю, свои снаряды не могут тронуть меня»…»
Эти строчки я запомнила сразу. А через несколько дней я знала всю поэму наизусть и читала ее в старших классах. Потому что учительница по литературе в старших классах подошла ко мне и сказала: «Приди к нам завтра на урок, почитай про сына артиллериста».
А потом в единственном даниловском учебном заведении - педагогическом техникуме - я стояла на настоящей сцене, в пальто и валенках, и произносила самые прекрасные слова из тех, которые тогда узнала и которые волновали меня до слез: «Держись, мой мальчик, на свете два раза не умирать, ничто нас в жизни не может вышибить из седла». Читала и удивлялась, что такую большую поэму так внимательно слушают - ведь вечер отдыха, ведь танцы, ведь Новый год, ведь они все взрослые, а я еще нет. Но они сидят и слушают, и никто не говорит: «Уж больно долго ты читаешь».
А еще я хожу в Дом пионеров. Руководит этим Домом одна «вакуированная» из Москвы. Она ведет два кружка - «театральный» и «танцев». Танцы без музыки, на счет: «Раз, два, три, раз, два, три». Мы, несколько девочек, стоим у стульев, которые сейчас не стулья, а станок, и пытаемся в валенках приседать и делать книксены. У нас скоро будет выступление в клубе железнодорожников, на очень большой сцене. Мы будем танцевать танец снежинок, уже не на счет, а под музыку, потому что в клубе есть пианино. «Вакуированная из Москвы» сшила из марли платья снежинок, и вот мы на сцене. И совсем не холодно в тапочках и в марлевых платьях, а легко двигаешься, и валенки не бьют тебя по коленям, пальто не стягивает твоих рук, и как хорошо, и как красиво, и совсем не страшно, что сцена большая.
Мы кланялись после танца, как нас учила «вакуированная» - «глядя на зрителей с улыбкой». И даниловские железнодорожники, работавшие без выходных, усталые, с воспаленными глазами, обведенными угольной пылью, как черной краской, - тоже улыбались и долго и тяжело аплодировали нашему неуменью, нашим марлевым платьицам и нашему военному детству. После такого - совсем легко было выйти во втором отделении и читать: «Крест-накрест белые полоски на окнах светившихся хат, родные тонкие березки тревожно смотрят на закат, и юноша в одежде рваной повешен на кривой сосне, и чей-то грубый, иностранный, нерусский говор вдалеке».
Я забыла многое из того, что было значительным и важным, но этот тускло освещенный зал клуба, сцену и глаза взрослых дядей и тетей, которые слушали про «нерусский говор вдалеке», - я помню и запах зала помню - пахло мазутом, керосином и махоркой.
Спасибо вам, Валентина Васильевна, вы были настоящей «первой учительницей». Вы понимали силу слова, силу поэзии. И военные стихи Симонова, Алигер, Твардовского - мы услышали из ваших уст, поняли их, насколько могли понять, а главное, почувствовали, как до́лжно, то есть восприняли их правду, их боль. Мы соприкоснулись с величием подвига и с понятием Родина через честные и прекрасные стихи больших поэтов. Радио было только на площади у рынка, его включали, когда тревога, когда выводили нас из здания школы, «чтобы в случае чего вас не засыпало». Театра тоже не было. Кино показывали редко и в основном «довоенные» картины. Но причастность нашу к общим бедам, общим радостям - мы чувствовали благодаря нашей учительнице, недавней выпускнице даниловского педагогического техникума.
Тетрадей тоже не было - мы писали на старых бухгалтерских книгах, учебников было мало, их не хватало на всех, выдавались они «по очереди», но библиотека была, поэтому Пушкин и Толстой, Аксаков и Марк Твен, Гоголь и Чехов - уже начинали вести нас за собой, взяв наши замерзшие детские руки - все в цыпках, в чернильных пятнах - в свои, большие, теплые и вечные. И мне кажется, что острота восприятия объяснялась прежде всего именно трудным бытом военного детства, постоянным холодом, неудобствами, хроническим «хочу есть».
Война формировала нас жестко, быстро и безжалостно. Она учила нас ценить все, что казалось прежде таким естественным - спокойное небо над головой, отца и мать, кусок хлеба, теплую одежду, целую, не залатанную со всех сторон обувь.
В дни войны чудо настоящей литературы начинало раскрываться так, как оно должно раскрываться, - праздником, познанием прекрасного, откровением. Я не считаю, что война - школа, пусть последующие поколения никогда не узнают потери близких, разруху, лишения и страх, но то, что все названное может быть реальностью для них, для «невоенных поколений», - нужно «вложить» в их сознание, в их сердца. Очень жесткие они сейчас, отупевшие от шума, грохота современной музыки и современных ритмов. Идут - в джинсах, красивых курточках, а текст произносят, достойный обезьян: «А она (учительница) говорит: «Лев Толстой»… твою мать. Меня чуть не стошнило».
«Поколение» не умеет читать, видеть, понимать. Оно «выбрало» пепси. Какое преступление: уничтожить целое поколение! Какая нерасчетливость!
РОЛАН БЫКОВ
1987:
13 ноября. Пленум прошел блестяще, в зале были все из газет и ведомств, Камшалов, Климов, Медведев, Лисаковский, Пряхин и телевидение в большом составе. Утвердили решение. Оргкомитет. На секретариате худруками утвердили Хмелика, Железникова, Туманян, Арсенова. Было все, как хотелось. Я выступил против Ростоцкого. В. Тихонов выступил против меня. Просил его <Ростоцкого> «не убивать». Был неинтересен и грустен, и сердце у меня стало ныть: почему забрать власть значит убить?
Никогда не забуду, как Р., пьяный, в Ашхабаде кривлялся и толковал мне о том, как он ничего не понимает в детском кино, а начальник, «большой начальник», намекая, что это он сделал так, что я не ставлю и не буду ставить, оттого что посмел критиковать его в газете. Никогда не прощу ему А. Германа, ставшего по его милости и по милости его дружков калекой, травли всех и вся, когда он был серым кардиналом при Ермаше.
Очень много, очень много эти люди сделали. Неужели он не понимал, что надо подать в отставку? Почему Кулиджанов понял это? Что за страсть к власти, причем к власти-унижению людей, к власти ради самоутверждения способом душить людей вокруг?
А во мне какая-то интеллигентская червоточинка - жаль его, жаль и Лиознову. По логике на это мое чувство должна быть реакция, и они (не они лично, а те, которые такие же) должны снова возникнуть и расправиться в первую очередь со мной.
Доклад вроде получился, но по бумажке я читать не смог - говорил по продуманной схеме полтора часа. Зал слушал, затаившись. Аплодировали долго. Это победа, но работы страшно много.
На секретариате возник «гамбургский счет», это хорошо, но нас действительно не любят.
Сколько тайных смыслов
В трепете огня,
Ворожу на числах,
Что влекут меня.
Я люблю тринадцать,
Девять, три и семь,
А еще, признаться,
Я люблю их все!
И колдую часто,
И гадаю вновь,
А кругом неясно,
Все любовь, любовь!
А кругом сомненья
В трепете огня,
Только вдохновенье
Бережет меня...
Смысл вдохновенья -
Это вдох мгновенья!