Композитор Сергей Прокофьев, один из гениев музыки 20-го века, до момента как окончательно решил жить в советской России ( до 1936 года) вел дневник, который очень интересно читать - так хорошо он написан, особенно в местах где у автора есть время рассказать о деталях жизни, а не только их перечислить! На мой вкус самые интересные страницы - это описание лет учебы в Петербургской консерватории (1909 - 1916) и описание приезда с концертами в Москву в 1927 году. Вот вам на пробу моя подборка по последнему дню января. Текст объемный, но интересный (взят на станицах проета prozhito.org, выделения в нем сделаны мною).
1909:
13 февраля (31 января). М. П. Корсак пригласила к себе одновременно меня и Рузского, и таким образом познакомила нас. Я сыграл ему свою Симфонию, которая ему понравилась, особенно две последние части, найденные очень оригинальными, и он сказал, что может поговорить с Глазуновым, а кроме того, не лишне познакомить меня с известным критиком Оссовским и с Александром Зилоти. Через три дня на концерте Беляева это знакомство было сделано (оба очень милые) и решено, что на днях они все послушают мою детку. Но вот уже две недели, а нет ни слуху, ни духу. Глазунов же с третьего января в течение трёх недель пил comme un trou, и только дня четыре, как оправился от своей ужасной болезни. Я, встретив его в Консерватории, сразу атаковал храбрыми словами: «Когда же, Александр Константинович, сыграют мою симфонию?». Глазунов пробурчал себе что-то под нос и затем стал говорить, по-обыкновению тихо и неясно, и совсем не то, что мне было нужно. Затем незаметно переехали на «Экстаз» Скрябина. Однако я настойчиво переехал обратно к своему вопросу. Наконец Глазунов сказал: - Обратитесь к Н. Н. Черепнину и покажите ему свою симфонию, - что он скажет. Можно - так и сыграем.
Я обратился к Черепнину, подъехав очень мягко. Мол, позвольте показать вам симфонию, я её уже показывал Глазунову, и он сказал, что важно знать ваше мнение.
Черепнин был в высшей степени любезен, выслушал симфонию и произрёк свой суд:
- Если бы эта симфония была бы вроде обыкновенной ученической работы, как, например, «Цыгане» Галковского или Симфония Лембы, то я непременно настаивал бы на её исполнении. Но эта вещь переходит границы обыкновенной ученической работы, она слишком сложна гармонически для нашего оркестра, и он её не сыграет. Вы убежите с первой же репетиции. Кроме того, в этом году ученических концертов, кажется, и не будет. Устройте в каком-нибудь другом оркестре - это будет очень хорошо, я этому сочувствую и постараюсь помочь, чем могу.
Подошедший в это время Глазунов сказал, что он в конце февраля устроит симфонию в Придворном оркестре, и чтобы я дал её расписывать на партии.
Итак, дело устроено. Но я не удовлетворён. Это - самые неизвестные концерты, которые существуют, да ещё в подлейшем зале. А жаль, что я уже перешагнул консерваторский оркестр!...
Теперь симфония расписывается на партии.
1910:
13 февраля (31 января). Я доволен этой зимою. Моя жизнь богата интересами. Я чувствую, что я живу полной жизнью, что я беру от неё всё, что могу. Когда у меня на Новый Год спрашивали, чего мне пожелать, я думал и совершенно искренне отвечал: ничего не надо. И действительно - всё хорошо, а дальше в жизни будет ещё лучше. За эту осень интерес жизни вырос колоссально. Всё пошло вдруг кверху: и рояль, и сочинительство, и композиторская карьера, и знакомства. Моё времяпровождение разнообразно, я попеременно увлекаюсь то тем, то другим.
Да, я страшно люблю разнообразие всюду и во всём, и без него закисаю.
Для Есиповой я работаю периодами. В такое время играю аккуратно около двух часов в день, занимаюсь эти часы с пользой и большим толком. Такой период длится приблизительно дней десять-двадцать. За это время я себя много подвигаю вперёд, но затем наступает некоторое охлаждение и интерес переносится на что- нибудь другое.
Сочинением я много занимался на Рождество, а теперь крайне увлечён переложением скрябинской симфонии и сегодня, например, просидел над этой работой, не заметив, пять часов.
Дирижёрством я увлекаюсь меньше. Может и впрямь у меня меньше любви к этому делу, а может ещё не втянулся, да как тут и втянуться, когда класс наш... ах, этот класс!... проклятый Черепнин!
А между делом вижу в Консерватории много консерваторок, и хорошеньких. В прошлом году я стонал, что нет никого кроме Верочки Алперс, а теперь их много, очень много. И здесь я, более чем где-либо, люблю разнообразие. Быть может, потому меня ни одна по-настоящему не любит, но зато все вместе очень любят, и с ними весело и легко. Временами в Консерватории наступают такие «празднества», когда, например, готовятся к спектаклю или концерту, когда следует целый ряд репетиций, одна за другой. Тогда все заняты, все что-то делают и вместе с тем все бездельничают, - и вот когда весело в Консерватории!
Но спектакль или концерт проходит, чувствуется усталость от безделья, не пресыщение, но сытость - тогда тянет за работу, которая остановилась; тогда прилив энергии к работе и с удовольствием засаживаешься за неё.
Ну разве это не хорошо?
Вернусь к моей консерваторской хронике.
Я остановился, кажется, на коньках.
Глаголева, в ответ на мой автомобильный tour de force, заплатила ангельской добротой, даже смутила меня, и мы начали кататься на коньках. Я настоял, чтобы мы катались вдвоём, без третьих лиц. Как конькобежцы, мы очень подошли друг к другу: мы оба умели держаться на льду, но плохо... Устроились мы на небольшом и малолюдном каточке при Первом кадетском корпусе и стали кататься два раза в неделю, очень приятно и делая успехи.
Мой хор «Белый лебедь», созданный на Рождество, я показал Черепнину, а затем Глазунову. И никогда мои сочинения не устраивались так быстро и легко, как в этот раз. Черепнин одобрил, Глазунов одобрил, пошли к классным дамам и заявили, что в ближайшую пятницу просят собрать «уточек», с которыми сам автор будет разучивать новый хор, который затем пойдёт на вечере под аккомпанемент оркестра. Прямо изумительно!
Далее я начал учить хор с нашими девицами. Хор им понравился, запели его с увлечением, я стал «композитором», «маэстро», фонды мои на консерваторском рынке быстро повысились, и я стал весьма известен. Случилось то, о чём я мечтал перед сочинением «Лебедя». Я стал «автором», написавшим «очень красивый» хор.
Глаголева говорила мне: «Я чувствую, что каждый день, каждый приход ваш в Консерваторию вы делаете новый шаг в вашей музыкальной карьере».
Она предсказала, и на другой день был не шаг, а целый прыжок.
Верочка Алперс выступила на ученическом вечере. Сыграла ничего; немножко бледно, но всё же сделала успехи. Там же я аккомпанировал другой ученице Оссовской. Самой Оссовской не было по болезни, а после вечера она просила зайти к ней Верочку и Макса и рассказать, как сошло дело. Коротенький вечер кончился в одиннадцатом часу. Вера посылала одного Макса, Макс одну Верочку, и оба не шли. Весь вечер мы провели вместе, втроём.
- Ах, Боже мой, ну пойдёмте все вместе, - сказал я. - Кто-нибудь из вас забежит на минутку, а затем пойдём вместе домой; нам всем по пути.
Быть может, маленькая надежда, маленькая задняя мысль и была у меня, но очень маленькая, скользящая.
Те обрадовались, и мы пошли. Решено было, что Верочка на одну секунду подымется, а мы с Максом посидим в швейцарской. Так и случилось. Её стали удерживать, она сказала, что ей нельзя, её ждут кавалеры, по лестнице сбежал сам Оссовский и потащил нас наверх.
Редко встретишь таких гостеприимных людей, как Оссовские. Но тут ожидало меня большее. Оссовский, не забывший о моей Симфоньетте, поговорил о ней с Гольденблюмом и устроил её в концерты графа Шереметева. На будущий сезон моё дитя идёт в настоящем абонементном концерте!! Вот сюрприз! Это было неожиданное и блестящее завершение вечера двадцать второго января. Вернувшись домой, я с удовольствием стал играть эту хорошенькую штучку.
Продолжаю хронику.
Двадцать восьмого пошёл мой хор на вечере. Это было рано, приходилось спешить с учением, но откладывать было нельзя, так как следующий ученический вечер был двенадцатого февраля, т.е. когда я уезжаю в Москву, а ещё следующий только в марте. Попробовали с оркестром, и оркестр звучал прелестно, я почувствовал полное удовлетворение от своей инструментовки. Но когда соединили с оркестром хор, получился такой кавардак, что нельзя было слушать: друг к другу они не привыкли и врали каждый порознь и все вместе. Между тем учить хор с оркестром нам не давали: некогда оркестру. Ставят теперь тех же «Фауста» с «Русланом», которым я когда-то аккомпанировал, и никак не могут срепетироваться. В конце концов дело пошло так плохо, что Черепнин разогнал оркестр и нанял для оперы посторонний, а для моего хора ничего не осталось.
- Голубчик Прокофьев, я вас продал! - встретил меня Черепнин.
Но он устраивает концерт дирижёрского класса в Большом зале и обещает исполнить хор там, и не с пианистками, а хором из природных певиц. «Напишите ещё хорик...». Теперь же на вечере можно спеть под фортепиано.
В общем, всё это так умазали, что переменой я был даже почти доволен. Тем более, что с оркестром шло несогласно, а доучивать было некогда.
Настал вечер. Я был очень доволен уже потому, что на этом вечере я оглашался в Консерватории как композитор. Мой номер стоял первым, пришла слушать меня Есипова, очень много родственников и знакомых, и кроме того, полный зал. Я дирижировал, аккомпанировал Черепнин (и очень скверно). Хор спел недурно, старательно, хотя многие пианистки не пришли, удрав на концерт Гофмана. Успех был средний. Хлопали, впрочем, довольно дружно. Я рассчитывал на значительно больший успех. Но отсутствие оркестра, безголосость певиц (горлодранок) и плохой черепнинский аккомпанемент оказали своё действие. Я ожидал от этого вечера торжества. Был только успех. Жаль, но меня это несильно опечалило: настоящее исполнение ещё впереди, а пока что-то вроде публичной генеральной репетиции. Есипова похвалила, а Глазунов был пьян.
На вечере была... Е. Эше, мой «номер первый». Её сестра говорила мне, что она собирается, и меня очень интересовало увидать её, - мы не встречались с мая месяца. Не скажу, чтобы она очень уж изменилась. Но погрубела колоссально. Много посторонних волос на голове, несколько ухваток артистки с театральных подмостков, то же красивое лицо, что и прежде, но всё это с таким налётом огрубелости: и на руках, и на костюме, и на манерах, и на красивом лице. Жаль, право; это уже не та Эше, которая так гордо держала себя два года назад. Теперь это драматическая артистка, на которую кулисы и закулисы уже наложили свой нехороший отпечаток.
В субботу была генеральная репетиция «Фауста» и «Руслана». Случилось как-то, что мы разболтались с Рудавской. Я был очень доволен. Затем ей захотелось на сцену.
- А не хотите ли, - предложил ей, - посмотреть на сцену с птичьего полёта, с верхних переборок?
- А разве можно?
- Конечно можно!
Мы влезли наверх и очень мило слушали репетицию оттуда. Рудавская была всё время мила, проста и внимательна ко мне. Что заставило её сблизиться со мною? Желание извести Березовскую? Или мой «Лебедь» старался в мою пользу? Или я просто ей понравился? Вероятно, всё это вместе. Но результат неожиданный и блестящий. Улыбнулся мне пятый мой номер, Рудавская, вероятно, самая красивая девочка в Консерватории.
Я почему-то считал её пустенькой и глупенькой, но тут, на балконе, она раскрыла мне картину, которой я далеко не ожидал. Училась она в гимназии, но её перетянул сюда Миклашевский. Она в шестом научном классе, но осенью сдаёт экзамен по гимназии. Очень интересуется ботаникой, собрала гербарий и знает латинские названия. Изучила анатомию. Занимается атлетикой и имеет шикарные мускулы. По три часа в день играет на фортепиано. Позирует перед двумя художниками и одним скульптором. Чтобы успеть всё это, ложится в двенадцать и встаёт в семь. А живёт она на Петербургской стороне в доме, где цветочный магазин Эйлерса, и в свободное время они бегают там и забрасываются цветами.
Картина блестящая, хоть, может, половину она и сочинила. И ко всему этому её обворожительная мордашка, полная энергии и сил!
Я был доволен. Мне понравилась Рудавская, её бодрость, светлый взгляд на жизнь. Не скажу, чтобы я хоть чуточку был увлечён ею, но принципиально я был ею увлечён, и влияние моего «доброго гения с серебристыми глазами» сказалось сейчас же: я стал аккуратно вставать в восемь с половиной часов, в девять садиться за рояль и два с половиной часа играть беспрерывно, с пользой, с толком. А потом сочинять. Словом, работать бодро, полезно и аккуратно.1911:
13 февраля (31 января). Двадцать восьмого числа Глаголева обвенчалась с Владимирским. Я был её секундантом. Впрочем, всех нас было восемь шаферов, и я был на третьем месте. На первом Дернов, на втором Петри. Курьёзно, что я чуть не прозевал эту свадьбу. Сначала её назначили на воскресенье двадцать третье, потом перенесли на двадцать восьмое. Я рассчитал, что двадцать восьмое тоже воскресенье, а вышло, что пятница.
После этого я метался, как угорелый. Фрак оказался у портного, белый жилет - в прачечной, галстука совсем нет. Пришлось ехать к Раевским и надеть Шуриковы наряды. Тем не менее я поспел к невесте на Петербургскую в без четверти восемь; свадьба назначена в восемь, у Александринского театра, в церкви Министерства внутренних дел.
Жених - неинтересный, серенький. Леся же блеснула своей бесовской красотой, простым, прелестным платьем и безукоризненной, как-бы выточенной фигурой.
Во время венчания меня ужасно занимала моя роль; кроме того, я с большим интересом следил за процессом венчания. Я первый раз был так близко.
Принесли венцы и водрузили их над головами жениха и невесты. И вот, когда очередь дошла до меня, случилось с Лесей приключение, да какое! Когда священник поднёс к её губам сосуд с церковным вином, Леся вспомнила что-то смешное, но сдержав смешок, прильнула к сосуду. Тут приступ смеха возобновился, или она поперхнулась, вино заплескалось, полилось на ковёр, на рукав. Леся замахала левой рукой, в которой была зажженная свеча, и подпалила фату. В одно мгновение вся невеста запылала, горящая свечка полетела на пол и покатилась по ковру, Леся завертелась. Шафера бросились тушить её. Пожар потушили так же скоро, как он начался.
Успокоились, стали продолжать прерванное венчание. Хвать - нет обручального кольца! Где кольцо? Туда, сюда - нет кольца! В публике движение; приподняли ковёр; попросили невесту отойти; кольцо лежало у неё под ногой. Надели кольцо и кончили венчание без дальнейших инцидентов. Я первый обвёл Лесю вокруг аналоя. Поздравили с шампанским и поехали ужинать на старую квартиру невесты.
С молодым супругом Леся держала себя из рук вон: звала по фамилии, говорила «вы», а когда кричали «горько!», не хотела целоваться. Наконец отец жениха, старый маститый священник, подошёл к молодым и проговорил ласково:
- Ну, горько, дети, горько!...
- Нет! - ответила Леся с изящным движением, - и не поцеловалась.
Священник мрачно отошёл в угол. Когда же гости расходились, он только сухим
рукопожатием обменялся со своею дикой belle-fille.
Свадебка!...
1927:
31 января. Утром репетиция - освежить программу предыдущего симфонического концерта, который повторяется сегодня вечером.
...
Анонимное письмо, подписанное «русская женщина». Советует, когда улягутся фимиамы с восхвалением зигзагов и уколов, и я смогу сосредоточиться в тишине, то чтобы я усвоил, что сфера моя не сочинительство, а исполнение Бетховена, с его страстью и титанической мощью, и что тогда мир падёт ниц передо мной. Очень надо! Спасибо, русская женщина.
Вечером - симфонический в Большом зале Консерватории, с повторением программы. Зал снова полон. Из правительства присутствует Луначарский, но ко мне в артистическую не заходит. Сюиту из «Шута» сыграли отлично. Перед моим выступлением Цуккер, по требованию Луначарского, объявляет с эстрады, что на международном конкурсе пианистов в Варшаве первый приз получил москвич Оборин. Оборин - молодой юноша, кажется, лет девятнадцати, играл с Персимфансом перед моим приездом мой 3-й Концерт. Говорят, он, кроме того, композитор и собирается ехать ко мне учиться.
Третий концерт проходит сегодня хуже, чем в первый раз, но это по вине оркестра, так как я сегодня был почти спокоен и играл хорошо, хотя и несколько медленнее, чем в первый раз. У оркестра же сегодня тридцать три несчастья: у первого контрабасиста сердечный припадок, у первой флейты воспаление лёгких, первый альт сломал себе ногу, - вот они и расстроились без главарей. Контрабасисты напутали в трудной для них третьей вариации, где у меня ударения с синкопами и где им приходится брать ноты на сильные части, на восьмую позднее меня. Таким образом мои ударения их всё время сбивали, они путали их и в конце концов сбили меня. Наконец я поймал и дело обошлось сравнительно благополучно. После окончания Концерта - бисы и рёв. В сюите из «Трёх апельсинов», стоявшей в конце программы, Марш бисировался согласно традиции.