От Орла я шел три дня и на четвертый день, заночевав на станции Ясенки Московско-Курской железной дороги, в седьмом часу утра достиг Ясной Поляны. Ясная Поляна, небольшое сельцо, или, вернее, поселок, находится Тульском уезде, в 16-17 верстах от Тулы. Здесь имение нашего писателя и мыслителя графа Льва Толстого, к которому, собственно, я шел. Скучная и пыльная трактовая дорога осталась направо. Надо держаться влево по проселочной тропе, чтобы добраться до сельца. Совершенным особняком стоящая маленькая церковь - первое здание сельца; затем небольшим рядом вырастают перед глазами плохенькие мужицкие хатенки. По улице пустота; только собаки лают и заступают дорогу. Встретился еще какой-то босоногий мальчишка.
- Ясная Поляна? - спросил я его.
Он испуганно метнулся с дороги и неохотно ответил:
- Поляна.
- Льва Николаевича знаешь?
- Барина-то? Знаю.
- Что ж, землю пашет?
- Теперь покончил; все переборонил анамедни.
- Проводи-ка меня, мальчик, до графской усадьбы, а то я собак боюсь. Я тебе
пятачок дам.
Мальчик остановился, подумал с минуту и соблазнился пятачком. Мы пошли с ним, преследуемые собаками, вдоль улицы. Завернули под гору
за околицу.
- Гляньте-ся, избы-то вот новые: старый барин строил. Пожар был, а он потом помогать стал. Все сам делал. А вона усадьба-то, белый дом, - то барина Кузминского; а там, за деревьями, и графский. Идите таперя.
- А ты что же?
- Мамка браниться будет! Да нешто. Собак нету; штук пятнадцать у графа, да они ученые - не тронут. Пятачок-то сулили.
Я дал пятачок и пошел по спуску.
Панорама местности прекрасная. Со всех сторон длинными массами зеленеют леса. Сама Поляна мне кажется не чем иным, как по одну сторону лежащими полями. А то все горы да леса; зеленый колорит утомляет зрение. На небе ни одного облачка. Солнце недавно взошло и не припекает, в воздухе пахнет бодрящим ароматом травы. Кое-где пролетают пестрые сороки да голуби, стрекочут кузнечики. В общем, какая-то пустота, нелюдимость. Вероятно, "люди отъехали на работу. Пройдена лощина, глубокая, веющая холодом, приходится идти на гору к высокому белому дому по узенькой дорожке. Я устал - так много надо было идти, ноги отекают и еле двигаются; тело чувствует слабость, но на сердце хорошо при виде окружающей красоты природы и при известной надежде на что-то заманчивое и призрачное впереди...
Впереди... Там - светлая дорога! За мной ничего позорного не осталось позади! Идите же, ноги, скорее. И кажется, что зародись малейшее сомнение в сбыточности надежды - ноги подкосились бы, не пошли. Но они идут, следовательно, сомнения нет. Чего ж еще больше желать. Владелец Кузминский, сосед графа Толстого, очевидно, махнул рукою на свои пажитки - так заброшено, уныла выглядит его дом и простые стройки. Два-три мужика во дворе возятся с поломанной телегой у сарайчика апатично, неумело. Двор загрязнен, чистоты не видать и в саду и около дома.
Кузминский не последователь графа, он сам по себе; землю пашут по найму ему, а он поздно встает и рано засыпает, придерживаясь традиций доброго старого времени, вне философского воззрения на жизнь и труд, но с несомненною верою в то, что все идет как надо. Усадьба слилась с сосед- нею графское. Густая аллея деревьев, словно галерея, соединяет их между собою; по ней я пошел, оглядываясь постоянно из боязни собак. Встретилась баба - нечесаная, некрасивая.
- Это дом графский?
- Он самый. Идите. Лев Николаевич на работу уходит. Среди ольхи, среди одуряющего запаха цветов показался дом, окруженный вековыми липами, бросающими темную тень на красивый фасад и цветники. Каких только нет здесь цветов: георгины, левкои, настурции, флокс, резеда перепутались в живописную сумятицу; редко придется где еще видеть такую массу и такую красивую гору
цветов.
Но и здесь беспорядок; печать забвения прилегла плотно и к дому и к цветникам. За цветами и громадным парком, как видно, ухаживали предки; настоящие хозяева только не уничтожают их.
Я вошел в настежь открытые двери и попал в прихожую. Просунув голову в дверь другой комнаты, стоял и что-то говорил крестьянин в синей рубахе, портах и стоптанных сапогах. Мой кашель заставил его обернуться.
В крестьянине невозможно было не узнать великого писателя, пресыщенного славой, Льва Толстого, автора «Войны и мира», «Детства» и «Отрочества» и созидателя новой философской теории жизни и труда. Я узнал Льва Николаевича по портрету Репина. Пахарь стоял передо мною во всей простоте: добродушное лицо, ласкающий спокойный взгляд, немного сгорбленная, но все еще высокая фигура. Лев Николаевич, извините, что я...
- Ax оставьте, заговорил он быстро, - здравствуйте, здравствуйте!
- Павел Иваныч, я сейчас! - крикнул он в дверь. - Пройдемте сюда. Лев Николаевич скоро пошел с крыльца, надевая по дороге старенькое, плохое пальтишко, к миниатюрной лавочке под липами.
- Ну, садитесь. Рассказывайте свою повесть. Как зашли сюда? Задача упростилась. Неловкую сцену рекомендации граф совершенно замял, и мне оставалось говорить о путешествии и о себе, что, конечно, не составляло труда. Боялся я именно тех минут, которые всегда следуют за первым знакомством.
Что нужно было говорить не мудрствуя лукаво, я сказал графу, и он слушал внимательно, сочувственно, не спуская с меня своих ласкающих глаз. С ним мне так
хорошо стало.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я говорил все Льву Николаевичу, беседуя откровенною исповедью, и он всё слушал, изредка вставляя свои замечания.
- Как же пешком-то дошли, небось ноги болят?
- Болят, Лев Николаевич, но что же делать?
- Да. И рубль только у вас? И ничего нет.
-Omnia mea mecum porto*
_________________________
* Все свое ношу с собой (лат.)
_________________________
- По-латыни знаете. Говорите проще. Зачем же в Москву идете?
- Работать, Лев Николаевич.
- Там трудно искать. Таких, как вы, там много, очень много, им же имя легион. Вакансий нет, а желающих много. Идите назад в О. и лучше бросьте свою профессию...
- И возвратиться назад? - спросил я, усиливая ударением значение слова, зная, что Лев Николаевич намекает на свою обстановку, начинает говорить о себе и своем культе.
- Да, именно назад. Впереди - мрак. Цивилизация в том виде, как она идет, - мрак. Назад надо. Работа же всегда, но не бесцельная и корыстная. Цель жизни такая: давайте как можно больше и как можно меньше берите. Тогда спокойствие и довольство; иначе нет.
К нам подошел молодой человек с рыжей окладистой бородой, одетый так же, как и Лев Николаевич.
- Мой приятель Павел Иванович Гайдуков. Служит при "Посреднике". Мы подали друг другу руки. Павел Иванович очень мне понравился.
Идемте работать. Вы отдохните с дороги-то.
- О, нет. Я тоже пойду, если можно.
- Что же, идемте...
Втроем мы отправились снова по спуску к тем избам, которые мне показывал босоногий мальчуган.
Лев Николаевич заговорил ровным голосом. Речь полилась свободно, в оборотах простота и поучительность проповедника.
Ограничьте ваши потребности. Доведите до минимума. Давайте много и берите мало - так надо. Это хорошо, что вы идете пешком, с рублем. Но не всё. Костюм у вас хороший. Вам стыдно идти, на вас внимание всех. Зачем вы его надели?
- Он один у меня остался, потому что его никто не купил.
- Да. Рублей тридцать ведь он стоит. На это деньги можно полдесятины купить - и живите, кормитесь, работайте. А вы от старой профессии такой же ищете, лишь бы денег побольше. Нехорошо. К чему деньги? Деньги - исполнительный лист на бедняка. Когда я был помещиком и у меня были свои Петрушки и Ванюшки, я мог приказать им делать то-то и то-то, иначе наказание. Теперь нет крепостных, а есть деньги, за которые я также могу приказать и Ванюшке и Петрушке. Тогда я приказывал только, теперь плачу деньги и приказываю - не все ли равно?...
Когда же потребности ваши станут ограничены лишь вами в смысле труда, тогда не нужны деньги, которыми платят ненужным извозчикам, на разврат и др., из-за них создают не труд, а профессию с корыстью. Служить Богу и мамоне в одно и то же время нельзя. Служить слову и делу хорошо, но делать из слова профессию позорно. Если вы хотите проводить ваши мысли - проведите, хотя бы и через печать; это полезно; отчего другим и не знать ваших мыслей? Но делать из этого профессию позорно. Точно так же позорно делать профессию из органа деторождения, как это практикуют проститутки, позорно, хотя акт деторождения необходим.
Дошли и до избы, которую Лев Николаевич начал строить для бедной бабы-вдовы. Изба маленькая, но уютная. Лев Николаевич в это утро принялся за крышу по системе красноуфимской сельскохозяйственной школы, соломенно-ковровую. Ha работу приходит обыкновенно он, его дочь, Гайдуков и некая Марья Александровна. Она из крестьянок и, очевидно, пользуется расположением Льва Николаевича. Здесь же обыкновенно, как мне передавали, вертится пятилетний Васька, также принимающий деятельное участие в работе, исполняя нетяжелые поручения. Около хаты вырыта яма и уложены сплетенные соломенные постилки под гнетом пней. Лев Николаевич и Павел Иванович стали месить глину в большой кадушке, куда на лопате подавала ее Марья Александровна. Дочь Льва Николаевича занялась пряжею ниток для перевязи.
Поочередно они с ведрами спускались к колодцу в лощину зачерпнуть воды. Работа кипела. Все, по-видимому, чувствовали себя очень хорошо. Возникали споры на темы преимущественно домашних потребностей. В изложении проглядывала вульгарность, слышались злые насмешки над существующими порядками, а однажды граф сравнил мешание глины с одним известным обрядом... И дочь, Павел Иванович, и Марья Александровна говорили чересчур свободно, и не все выходило естественно. Лев Николаевич, несмотря на мою полную готовность носить им воду, отстранял меня, иронически называя «молодым человеком», так как постоянно говорил: «Молодой человек, как вас зовут?» Сначала я несколько конфузился, но потом сознался, что мне совестно быть перед ними в визитке и клетчатых брюках.
Прошла какая-то старуха. Лев Николаевич первым поздоровался с нею:
- Здравствуй, бабушка!
- Здорово живешь, Лев Николаевич, работаешь?
- Помаленьку работаем...
Подошел мужик. Граф разговорился с ним, продолжая месить глину, и я опять вызвался принести воды. - Ну несите!
Барчук, штаны подверните, а то замочите! - сострил крестьянин. Все засмеялись, и хохот еще более усилился, когда мне пришлось засучивать штаны у грязного колодца. Несомненно и Лев Николаевич и другие следили, как это я воду буду доставать. Конечно, я и достал и донес ведро. За следующим ведром отправился Лев Никилаевич, а Гайдуков обратил мое внимание на то, что изба построена из земли с рубленой соломой.
- Отчего же не все новые так построены? А новость еще, не понимают. Нововведение Льва Николаевича. А между тем земляная изба удобна, главное - дешевле. Это мы вдове делаем. Крыша соломенно-ковровая... Тоже новшество.
Мне приходилось встречать в печати статьи против таких крыш. Говорят, промокают!
- Что такое? - спросил Лев Николаевич, возвратившись с водой.
Я объяснил.
- Быть может. Но ведь пока мы пробуем. А глина-то, господа, хорошо растворилась, роскошь. Больше и воды не надо. Давайте в яму лить.
Работали еще с час. Солнце уже довольно высоко стояло над нами. Лев Николаевич отирал пот с загрубелой шеи. Борода его седыми клочьями слипалась от влаги. Он заговорил с работающим возле на крыше соседом. Тот стал жаловаться, что не нашел подходящих стропил.
- Погоди, как-нибудь я по лесу пройду, тогда вырублю тебе! - утешил его граф и позвал нас домой завтракать.
- Дело одно сделали, отдохнуть надо. Идемте...
Около дома Кузминского к нам подошел какой-то старичок в коротеньком пиджачке и узеньких панталонах. Павел Иванович показал мне, что это художник Ге, гостящий у Льва Николаевича.
Чай был приготовлен в большой зале наверху дочерью графа, опередившее нас дороге. Пузатый тульский самовар пыхтел на столе, чашки из чистого фарфора; белый хлеб, сливки, масло - всего вволю. Впрочем, чай пили я и Марья Александровна. Хозяин, Ге и Павел Иванович спросили себя кофе. Лев Николаевич сам нарезал мне хлеба и вообще наблюдал за тем, чтобы я больше пил и ел.
- Вы с дороги - говорил он, - не стесняйтесь. Сливок берите, хлеба...
- Оканчиваете распятие? - спросил Лев Николаевич у художника.
- Долго еще.
- Вот вам прекрасный сюжет для картины, как вы с Васькой на крышу залезли. Васька бедовый мальчик.
- Умный, еще бы. Сегодня про пилу, что я забыл, бабка сказывала, - так он нашел ее, вытащил, на, говорит, дедушка, твою пилу; не забудет.
Художник обратился ко мне, заметив папироску:
- Зачем вы курите?
Что было отвечать...
- Я кинул. Вот и Лев Николаевич пятьдесят лет курил, а бросил. И не трудно вовсе. Курить скверно. Лев Николаевич заговорил:
- Табак сумасшествие на человека наводит. Много говорит в это время человек, но неудачно. Затем, курение - праздность. То вас лень охватывает, а как закурите, кажется, что дело делаете. Маскируетесь. Но все не так гадко, как то, если кто курит в присутствии детей и слабогрудых. Это подло. Какое право вы имеете наносить им вред? Ведь не делаю я гадостей за общим столом, не забьет здесь никто в барабан... А курить почему можно?
- Вы не пьете?
Я сказал нет.
- Так поступите в наше общество трезвости.
Не согласиться было нельзя, сочувствуя идее.
- Много ли у вас членов?
- Теперь тысяча. Впрочем, за пятьсот поручился один сектант-старообрядец, Лев Николаевич рассказал мне главные основания устава общества, возникшего в их кружке. Они имеют постоянные сношения с трезвенным швейцарским союзом, причем оттуда же взяты и главнейшие основания их общества. Граф Толстой особое значение придает пункту устава, по которому члену воспрещается подавать кому бы то ни было водку в своем доме. Надежда на то, что число членов увеличится, у Льва Николаевича большая. Он полагает, что дело это, несомненно полезное, быстро расширится.
- Хлебы замесили? - спросила у Марьи Львовны Марья Александровна.
- Замесила.
- Черные?
- Да, конечно.
- А вот мы еще и мяса не едим, - обратилась ко мне Марья Александровна вообще, как видно, охотница поговорить и популяризировать образ своей жизни.
Последнее мне казалось настолько заметным, что я заподозрил ее в неискренности убеждений. Странно как-то видеть крестьянку, выросшую в деревне и только понаслышке говорящую решительно обо всем. Эта энциклопедичность как-то не шла к ее обстановке и была отчасти неприятна. Когда Лев Николаевич сказал ей, что я работал в газетах, она с апломбом заявила: «В ретиратуре?" (слышав ранее о литературе). Так и теперь она развязно заговорила о том, что такое вегетарианцы. На их счет Лев Николаевич не распространялся.
- Собственно говоря, крестьяне наши давно вегетарианцы. Мясо они редко едят. А если бы ели столько же, как и господа, вообще если бы все население земного шара так ело, то скота не стало бы в один день. Об этом говорил Бекетов, и справедливо. Неужели вам не жалко скот убивать? Положим, теленка зарезать...
- А растения вы убиваете, уничтожаете?
- Да, убиваю. Но дойдем до того, что и их станет жалко уничтожать. Теленка мне жаль зарезать, а блоху задавить, комара - нет. Только вы, ради Бога, Марья Александровна, ешьте мясо, вам оно нужно, вы больные... Дайте-ка мне кофею!
- А нету, Лев Николаевич.
- Тогда мы сами сварим.
В разговор вмешался Павел Иванович: - Скупость какая, право.
- Что делать? Все так. Жена, значит, глава семьи, о нас забыли и сами собой забавляются. Всеми делами заправляет.
Я убежден, что Лев Николаевич произнес эти слова с душевной мукой, с сожалением, что в семье образовался раскрой и семья не следует его гуманному учению. Наконец принесли еще кофе, выпили его, и сейчас же Лев Николаевич стал собираться на работу к хате бедной вдовы. Я идти не мог, так как сильно болели ноги. Лев Николаевич любезно предоставил мне свой кабинет, сказав, что могу спокойно там поспать, а сам ушел со своими сотрудниками.
Как убитый проспал я часа два и, проснувшись, стал осматривать кабинет корифея русской литературы, прославленного художника-писателя, в настоящее время как бы недовольного своей славой и ищущего новой жизни. Какой беспорядок здесь! Кто не видел кабинета Льва Николаевича, тот нелегко поверит действительной его обстановке. Кабинет делится на две половины, разъединенные дощатой перегородкой.
Чего только тут нет. Шкафы буквально завалены дорогими книгами в роскошных переплетах, русскими, французскими, немецкими, английскими наиболее выдающихся, популярных авторов; сочинения научные преобладают.
Письменный стол завален беспорядочно брошенными бумагами. Кушетки кожаные, грубой работы, кресла простые. По стенам портреты родных и известных людей. Большая фотография снимок Гончарова, Тургенева, Дружинина, Григоровича с их подписями; оленьи рога, на стене чей-то бюст в ее углублении. На перегородке двое мужицких грабель, за спинкой стула пара изношенных лаптей, на окне все сапожницкие принадлежности и множество деревянных колодок, крестьянские рубахи. Стол в углу завален изданиями фирмы «Посредник».
Пыль слоем легла на все эти вещи, влетая в раскрытые окна и двери. Потолок усеян мухами, которых никто не выгоняет. Впечатление от хаоса получается грустное. По крайней мере, я чувствовал себя нехорошо и вышел в сад. В стороне раздавались смех и оживленный говор. Там под липами разместилась веселая компания людей: графиня Толстая, дети и посторонние гости. И костюмы и темы разговора были иные.
Блестящие от солнца, как золотые, высились липы и бесконечной вереницей тянулись книзу, где спокойно лежит графский пруд. В траве и заросшем кустарнике хрюкают одичалые свиньи, на пруде крякают утки. Не дует ветер, да ему, кажется, и не пробраться в эту необъятную рощу, которой конца не видно, которой другую трудно подыскать по красоте. В ней я пробыл до обеда, когда послышался мерный звон колокола.
Лев Николаевич удивился, что я так мало спал. Обед прошел скучнее; они, интеллигенты-работники, заморились, Мясо не подавалось. Простой борщ, каша гречневая, молоко и квас с черным хлебом. Мне, впрочем, Павел Иванович принес кусок мяса с картофелем, чему я был, откровенно говоря, рад. После обеда Лев Николаевич заговорил о литературе вообще и в частности о газетах. Невысокого он о них мнения. Он рассказал мне о том, как к нему недавно обратился за помощью бывший редактор одного большого журнала Б., сидящий теперь в тюрьме за шантаж и подделку векселей. Граф не может найти для него помощи и ограничился советом «идти назад».
- Таких много - сказал Лев Николаевич. - В прежнее время в литературе хотя что-нибудь можно было найти, в настоящее время ровно ничего. Тогда была любовь, теперь профессия. Лучше же на самом деле сапоги шить - полезнее. Из тысячи пар сапог может не годиться одна пара, из тысячи сочинений одно годиться, В деле писания теперь нажива, да и не только теперь. «Вестник Европы», «Русскую мысль» и «Русский вестник» еще выписывают, чтобы после обеда почитать и бросить... Кто руководитель теперь печатного дела? Корыстолюбие. Если вы хотите писать, то пишите по вдохновению, нет вдохновения - не пишите. Что может выйти хорошего из человека, создающего из святого дела профессию?
Возьмите гениев... Возьмите Бетховена в музыке и других - на что они, если они ремесленники? Что мне его симфонии, они не нужны. Не тот гений и талант, который за деньги пишет, сочиняет симфонии, а только тот, кому хочется писать и сочинять. Мальчишка забирается на чердак и играет на скрипке, а после его хозяин бьет. Но снова лезет мальчишка, уже зная о порке. Это ничего, и он делает хорошо. Возвратимся к газетам. Что дают они? Какое нам дело, развелась ли с Миланом Наталия или сколько шаров получил Буланже. А об этом «шуте гороховом» уже написано столько, что всего в залу не вместишь, если собрать. Не лучше разве ограничиться отделом торговли, справочным отделом или рецептами, как огурцы солить? Это полезно и не противно.
Заканчивая обличительную речь против газет, Лев Николаевич сказал: - Быть может, и я еще сяду писать, все брошу, решительно все и писать буду, но это мне тяжело. Когда есть одно желание - надо писать. Я жду - оно у меня явится. Возьмите, что написано у нас за последнее время. Что написано, гадко. Возьмите же лучше прочитайте "Злую невестку" крестьянина Животова. В нем я вижу талант. Он просто, бесхитростно пишет и именно от любви.
На эту тему мы говорили очень долго. Лев Николаевич воодушевился и говорил охотно, красноречиво.
- Еще говорю вам - не идите в Москву.
Это были почти последние его слова. Он молчал все время до моего ухода, и когда я, пожав его мозолистую загрубелую руку, сказал «прощайте», он несколько задержал меня, долго глядел тем же ласкающим теплым взором и произнес:
- Прощайте! Пишите, если что надо будет. Я всегда готов... А лучше назад идите... назад… - И отвернулся.
Я ушел с тоскою на сердце. Дорога предстояла длинная.
Москва, 30 августа 1888 г.
Евгений Штандель
Напечатано в московской газете «Русский курьер" 4 сентября 1888 года
Источник: Новый мир 1978,8