Герберт Хан и русский характер. 2 Лингвистический детерминизм. Вводные примеры.

Sep 12, 2010 09:03


«Ведь в данной стране что-то совершенно определенное происходит потому, что в ней говорят на этом, а не на другом языке. И в человеке, рядом с ним и вокруг него происходит что-то вполне определенное оттого, что он с раннего детства учится произносить именно такие-то, а не другие звуки», - пишет Герберт Хан.

Обратим внимание на противопоставление внутри самой фразы: «Что-то совершенно определенное происходит». Именно «что-то» - то есть для рассудочного, абстрактного понимания пока не совсем ясно, что же именно. И в то же время речь идет о «совершенно определенном»,  то есть хорошо ощутимом, явно действующем, явно оказывающем влияние.
                Были времена, когда начинало казаться, будто рациональное мышление вот-вот «сладит» и с языком. Например, период вульгарного толкования  так называемой «гипотезы Сепира-Уорфа». Эти двое ученых в Англии и в США обратили внимание, например, на язык племени североамериканских индейцев, в котором отсутствовала грамматическая категория времени. В этой связи появились утверждения, что самого по себе понятия времени нет и в мышлении у носителей данного языка. Выходит, если бы им случилось самим подойти к созданию физики, то эта наука была бы без понятия времени. Ну, а если речь идет не об индейце, а скажем, о русском. И не о физике, а, например, о природоведении? Может быть, есть глубинная закономерность между русским языком и фактом, о котором Герберт Хан пишет следующее:


«Прямо в сердце русского языка мы заглянем, если возьмем столь простое местоименное наречие, как “einander”, по-французски “l’un l’autre”, по-нидерландски “elkander”, по-шведски “varandra”. По-русски это называется друг друга. Стоит посмотреть на эту форму повнимательнее. «Другой» называется по-русски “der andere”, друг = der Freund.  Кажется,  славянским языкам вообще близко то, чтобы называть иного человека попросту другом. Например,  в польском языке «drugi” - «второй», «другой», а «druh” - «товарищ», «друг». В болгарском языке «drug”  - иной человек,  «drugarj” - «товарищ», «коллега», «drujba” и «prijatelstwo” -  дружба. Однако “einander” в польском языке наиболее употребимо в виде “wsajemnie”, в болгарском как «jedin drug(i)” наряду с «wsa-imno”. Русскому языку тоже известно «взаимно» в значении “wechselseitig” наряду с формой друг друга. Однако «взаимно», если можно так выразиться, не ровня «друг другу». У него совсем иной социальный и моральный характер. Оно близко к словам «заимствование» и «заем», из которых первое означает “Entlehnung”, а второе “Anleihe”, “Borgen”. В слове «вза-имно» и в родственных ему славянских словах указывается таким образом на отношения обоюдного обмена. Здесь такой подтекст, который, пожалуй, надо сохранить в уме. А в русском «друг друга» витает совершенно иной подтекст. Если мы, не вдаваясь в исторические изыскания, просто услышим это ушами современного русского, то услышим «друг - друга». «Другой» в своей более старой форме просто-напросто стал «другом». Ведь если бы русский захотел перевести на свой язык наше сегодняшнее “einander”, то он сказал бы «друг друга», что соответствует вышеупомянутому болгарскому “jedin drugi”. В русском языке силы словообразования действовали так, что целиком и полностью подвели  “einander” к смысловому полю дружбы. И тут взаимность выступила в форме самой социальной и самой прекрасной из всех мыслимых. Не то чтобы человек, привыкший к современному русскому языку либо выросший в нем, осознавал, что на самом-то деле он говорит «друг - друга», если имеет в виду “einander”. Но язык нашептывает ему в подсознание нечто весьма важное. Во всяком случае гений языка сопутствует тому, что говорится, когда  звучит это «друг друга» - то дружелюбно улыбаясь, то с тихим, но слышимым призывом. Ведь все в порядке, пока говорится «Они знают друг друга» или «Они любят друг друга». Но как быть, если звучит «Они ненавидят друг друга». Тут языку наносится душевная рана. И он предостерегающе взывает: Как? Они ненавидят друг друга? Друг - друга?! И вновь мы чувствуем, как этот язык предрасположен к тому, чтобы соединять, даже невзирая на ненависть.»…

…«В то время, когда последователи Чарльза Дарвина односторонне сужали и запихивали основные воззрения своего учителя в материализм, мотив «борьбы за существование» стал своего рода догмой, претендовавшей на всеобщность. Петр Кропоткин не отрицал, что «борьба за существование» играет большую роль, но он энергично оспаривал, что это единственный или хотя бы важнейший принцип развития. Во время экспедиций, которые позволили этому серьезному исследователю проникнуть в русскую природу, он производил наблюдения, которые показали ему, что в животном мире весьма действенна и сила, противоположная борьбе, сила социального, взаимопомощи. Кропоткин подчеркивал, что можно говорить о первостепенном принципе формирования и развития.»

Приведя далее обширные цитаты из работы П.Кропоткина, Герберт Хан говорит, что они «показывают нам, насколько разное отношение к природе у настоящего русского  и у многих сынов Запада. Разве не вспоминается при виде этой «взаимопомощи в развитии» о русском слове «друг друга»? Вне всякого сомнения,  у Кропоткина была потребность почувствовать это «друг друга» - “der Freund den Freund” - и в животном мире. И самое прекрасное в том, что он нашел достаточно подтверждений этому в своих изысканиях».

Что же все-таки происходит в человеке (например, во мне!) и вокруг него (например, вокруг меня!), если у него родной язык, скажем, русский?
               Очевидно, для ответа надо как минимум увидеть и понять, чем же таким отличается от других языков сам по себе русский язык. Нам как-то интуитивно понятно, что от языка того племени североамериканских индейцев и других экзотических говоров наш язык отличается довольно значительно. Но не мешает осознать, чем же именно.

«Важнейшей и в то же время увлекательнейшей задачей языковедения может во все большей мере стать определение того, из какой перспективы глядел на мир гений, создававший язык. Можно было бы развернуть вопрос и несколько иначе и попытаться выяснить, какую точку зрения занимает, собственно, говорящий, когда выражается средствами языка, в котором он вырос. При этом следует различать, идет ли речь о родном языке, который духовно кормил и поил человека, когда тот был еще маленьким несмышленым ребенком, или же об иностранном языке, которым кто-то овладел в результате целенаправленных усилий. Здесь нас должен интересовать прежде всего первый из названных случаев - отношение к слову в родном языке.
                При поверхностном рассмотрении поначалу остаются на той наивной, в принципе, может быть, и простительной прописной истине, что каждый говорящий обращается к личности того, с кем он говорит, извлекая звуковые свойства слов из своего душевного центра, из себя самого. Таким образом, можно было бы говорить о горизонтальной оси языка. Она и впрямь может считаться само собой разумеющейся, по крайней мере, в сфере современных культурных отношений в полуденном мире. Именно вдоль такой горизонтальной оси движется и наше восприятие мира, как мы это совершенно естественно ощущаем. Мы видим мир как что-то большое вокруг нас, вливающееся в нас со всех сторон через органы чувств, к нему мы обращаемся при активности нашего мышления, которое начинает действовать изнутри наружу.
               Еще не так давно и в некоторых языковедческих кругах принималось, что все это так и иначе быть не может во все времена и повсюду. В этом аспекте говорилось о сходстве, даже об идентичности строя человеческого сознания на протяжении всей видимой нами истории человечества. Такое филистерски-удобное воззрение, от которого все развитие в тот или иной период становилось подозрительно прозрачным и легко вычисляемым, получило пробоины с двух сторон. Как психология, глубже проникшая в первое детство человека, так и более точное изучение духовного содержания языков, бывших до того в отдалении, показали, что необходимо повсеместно считаться с изменениями сознания, с его метаморфозами. Существенно отличается от мира взрослых внешний и внутренний мир маленького ребенка; существенно отличаются современные формы мыслительного и чувственного сознания от мыслительных и чувственных форм сознания прежних культурных периодов.
                Что помимо вышеупомянутой «горизонтальной оси» у речи и мышления могут быть и совсем другие направления, показывает, например, один из африканских языков - чубо. В нем полностью отсутствует обозначение для «я», которым мы в качестве говорящего постигаем себя изнутри. Член этого языкового сообщества вместо «я» говорит что-то вроде «мое тело там». Если он в состоянии аффекта или вражды убил человека, то он говорит об этом примерно так, что «этот или тот вон там умер от моего тела». И так же, как произносящий «мое тело там» взирает издалека на свое физическое существование, точно так же тот же говорящий выражением «он умер там от моего тела» рассматривает самим им совершенное убийство как своеобразное стихийное природное явление, в которое сам он был втянут и попросту в нем фигурировал.  Судья, которому пришлось бы выносить приговор, должен был бы не без сомнения спросить самого себя, где здесь можно и можно ли вообще апеллировать к ответственности.
                 Этот пример особенно яркий. Разница в «полях сознания» у европейских языков имеет гораздо более тонкие нюансы в сходстве и в различиях. Когда в одной из дальнейших глав этой работы речь пойдет о финском языке, мы покажем существенные отличия от усредненной «нормальной», «европейской» позиции».

Но не только самой перспективой, «из которой глядел на мир создававший язык гений», но и множеством вещей вполне конкретных язык влияет на наше мышление, поведение, мировоззрение. Чтобы это понять, начнем с самого простого - с моментов, которые у наших европейских соседей не встречаются (или встречаются только у славян), которые для них необычны, непривычны, которые приводят их к мыслям и выводам о нашей русской самобытности.

«Мы получим хорошее представление о психологии европейских народов, если послушаем, как некоторые из них говорят о собственности. Например, в немецком языке говорят «Я имею розу», «Я имею дом» и т.д.. Англичанин сказал бы “I’ve got a rose”, “I’ve got a house”. В разговорном русском мы бы услышали «У меня роза», «У меня дом». Для обычного, мыслимого прозаически, перевода здесь нет ни малейшей разницы. Но как обстоит дело с формами мысли, с психологическим подтекстом, выраженным в этих коротких предложениях? Посмотрим повнимательнее на формы английские и русские. На самом-то деле англичанин говорит не просто «я имею». В действительности он своим “I’ve got” утверждает, что приобрел розу или дом, что он достиг того, чтобы владеть ими. Предмет владения рассматривается как результат предыдущей деятельности, в известном смысле напряжения, по меньшей мере протягивания руки. И самосознание говорящего об этой деятельности знает. Таким образом, при помощи “I’ve got” высказывается ясное и решительное отношение к собственности, на нее падает волевой акцент.
                Высказывание русского еще более далеко от «я имею». Он уклоняется от «имею» в совсем другом направлении. Или, может быть, можно сказать так: поскольку он как говорящий стоит на совершенно иной духовной основе, вопрос о собственности в его обычной форме вообще перед ним не встает. Короткие предложения, начинающиеся со слов «у меня», при буквальном переводе означают «при мне роза», «при мне дом». При ближайшем рассмотрении мы обнаруживаем: о собственности в ее обычной форме вообще не говорится; вместо нее подразумевается бытие, но тоже не выраженное; «я» не выделяется в качестве собственника, а притягивается в опосредованной форме русским родительным падежом «меня», который мы переводим на немецкий дательным падежом “mir”. Давайте посмотрим, встречается ли где-либо еще столь заметное отсутствие общеупотребимых словесных категорий при описании собственности, и если нет, то подумаем, о чем таковое отсутствие свидетельствует.
               С феноменом выражения собственности через бытие мы уже встречались. Например, в финском языке в той песенке о косоглазой красотке: “siniset silmat silla on” - «(небесно-) голубые у нее глаза», то есть «она имеет (небесно-) голубые глаза». В польском тоже для «иметь» употребляют “mi sie” - «мне есть». И на территории немецкого языка подобные формы встречаются в диалектах. В разговорном южнонемецком можно услышать выражения вроде «это не тебе, это мне». Иногда и с заменой категорий иного рода: «Вещь тут принадлежит мой» -  “Das Ding da gehort mein”. Прямое употребление «я» избегается в разговорном языке и в других местах: мы это видели в итальянском языке. Особенно большую и боязливую петлю вокруг говорящего описывает шведский язык, когда говорит вместо “jag” («я») слово “en annan” («другой»). Но и это всего лишь диалектное отклонение.
                Русское же «у меня» («при мне») вместо «я имею» употребимо во всех слоях населения и в литературе. И мы можем констатировать: не только описательно говорится о собственности, не только прямо не говорится о «я», но во многих случаях изымается и само бытие. Мы обязаны сказать «во многих случаях», потому что временами слово «есть» проступает. И мы чувствуем: никто из других говорящих не близок так к предмету своей собственности, как русский, когда он говорит просто «у меня». Да, возникает вопрос: можно ли вообще говорить здесь о «стоянии перед», заключенном в самом по себе слове «пред-мет»? Здесь собственное бытие сливается с бытием окружения, как мы переживаем это в творческом периоде детства. Отсутствует перспектива, заданная аналитическим рассудком, и предметы образно видятся такими, какими их представляли себе в ранние периоды живописи и какими их вновь начинают представлять в последнее время. Вещи не противопоставляются - они прилагаются. Если мы еще раз отнесемся к прилагательному как к при-лагающемуся, то будем вправе вновь подчеркнуть, что уклад русского языка прилагательный, что душа народа находится в прилагательном отношении к внешнему миру.
                Таким образом, этим языком собственность представляется как нечто нежно охваченное, английским как волевым образом захваченное, а немецким как сознательно закрепленное либо прикрепленное. Между прочим, последнее отношение характерно и для целого ряда других европейских языков.
           У не говорящего на языке может, пожалуй, перед лицом русской формы выражения собственности возникнуть вопрос: неужели столь развитый и культурный язык обходится без точного указания собственника? На это следует ответить, что логически ожидаемая форма для «быть собственником» уже есть, как и сами собой разумеющиеся слова для чистого, направленного на самое себя «Я» и для бытия в самом себе. Так же, как для последних есть слова «я» и «быть», так и для “haben” есть слово «иметь». Но интересно посмотреть, когда это «иметь» появляется. «Я имею» вместо «у меня» русский обычно скажет, если захочет сильнее выделить отношение собственности, а чаще всего если захочет подчеркнуть свое притязание или право в противоположность другому, который не имеет и не притязает и т.д.. В таком случае и «я», и «ты», и «они» и «Вы» более выделены, а владение воплощается полностью и отчетливо. Другими словами, это в большинстве случаев происходит тогда, когда действуют «не» и «нет».»

Позволим себе еще один пример, касающийся, так сказать, лексики русского языка. Разумеется, речь идет только о единичных примерах из удивительно большого их количества.

«К явлению соединимости или к желанию соединять мы, наконец, можем приблизиться с еще одной, неожиданной стороны, - со стороны негативного высказывания, самой своей формой отменяющего самое себя. Мы подразумеваем здесь сомнение, которое в русском языке самой своей формой вытягивает себя же за волосы. Мы уже встречались со словом «сомнение» в последней строфе стихотворения Лермонтова «Молитва». Лежащим в основе мыслительным образом оно отличается от всех десяти рассмотренных нами языков, а также и от немецкого языка. В итальянском “dubbio”, во французском “doute” и т.д. первая и важнейшая составная часть представляет собой латинское “duo”; это же “duo” лежит и в основе английского “doubt”. Все германские языки исходят от “tva”, “tve”, “tvi”, либо же от равнозначного “zwei” (два). Правда, в финском языке в его “epa-ilys” нет «два», но зато есть соответствующая немецкому “un” отрицающая приставка; к тому же  в родственном финскому эстонском языке тем отчетливее вновь проступает «два» в слове “kahtlus” (эстонское  “kaks” = «два»). И перед лицом всех этих отягчающих показаний мы вспоминаем о том, как эти «два» связаны с «раздваивать» и с “Zwietracht” - с раздором. И вновь на ум приходят слова Мефистофеля из «Фауста»:

Auf Zweifel reimt nur Teufel sich -
Da bin ich recht am Platze.
С «сомненьем» «черт» рифмуется лишь только -

Вот это правильно и к месту.

В русском «сомнении» и, между прочим, в болгарском “ssamnenije” на месте разделяющего «два» стоит соединяющая приставка «со» и “ssa”, соответствующая романскому “con”, немецким “mit” и “ge”. Во второй части слова, в «мнение», мы имеем тот же корень, что и в редком на сегодня слове «мнить». Он соответствует нововерхненемецкому слову “meinen” и может быть отнесен к староиндийскому слову  “manas” в значении “дух”. Но что же представлено в русском языке? То, что иначе становится Zwei-fel, метанием между решительным «там» и решительным же «сям», - это в данном случае доходит всего лишь до «со-мнить». Здесь не чувствуешь себя раздираемым противоречиями, а просто, пока думаешь об одной возможности, другая ощущается как нечто сопутствующее. В этом языке соединяющее, социальное настолько сильно, что побеждает себя и в кризисе сомнения. Можно подумать, что при таких обстоятельствах и сам черт затруднился бы с тем, где же ему тут быть к месту.
                 Невольно вспоминается, как француз Рене Декарт в триумфе самосознания поставил во главу угла своей философии предложение “Je doute - donc je pense” - «Я сомневаюсь, значит, я думаю». Как раз это высказывание стало исходным пунктом новой философии. Вспомнив об этом, мы молниеносно приходим к выводу. Мы видим: народу сомнения, «со-мнения» могло с трудом даваться формирование абстрактной философии. Но также ясно и другое: со своей побеждающей и в кризисы силой соединения и объединения этот народ мог бы, даже должен бы сделать бесконечно многое для философии иного рода, еще более важной - для познания жизни и для житейской мудрости.»

И вот еще одно слово. Прямо от русского сердца:

«Поначалу в русском языке обращают на себя внимание такие слова, которые мы в противоположность «идолам рынка» Френсиса Бэкона хотим назвать логическими символами. О слове «свет» мы уже сказали, что оно может означать как «свечение», так и «планету». С этим словом русский живет «на свечении». Еще одно слово подобного рода «мир» (следует произносить mjirr) - самое объемное из нам известных. Оно имеет тройное значение: «планета», «отсутствие войны» и «крестьянская община». Это понятийное трезвучие не было задано изначально. Следует сопоставить две встречавшихся ранее в русском языке формы с разными «и». Но раз так случилось, и больше никакой разницы нет, мы можем задать вопрос: о чем говорит это соседство в русском языке понятий явно разнородных?
                   Если мы не удовлетворимся тем, чтобы рассматривать это как чистое совпадение, то нам на самом маленьком материале будет сказано бесконечно многое. Это станет лейтмотивом наших глубоких раздумий, с этим можно писать целые главы об истории русской культуры: истории уже прошедшей и, видимо, той, которая еще только будет. Можно даже прийти к заключению, что в этих трех словах, помещенных под одной духовной крышей, каждое определяется двумя остальными и только так обретает свое полное значение. Значение не только логически понятное, закрепленное в определениях, но и такое, которое еще только предстоит реализовать, которое стоит перед народным духом в качестве нравственной задачи. Согласно ей мир как бы спрашивает нас, как ему реализоваться в качестве мирной общины. Задача головокружительной глубины. Ведь каждому не совсем наивному человеку ясно, что она не решается ни в активно-пропагандистском аспекте, ни в сентиментальном. Следует подумать о высказанном со всей резкостью суждении Алдоуса Хэксли, что в мирные времена, если они будут такими, какими были до сих пор, вследствие закостеневшей инертности в человеке скапливаются шлаки. Мир как мирная община - это призыв к новым духовным силам, которые сделают мирное время  активным и творческим и сохранят его чистоту, как чистоту струящейся воды. В этом смысле слово «мир» означает призыв, который не должен умолкнуть, и в то же время оно означает исторический выбор, выбор будущего, производимый только огромными усилиями.
                 Значение  родственности слов, означающих понятия отсутствия войны и общины,  мы вправе предоставить склонному к тому толкователю. Если вспомнить о значимости, которую русская культура придала земледельцу, крестьянину, то наверняка не покажется излишней вольностью отнести понятие крестьянского мира, крестьянской общины к обществу вообще. Ясно, что по свидетельству самого языка русскому характеру присуще далеко идущее стремление к отсутствию войны.»

Мы привели несколько примеров. В рамках данной серии публикаций их будет еще много. Они раскроют нам особенности восприятия, чувственной сферы, особенности мышления русского человека. Каждый из уже приведенных примеров весьма значим сам по себе. Но, может быть, стоит заострить внимание на двух аспектах:
              1)Сопоставим эти примеры, скажем, с высказыванием поэта Всеволода Емелина, приведенного моим оппонентом Константином Поздняковым по ходу только что прошедшего здесь в Журнале «дискуссионного ринга»: «Русский человек - не православный, не голубоглазый, не русый, нет. Это пьющий человек, приворовывающий, отягощённый семьёй и заботами. Но при этом: последний кусок не берёт, пустую бутылку на стол не ставит, начальству вслух о любви не говорит...»
                 Чем приведенные выше примеры из Герберта Хана отличаются от указанной цитаты и от несметного количества подобных же цитат, якобы характеризующих психический склад русской нации?
                  Отличие в том, что подобные цитаты являются высказываниями отдельных лиц. А  следуя Герберту Хану, мы подмечаем то и делаем выводы из того, что говорят ВСЕ без исключения русские. Говорят осознанно или неосознанно, с желанием или без желания, в хорошем расположении духа или в дурном, с бутылкой на столе или без нее. И в этой связи метод Герберта Хана действительно позволяет делать объективные выводы о национально-психологических особенностях того или иного народа.
                  2)Приведенные примеры - вводные. Ценные сами по себе, они нацелены еще и на то, чтобы пробудить «интерес и смелость» к САМОСТОЯТЕЛЬНЫМ наблюдениям. В предисловии к своему труду Герберт Хан рассказал:

"Впервые интерес к живому наблюдению за феноменами народной психологии, а также и необходимая для этого смелость были во мне разбужены при встрече с престарелым доцентом страноведения Иоганном Муке в прибалтийском Дерптском университете. Мне тогда было всего лишь семнадцать лет, и вследствие необычного стечения обстоятельств я на протяжении целого семестра был его единственным слушателем. И если многое в прочитанной Муке теории мне сегодня представляется уже поблекшим, то никак не поблекла непосредственная, апеллирующая к жизни, чистосердечная манера его выступлений. А еще меньше поблекли для меня - жалкого подобия аудитории - его высказанные громовым голосом призывы к самостоятельным наблюдениям."

Пусть же уже приведенные и приводимые далее примеры послужат дальнейшей передаче той эстафетной палочки, которую Герберт Хан получил в свое время из рук престарелого Муке. А сейчас вспомним о том, что язык - это прежде всего ЗВУКИ. И они очень многое могут сказать о «душе народа». Фонетике Герберт Хан уделяет самое пристальное внимание, причем при рассмотрении всех двенадцати языков.

На русскую фонетику, на русское «произношение» весьма полезно посмотреть прежде всего глазами иностранца…
 (Продолжение в следующем посте)

национальная психология, Герберт Хан, русские, русскость, Россия

Previous post Next post
Up