Плакать я начала буквально сразу же. Как только приехали в Тбилиси.
Во мне вдруг обнаружилось столько любви, что она иначе не выражалась. Изливалась слезами, притягивала мои ладони к ржавым перилам и старым потрескавшимся стенам, иногда обрушивалась с такой силой, что я падала на асфальт и прямо там лежала, задыхаясь от нежности и счастья, а машины объезжали меня опасливо.
Чужая старенькая женщина погладила меня по щеке и сказала «девочка моя», а я поймала её сухую коричневую руку и поцеловала в ладонь, будто всегда так делала, и почувствовала, что прощена. Так будет ещё не раз. Через два года я снова буду шагать по этому городу, забреду в какие-то крохотные путаные дворики - из тех, что размазываются ветром, как только ты сворачиваешь за угол и больше не держишь их взглядом, - и увижу деревце с созревающими гранатами. Стану кружить вокруг него, целясь фотоаппаратом, выстраивая кадр, чтоб гранат был на переднем плане, а за ним уже и лесенки, и балкончики, и всё остальное хлипкое человечье жильё.
А из окна второго этажа меня окликнет другая женщина, но тоже старенькая, и я, уставшая, напуганная всем опытом предыдущей дурацкой своей жизни, трусливо попячусь, будто мне 13 и я курю в чужом подъезде. А она скажет мне: «Они ещё не готовые, невкусные! Погоди, детка!»
От этого «детка» я застыну тупым столбиком, и буду так стоять, пока она не спустится - прихрамывающая, крохотная, мне по плечо, в руках ножницы, - отрезать для меня ветку с гранатами. Выбирать будет долго.
«Хочу, - скажет, - лучшие. Бери, пусть тебе на память будет от Анны. - И притянет к себе мою голову, и поцелует в лоб. И скажет: - Счастья тебе, девочка».
И ты ходишь, ходишь, как никогда не ходишь у себя дома, в своём городе, и ноги почти не устают, а наоборот - просят ещё, и несут тебя куда-то по кривым улочкам, а за ними едва поспевают глаза. А иногда глаза бегут впереди и подтаскивают тебя, уцепившись за фриз, дверь, вывеску, балкон, лестницу, лестницу, лестницу.
Город похож на осенний хрустальный день, похож на текст удивительной чистоты и ясности. Он течёт, будто сам по себе, и ты вдруг вспоминаешь давно забытое. Будто тебе снова 7 или 10 и ты гостишь в Брянске у папиной родни, а ночью стараешься не уснуть, и запомнить каждый звук этого мира: как за стеной, за толстым слоем обоев разного цвета вздыхает пожилая мышь, как последние капли дождя конфузливо ударяют по карнизу, и в гуще тёмного сада тяжёлая антоновка падает в мокрую траву, словно кто-то говорит «останься», «останься» и не получает ответа.
И ты остаёшься в городе Т., даже когда уезжаешь, всё равно остаёшься. Часть тебя бродит вечерами по Сабуртало, застывает перед витринами в квартале Вико, заходит в крохотный магазинчик на Серебряной улице. Это твой любимый магазинчик, там тебя узнают и улыбаются тебе. Они помнят всё, что ты у них покупала: войлочную кривоногую овцу, похожую на больную собаку, керамический гранат, деревянную висюльку на шнурке. А ещё помнят, как в мае тебе там купили ярко-цветных Рыб, а ты смеялась и гладила их.
И хотя ничего из этого ещё не случилось, но уже в первый приезд было обещано так ясно, что любовь заполнила сердце до краёв.
От этой огромной моей любви опрокидывались лошади, свиные шашлыки делались халяльными, вода на глазах превращалась в чачу, пьяные тяжёлые звёзды устало покачивались над моей хрустальной головой, и ничего с этим нельзя было поделать. Ничего нельзя было поделать с этим счастьем, кроме как плакать и обнимать всех, кто шёл навстречу и улыбался…
А когда не оказывалось рядом никого людского, то можно было любить встречного незнакомого кота и рассказывать ему про жизнь, про Тинатин, про радость; не понимать ни слова, а просто купаться в чужом говоре; про то, какую свободу испытываешь, потерявшись, отстав от своих, заблудившись; и как в одном из старых дворов ты находишь винтовую лестницу и взбираешься по ней до самого до верха, на крышу, откуда виден уже весь город, а за тобой поднимается человек и не ругается, а смотрит озабоченно и говорит: «Осторожнее, не упадите, тут не очень надёжные перила!».
И кот понимает, а что ему остаётся? Он в ответ поет мне про все.
Про то, как устроен мир, что он - как огромная миска с молоком; и эту миску, миску из необожжённой глины, лепил гончар, у которого не хватает одного пальца на левой руке, а дочка его сбежала с торговцем пряностями; а молоко в этой миске сладкое, и от него забываешь всё на свете: кто отпил - онемел и потерялся.
Кот всё понимает, он животное древнее, мудрое, и смотрит на тебя снисходительно, он всё знает, и даже то, что ты ничуть не ошибаешься, когда говоришь, что яркое оранжевое пятно простыни, среди прочего белья вывешенной на просушку, совершенно не случайно. От этой простыни светится весь двор, и её повесили тут именно для тебя, да.
Чтоб увидела и ахнула от этого света, и заплакала ещё раз.">