Мне очень приятно вывесить здесь рецензии на книгу «Смерч позади леса»
из предпоследнего «Воздуха». Обнаружил, кстати, что здесь не было и рецензий из других мест; пусть уж все будут вместе. Огромное спасибо всем, кто уделил этой книге время и внимание.
Лев Оборин. Смерч позади леса / СПб.: MRP, ООО «Скифия-принт», 2017. - 60 с.
При всём формальном разнообразии текстов, вошедших в третью книгу московского поэта, критика и переводчика, их объединяет узнаваемая интонация. Некоторые составляющие эффекта - это, например, стремление к «точному» слову, скупость выразительных средств: не малочисленность оных, а избегание избыточности, «неряшливости», как бы стремление уместить максимум смысла в словесный минимум, получив на выходе «вечно новое удовольствие от законченной мысли». В этом есть некоторое родство с поэтикой Андрея Василевского, в которой, помимо прочего, «книжность», «начитанность» говорящего субъекта непрямым образом накладывается на редакторскую и критическую ипостась автора. Но оборинскому субъекту действительно не «всё равно» (это название одной из книг Василевского сложно взаимодействовало с её проблематикой). Некогда назвав себя «каталожником» и «книжником», избегая прямых высказываний об актуальных вопросах текущей социальной и политической реальности, Оборин живёт в пространстве, пронизанном ими, они то и дело появляются как фон или аккомпанемент: то собака напомнит о «шестидесятых», поделивших «мир на зоны распада и синергии», то в поездке на дачу акцентированной деталью окажется «Шарик с избушкой и снежной крупой / что в электричке продал слепой / рабский продукт сопредельных стран». Впрочем, иногда готовность быть причастным происходящему утверждается, напротив, прямо: «мы будем лентой новостей», «живым пособием». В собственном поколении Оборина наиболее продуктивно сравнивать его с Кириллом Корчагиным: осмысление истории с позиции поиска её связей с современностью приводит двух поэтов к противоположной трактовке субъектности - и Оборин сохраняет «я», испытывая его, как принято, мучительными вопросами («...пока ты один, загляни в себя: узнаешь кого-то?»), вписывая в окружающий мир со всеми его коллизиями и при этом не зацикливаясь на нём, всегда пребывая в готовности стать наблюдателем, для которого нет незначительного и недостойного внимания - даже «очертания букв» в старых книгах могут быть «свидетельством того, как двигалась мысль».
Красота, прекратившаяся в близкородственных словарях, / задохнувшаяся в пыли на зазубринах их обрезов, / превратившаяся из тепла «это понятно и так» / в морозную мразь «нечего это и понимать».
Елена Горшкова
Лев Оборин среди тридцатилетних, пожалуй, наиболее упорно продолжает ту вариацию постакмеизма, которая обычно ассоциируется с группой «Московское время», но не с меланхолическим экзистенциализмом Сергея Гандлевского, а, скорее, с вечно удивлённой миром поэзией Алексея Цветкова, стремящейся обнаруживать лирические послания в самых, казалось бы, неподходящих для этого реалиях современности. Отчасти таков и Оборин: самые разнообразные, подчас кажущиеся никчёмными вещи обретают право голоса в его стихах; он готов присмотреться к каждому малозначительному факту и незаметному существу, чтобы обнаружить в нём неповторимые приметы. Изощрённая филигранная ритмическая техника, к которой в поколении тридцатилетних прибегает фактически только Оборин, только подчёркивает индивидуальные черты изображаемого мира. Задача этой поэзии - гуманистическая: она словно бы идёт против масштабной дегуманизации искусства, восходящей ещё к раннему модерну, и поэтому, возможно, иногда звучит старомодно. И проявляется это не в обращении к метрическому стиху (в работе с ним Оборин задаёт новые продуктивные пути), а, скорее, в политической лирике, которая вся пропитана страхом перед утопией, стирающей индивидуальность, ведь индивидуальность - это именно то, за счёт чего существует мир, изображаемый в этих стихах, и то, что придаёт ему ценность.
Спор спорыньи с телом злака мучнистой росы с телом плода: / прение с прелой прелестью // врач длинноклюв и чёрен: со средних веков / одеяние неизменно // у врача есть скелет в шкафу его тела; его клоака / сеет доброе между визитами: «я помогу // я разнесу ваше семя я вас вылечу уже вылетаю» // белый помёт на земле застывает гипсом: / medice cure te ipsum
Кирилл Корчагин
Некогда Данила Давыдов писал о том, что в стихах Льва Оборина происходит «преодоление инерции речи». Я же подозреваю, что тут происходит нечто более крупное: преодоление инерций мировосприятия вообще, переформатирование даже не мышления, а предшествующего ему, задающего ему условия зрения. Прежде всего, повествователь в этих стихах - о которых Евгения Риц не без оснований предполагает, что все они - рассказанная в отдельных текстах связная история с собственным, соединяющим все стихотворения сюжетом, - помещает себя в особым образом организованном нелинейном, направленном в разные стороны времени. Притом не только (и даже не в первую очередь) в личном, - личного здесь вообще минимум, - но в большом, историческом: Оборин совмещает разные времена в пределах одного взгляда: «будто я гастролёр из ментовской сводки / будто барышни всё ещё мрут от чахотки / будто жарят всех птиц и щадят соловьёв» - тут, например, три исторических времени одновременно, а в пределах всего стихотворения, из которого эти цитата, - и все четыре. В следующем тексте («краснокоммунисты не видел я...») к этому многовременью добавится ещё одно. Здесь вообще много интересной работы со временем, достойной отдельного исследования.
Но это лишь одно из направлений переформатирующих усилий автора. В этих текстах вещи, явления, события вообще мягко, без насилия над их естеством, без разрушения их природных свойств, то есть не переставая быть самими собой, не теряя идентичности, изымаются поэтом из их рутинных связей и ставятся в новые контексты, оказываются вынужденными обживать новое родство.
Выбитый зуб посреди сладостного дыхания, / то есть отсутствие, тишина, / родственная дыханию; колебанье / сло́ва, которое на все времена / могло бы звучать, образчик упругой ковки, / но добровольно спускается в ад и чад, / на сковородку, где перчики и морковки / маленькие шкворчат.
Ольга Балла
В определённом смысле стихи Льва Оборина - это квесты для искушённых. Их прочтение взывает к незаурядному интеллектуальному багажу или/и интуиции, которая проведёт читателя через лабиринт гуманитарного знания к решению ребуса, который в свою очередь тонко встроен в лингвистический механизм. Вот, например, минималистическое стихотворение, образующее, подобно брошенному камню, сразу несколько концентрических кругов на глади возможных значений: Если долго кричать волк появляется волк / если долго кричать Volk - неслучайно в этом тексте речь идёт о литературе, которая, согласно Набокову, началась, когда неандертальский мальчик крикнул «волк!» в отсутствие волка и, таким образом, волк был явлен через художественный вымысел, оказавшись столь же реальным, как и весь мир, возникший из слова. Далее в качестве связи со следующим «иксом» можно вспомнить «Критику и клинику» Жиля Делёза: «литература как письмо состоит в том, чтобы придумывать некий народ, которого не хватает». И тогда, наконец, появляется Volk - тот самый народ, призванный из нехватки, произнесённый на немецком языке: Volk входит в состав единицы, служащей для выражения понятия Volkstum - романтического национализма с его идеализацией национальной истории и культуры. Возношение хвалебного крика Volk'у во времени охватило столетний период и привело к нацизму. Так, казалось бы, простая языковая игра в виде транслитерации заставляет вспомнить об одной из самых серьёзных и болезненных тем в мировой истории. Конечно, «Смерч позади леса» - это не только интеллектуальный challenge и перетасовка смыслов: напротив, книга охватывает настолько широкий спектр поэтических стратегий и форм, что, кажется, должна так или иначе устроить все действующие литературные сообщества и пишущие поколения. Поэзия Оборина уникальна в той мере, в какой она беспроигрышно универсальна. Запуск этого эффекта обеспечивается тем, что в «Смерче позади леса» автор жив - во всей полноте биографии профессионального книгочея, и его письмо образует пространство, в котором он и поэтический субъект движутся синхронно в борхесианском лабиринте бесконечного чтения. В этом движении, прежде всего, очарование историей (от древней до новейшей), в основном выуженной из литер, типографики, из этимологии, предоставляющей возможность вступить в любимую игру разгадывания.
древние боги / поселились в наборных кассах, / в свинцовых оттисках, / на страницах энциклопедий, / соблазняют теперь / только посредством глаголов / зато бесконечно, / и когда книгочей / отворяет хрустя переплёт / до него доносится переплеск
Екатерина Захаркив
На фоне всевозрастающего интереса русскоязычных авторов к предметам, очевидно превосходящим субъекта или вовсе существующим помимо него (условная «объектно-ориентированная» поэзия), книга стихотворений Льва Оборина «Смерч позади леса» подкупает именно своей сомасштабностью человеку. При поразительном разнообразии техник, стилистик и тем, используемых Обориным (регулярный стих и верлибр, барочные метафоры и минималистичные афоризмы, Джеймс Бонд и Джек Потрошитель, галактические пущи и нежный желательный желатин), читатель при встрече с ними отнюдь не чувствует себя растерянным или подавленным; скорее наоборот: возникает ощущение некой фундаментальной надёжности. В связи с этим кажется, что «Смерч позади леса» может быть понят как нетривиальная разработка классических идей Жана-Франсуа Лиотара: все «метанарративы» действительно погибли (не потому ли стихотворения Льва Оборина всегда невелики?), все «универсальные» правила давно нерелевантны (не из отсутствия ли такой «универсальности» рождается оборинская полистилистика?), нет теперь Истины и нет Абсолюта - однако подобная ситуация вовсе не означает (как зачастую считают) бездомности, опустошённости и неуверенности познающего субъекта. Как убедительно демонстрирует Лев Оборин, на обломках «метанарративов» прорастает не только бездушный релятивизм, но также действительно искренние, тёплые интонации; крах «великих повествований» внезапно оказывается условием достижения самого настоящего уюта. А мягкая, совсем не «постмодернистская» ирония, проницающая тексты Оборина, придаёт сил для бытия человеком в постчеловеческом мире.
в точке мрака, полынного аммиака / молодые тени в шинелях, подтянутые / дальним фонарным светом, / турником, школьным атлетом, / педофилом и ксенофобом, человеком и пароходом, / настроенные / на длину волны / нужной длины.
Алексей Конаков
...Итак, уже из первой части понятно, что «Смерч позади леса» может быть прочитан как предельно модифицированный научно-фантастический роман, постстимпанк и космоопера, притом с чертами фэнтези, и речь здесь пойдет о времени, но не как о потоке, а как о хаотичной вселенской субстанции
Евгения Риц, Colta
...В условиях вдруг двинувшегося, набирающего скорость, исторического времени поэтика Оборина - это попытка сохранения, фиксации культурных кодов - с предложенными ключами их расшифровки для тех, кому возможно придется в другую эпоху эти ключи подбирать применительно к текстам наших современников.
Геннадий Каневский, «Новый мир»
...Сборник растет к финалу: становится более сложным и более резким, все сильнее забирает в себя - и оставляет по прочтении почти веселенькое опустошение. Переживание стихотворений читателем можно описать так: была картина, довольно четко продуманная и исполненная. После смерча остались части: разрозненные слова, вещи, воспоминания. Это и научные термины, и названия живых существ, и просто предметы. Которым в жизни после смерти уже не найти применения.
Наталия Черных, «Знамя»