Книги сто восемьдесят третья и сто восемьдесят четвертая
Г.Р. Державин «Сочинения»
Л: Художественная литература, 1987, 504 стр.
В. Ходасевич «Державин»
М: Книга, 1988 г., 384 стр.
Бывший статс-секретарь при императрице Екатерине Второй, сенатор и Коммерц-коллегии президент, потом при императоре Павле член Верховного совета и государственный казначей, а при императоре Александре министр юстиции, действительный тайный советник и разных орденов кавалер Гавриил Романович Державин родился в Казани от благородных родителей в 1743 году июля 3 числа. […] Примечания достойно, что когда в 44-м году явилась большая, весьма известная ученому свету комета, то при первом на нее воззрении младенец, указывая на нее перстом, первое слово выговорил: «Бог!»
Заглянув в любимый (и единственный в нашем городе) букинистический магазин в коробке на полу, где "любая книга за 50 рублей", увидал я томик Державина. Пролистав (не большой я охотник до стихов), увидал я в нем «Записки из известных всем происшествиев и подлинных дел, заключающия в себе жизнь Гаврилы Романовича Державина». Прочитать жизнеописание сановника, дослужившегося до министерских должностей "из грязи", только своим упорством и талантами - это меня заинтересовало несколько больше, но не настолько, чтобы тут же купить книгу. Однако книга это решительно решила дождаться, когда я созрею до нее, и случилось это через несколько месяцев.
Читать я начал все же сначала стихи. Любопытное это чтение! Пушкин отзывался о них как о "на четверть золотых, на три четверти свинцовых" - я бы составил иную пропорцию, золота добавил бы, а свинец заменил бы булыжниками, среди которого некоторые - на самом деле алмазы. Лира Державинская велика и абсолютно несовременна. Вот, к примеру, строки из знаменитого "
Вельможи":
Вельможу должны составлять
Ум здравый, сердце просвещенно;
Собой пример он должен дать,
Что звание его священно,
Что он орудье власти есть,
Подпора царственного зданья;
Вся мысль его, слова, деянья
Должны быть - польза, слава, честь
Или из стихотворения "
К Н.А. Львову":
Но ты умен - ты постигаешь,
Что тот любимец лишь небес,
Который под шумком потока
Иль сладко спит, иль воспевает
О Боге, дружбе и любви.
Восток и запад расстилают
Ему свой пурпур по путям;
Ему благоухают травы,
Древесны помавают ветви
И свищет громко соловей.
За ним раскаянье не ходит
Ни между нив, ни по садам,
Ни по холмам, покрытых стадом,
Ни меж озер и кущ приятных, -
Но всюду радость и восторг.
Труды крепят его здоровье;
Как воздух, кровь его легка;
Поутру, как зефир, летает
Веселы обозреть работы,
А завтракать спешит в свой дом.
Тут нежна, милая супруга -
Как лен пушист ее власы -
Снегоподобною рукою
Взяв шито, брано полотенце,
Стирает пот с его чела.
Сейчас написать такие строки без иронии, а тем более без самоиронии - невозможно. Он же писал в то время, когда такой настрой, такой пафос были нормой поэтической речи, адекватно понимаемой читателями. Так что читать поэзию Державина это как прокатиться на машине времени. Настоятельно рекомендую такое интеллектуально-поэтическое предприятие; я даже не ожидал, что вроде как прославляющая Екатерину II ода "Фелица" окажется действительно революцией в стихосложении, не растерявши за прошедшие столетия своей поэтической мощи.
Однако меня интересовало его жизнеописание. На полке уже больше двух десятков лет дожидалась прочтения биография Гаврилы Романовича, написанная Ходасевичем. Очень я люблю Ходасевичеву литературную критику, он глубокий и внимательный читатель. Так что я решил сначала прочесть Державина, а сразу следом - "
Державина".
Книга Ходасевича написана совершенно пушкинским языком:
Первого звали Львов, Николай Александрович. Судьба была к нему благосклонна. Приятный лицом, состоятельный, имевший очень большие связи, хорошо образованный, был он зараз поэт, музыкант, живописец и архитектор. Ничего вполне замечательного не довелось ему создать ни в поэзии, ни в живописи, ни в архитектуре, ни в музыке. Но всюду он был умным и тонким ценителем. Не без приятного легкомыслия он одновременно переводил Анакреона и строил церкви. Стихи его были не глубоки, но забавны, веселы, бодры, как сам он был всегда легок, весел и бодр. Много он суетился, любил хлопотать за приятелей, покровительствовал, шумел и блистал. Впрочем, делал все это со вкусом и не без тонкости. Был чувствителен.
Это о державинских друзьях. Биография, написанная языком следующего литературного поколения, замечательно дополняет и разъясняет державинские записки. Вот из Ходасевича:
Он вырос в глуши, воспитался в казарме, да на постоялом дворе, да в огне пугачевщины. С младенчества было ему внушено несколько твердых и простых правил веры и нравственности. Они и теперь, к тридцати годам, остались главным его мерилом. Добро и зло разделял он ясно, отчетливо; о себе самом всегда знал; вот это я делаю хорошо, это -- дурно. Словом, умом был прям, а душою прост. Прямота была главное в нем. И это уже тогда было главное, за что любили его одни и не любили другие.
А вот из записок Державина:
Жил он тогда в маленьких деревянных покойчиках на Литейной в доме господина Удолова хотя бедно, однако же порядочно, устраняясь от всякого развратного сообщества; ибо имел любовную связь с одною хороших нравов и благородного поведения дамою, и как был очень к ней привязан, а она не отпускала его от себя уклоняться в дурное знакомство, то и исправил он помалу свое поведение, обращаясь между тем, где случай дозволял, с честными людьми и в игре по необходимости для прожитку, но благопристойно.
Он весьма откровенно тут описывает период своей жизни примерно двадцатипятилетним, когда пристрастился к карточной игре, проигрался и даже стал шулером. Что до столь откровенно описанной связи с дамою, то Ходасевич, упоминая этот эпизод, указывает, что век XVIII был веком фаворитов и такого рода связи были в порядке вещей.
Что до игры в карты, то судьба через нее явила свое особое отношение к Державину: сначала он проигрался, проиграл и матушкины деньги, даденые ему на покупку деревеньки, но зато потом, когда пугачевский бунт разорил его имения и к тому же на него свалился долг 20 тысяч по ранее даденому поручительству за знакомого офицера, то именно судьба через игру принесла ему 40 тысяч выигрыша, что позволило погасить долг и пристойно существовать. К этому времени окончилась его военная служба и началась гражданская, на которой судьбе угодно было составить ему карьеру с самыми неожиданными изгибами в царствовании трех царей, вернее - двух царей и одной императрицы:
Державин думал, что государству полезна одна только безупречная добродетель. Екатерина же научилась пользоваться и слабостями человеческими, и самими пороками. Противный ветер она превращала в попутный. Корыстолюбцы не забывали себя, но зато и Россия имела от того свою пользу: кряхтела, но созидалась.
Слава строптивого чиновника и плохого царедворца постепенно создала ему в обществе славу особо честного и беспристрастного человека. Все чаще к нему обращались с просьбами быть третейским судьей в разных делах, когда стороны не хотели довериться казенному правосудию; сверх того многие люди, дела которых были расстроены, просили Державина о принятии опеки над их имуществом. Эти суды, которых он провел около сотни, и опеки, которых при Павле он имел в своем управлении целых восемь, требовали немалых трудов и создавали ему почетное общественное положение.
Из "Записок..." встает образ не самого умного человека ("не самого умного" отнюдь не означает "глупого", вовсе нет), но честного и справедливого; тем интереснее выглядит его карьера и причины, по которым на него падал выбор.
Из написанного выше может сложиться ложное впечатление, что Державин-сановник существовал отдельно от Державина-поэта - тут вина моя, такой уж подбор цитат. Ходасевич же в своей книге как раз строит все изложение на том тезисе, что для Державина эти два поприща отнюдь не были различны, они есть две стороны одного служения отечеству и справедливости - и сановника, и поэта. Но я все же разделил их, более чтобы показать взгляд Ходасевича именно на поэзию Державина; в них чувствуется взгляд проницательный и искушенный в поэзии, искушенный как в чтении ее, так и в сочинении:
В жизни каждого поэта (если только не суждено ему остаться вечным подражателем) бывает минута, когда полусознанием, полуощущением (но безошибочным) он вдруг постигает в себе строй образов, мыслей, чувств, звуков, связанных так, как дотоле они не связывались ни в ком. Его будущая поэзия вдруг посылает ему сигнал. Он угадывает ее -- не умом, скорей сердцем. Эта минута неизъяснима и трепетна, как зачатие. Если ее не было -- нельзя притворяться, будто она была: поэт или начинается ею, или не начинается вовсе. После нее все дальнейшее -- лишь развитие и вынашивание плода (оно требует и ума, и терпения, и любви).
Державин впервые нащупал в себе два свойства, два дара, ему присущих -- гиперболизм и грубость, и с этого мига, быть может, не сознавая того, что делает,-- начал в себе их вынашивать, обрабатывать.
Отражение эпохи не есть задача поэзии, но жив только тот поэт, который дышит воздухом своего века, слышит музыку своего времени. Пусть эта музыка не отвечает его понятиям о гармонии, пусть она даже ему отвратительна -- его слух должен быть ею заполнен, как легкие воздухом. Таков закон поэтической биологии. В поэзии гражданской он действует не сильнее, чем во всякой иной, и лишь очевиднее проявляется.
Вот немного о Державинской поэтической методе, как он писал:
Когда разъезжались гости, он писал много. Часов, особо назначенных для работы, у него не было. Непоседливый и нетерпеливый, он всегда трудился зараз над несколькими предметами и в течение дня то удалялся в свой кабинет, то выходил оттуда на всякий шум и по всякому поводу. [...]
Вообще писал он не медленно и не мало, но большею частью первоначально только набрасывал пьесу, а потом вновь (и не раз) возвращался к ней -- продолжал, заканчивал, переделывал. Нередко работа над стихотворением длилась несколько лет. Таким образом, целый ряд пьес одновременно бывал у него в работе.
В конце жизни по просьбе издателя Державин составил примечания к своим стихам; составил тогда, когда уже новые стихи не сочинялись.
Эти мелкие примечания Державин писал с особенным удовольствием еще потому, что восстановлял в них не только поводы к творчеству, но отчасти и самый ход творчества -- лишь в обратном порядке. Ему нравилось разоблачать бесчисленные аллегории, метафоры и другие приемы своей поэзии, в которых было заключено ее "двойное знаменование". Нередко он делал это с очаровательным простодушием, быть может -- несколько и лукавым. […]
Вероятно, ему и впрямь хотелось блеснуть реальною обоснованностью своих гипербол и аллегорий. Но главное наслаждение заключалось не в том. Предметы реального мира некогда возносились его парящей поэзией на страшные высоты, где уж переставали быть только тем, чем были в действительности. Теперь Державину было любо возвращать их на землю, облекать прежней плотью. Для поэта былая действительность спит в его поэзии чудным сном -- как бы в ледяном гробу. Державин будил ее грубовато и весело. Превращая поэзию в действительность (как некогда превращал действительность в поэзию), он совершал прежний творческий путь, лишь в обратном порядке, и как бы сызнова переживал счастье творчества. Если взглянуть со стороны -- это грустный путь, и радости его горьковаты. Но он всегда греет сердце поэта, уже хладеющее.