1917г.
лето 1917г., Ф.Сологуб в разговоре с Д.Мережковским: «Никогда Ленину не быть диктатором. Пузатый и плешивый. Уж скорее мог бы Савинков.»
Октябрь 1917г., Москва., М.Осоргин: «Из горевших и обстрелянных домов выбегало довольство и в ужасе шарахалась нужда,- и оба попадали под огонь пулеметов. С каждым выстрелом - ближе к победе, меньше врагов. Из отельчика в доме, где была и столовая, выползли и заметались с узлами десять старух; одни убежали, прикрывшись шалью от свинцового дождя; другие умерли со страху; третьи наглотались пуль или сгорели,- ближе стала свобода. Горсть молодых солдат из углового дома стреляла в горсть молодых юнкеров напротив; кого убили, кто успел проскользнуть вдоль стены и скрыться,- еще на миг приблизилось гадаемое царство братства и равенства.
Закинув руки и отбросив ружье, лежал на дороге убитый солдат, смеясь зубами небу; он так и не узнал, за чью правду пал и какая сторона причислит его к павшим своим героям. А под прикрытием уступа ворот покашливал и плевал кровью белый мальчик в папахе, перед тем стрелявший из ружья, весело и задорно, все равно в кого и куда, и по юнкерам, и по всякой скользящей тени, и по брату, и по бабушке, больше мимо, шлепая пулю о штукатурку дома,- а теперь сам с пулей в легком, уже не жилец,- прощай, бедный глупый мальчик! - И еще на шаг ближе подошла свобода».
3 ноября 1917-го года, И.Бунин: «Каин России, с радостно-безумным остервенением бросивший за тридцать сребреников всю свою душу под ноги дьявола, восторжествовал полностью.
Москва, целую неделю защищаемая горстью юнкеров, целую неделю горевшая и сотрясавшаяся от канонады, сдалась, смирилась.
Все стихло, все преграды, все заставы божеские и человеческие пали - победители свободно овладели ею, каждой ее улицей, каждым ее жилищем, и уже водружали свой стяг над ее оплотом и святыней, над Кремлем. И не было дня во всей моей жизни страшнее этого дня, - видит Бог, воистину так!
После недельного плена в четырех стенах, без воздуха, почти без сна и пищи, с забаррикадированными стенами и окнами, я, шатаясь, вышел из дому, куда, наотмашь швыряя двери, уже три раза врывались, в поисках врагов и оружия, ватаги "борцов за светлое будущее", совершенно шальных от победы, самогонки и архискотской ненависти, с пересохшими губами и дикими взглядами, с тем балаганным излишеством всяческого оружия на себе, каковое освящено традициями всех "великих революций".
Вечерел темный, короткий, ледяной и мокрый день поздней осени, хрипло кричали вороны. Москва, жалкая, грязная, обесчещенная, расстрелянная и уже покорная, принимала будничный вид.
Поехали извозчики, потекла по улицам торжествующая московская чернь. Какая-то паскудная старушонка с яростно-зелеными глазами и надутыми на шее жилами стояла и кричала на всю улицу:
- Товарищи, любезные! Бейте их, казните их, топите их!»
4 ноября 1917-го года, И.Бунин: «Вломились молодые солдаты с винтовками в наш вестибюль - требовать оружие. Всем существом понял: что такое вступление скота и зверя победителя в город. “Вобче, безусловно!” Три раза приходили, вели себя нагло. Выйдя на улицу после этого отсиживания в крепости - страшное чувство свободы (идти) и рабства. Лица хамов, сразу заполнивших Москву, потрясающе скотски и мерзки. День тёмный, грязный. Москва мерзка как никогда. Ходил по переулкам возле Арбата. Разбиты стёкла и т.д. Назад по Поварской - автомобиль взял белый гроб из госпиталя против нас.
Заснул около семи утра. Сильно плакал. Восемь месяцев страха, рабства, унижений, оскорблений! Этот день венец всего! Разгромили людоеды Москву!»
конец 1917-го года, Б. Зайцев: «…Я попал из деревни в Москву побеждённую, - под ранним зимним снегом, с сумрачным карканьем ворон на крестах церквей, с разрытою кое-где мостовой, чуть не со следами запёкшейся крови. Впрочем, снежок всё заметал - вводил в страшную зиму голода, холода, примусов, разобранных заборов».
1917г., А.Ремизов: «Трудно очень жить стало, так трудно, что просто иногда завидно - мёртвому завидно: не могу я быть ни палачом, ни мстителем, ни грозным карающим судьёй, и вся эта резкость “революционного” взвива меня ранит и мне больно - моей душе больно».
20 декабря 1917-го года, М. Горький: «В силу целого ряда условий у нас почти совершенно прекращено книгопечатание и книгоиздательство, и в то же время одна за другой уничтожаются ценнейшие библиотеки. Вот недавно разграблены мужиками имения Худекова, Оболенского и целый ряд других имений. Мужики развезли по домам все, что имело ценность в их глазах, а библиотеки - сожгли, рояли изрубили топорами, картины - изорвали. Предметы науки, искусства, орудия культуры не имеют цены в глазах деревни, можно сомневаться, имеют ли они цену в глазах городской массы.
Вот уже почти две недели каждую ночь толпы людей грабят винные погреба, напиваются, бьют друг друга бутылками по башкам, режут руки осколками стекла и, точно свиньи, валяются в грязи, в крови. Во время винных погромов людей пристреливают, как бешеных волков, постепенно приучая к спокойному истреблению ближнего.
В "Правде" пишут о пьяных погромах как о "провокации буржуев", что, конечно, ложь, что красное словцо, которое может усилить кровопролитие. Развивается воровство, растут грабежи, бесстыдники упражняются во взяточничестве…; темные люди, собравшиеся вокруг Смольного, пытаются шантажировать запуганного обывателя. Грубость представителей "правительства народных комиссаров" вызывает общие нарекания, и они - справедливы. Разная мелкая сошка, наслаждаясь властью, относится к гражданину как к побежденному».
1917, Гельсингфорс, А.Куприн: «Убийства сделались массовыми. Офицеров, живых, завязывали в мешки, прикрепляли к их ногам тяжесь и бросали в прорубь. Иногда же их собирали в кучу на корабельном баке и из брандспойтов поливали горячим паром. По трупам нельзя было потом признать людей: кожа и мясо совершенно слезали с лиц».
31 декабря 1917-го года, М.Булгаков в письме к Н.Булгаковой-Земской: «Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось видеть воочию то, что больше я не хотел бы видеть.
Я видел, как толпы бьют стёкла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… Видел голодные хвосты у лавок. Затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут в сущности об одном: о крови, которая льётся и на юге, и на западе, и на востоке»
1918
1918г., Тэффи: «Везде может жить человек, и я сама видела, как смертник, которого матросы тащили на лёд расстреливать, перепрыгивал через лужи, чтобы не промочить ноги, и поднимал воротник, закрывая грудь от ветра. Эти несколько шагов своей жизни инстинктивно стремился он пройти с наибольшим комфортом».
1917-1918гг., Ф. Шаляпин: «Революция шла полным ходом. Власть обосновалась, укрепилась как будто и окопалась в своих твердынях, оберегаемая милиционерами, чекистами и солдатами, но жизнь, материальная жизнь людей, которым эта власть сулила счастье, становилась всё беднее и тяжелее. Покатилась жизнь вниз. В городах уже показался призрак голода. На улицах, поджав под стянутые животы все четыре ноги, сидели костлявые лошади без хозяев. Сердобольные граждане, доставая где-то клочок сена, тащили его лошади, подсовывая ей этот маленький кусочек жизни под морду. Но у бедной лошади глаза были уже залиты как бы коллодиумом, и она уже не видела и не чувствовала этого сена - умирала… А поздно ночью или рано утром какие-то обыватели из переулков выходили с перочинными ножиками и вырезали филейные части лошади, которая, конечно, уже не знала, что всё это делается не только для блага народа, но и для её собственного блага».
о событиях 1918-го года, О. Чехова: «Я не могу успокоить Аду <дочь>. Я слишком истощена и совсем ослабела. Мать вспоминает, что знаменитый певец Шаляпин пользуется неслыханной привиленией: ему позволено держать корову… Мои родители дружны с Шаляпиным. Я иду к нему. По дороге мне встречаются крестьянин с лошадью. Я, поражённая, останавливаюсь, почти уверенная, что у меня галлюцинация; дело в том, что лошади практически исчезли из городского пейзажа: конина стала деликатесом. Рядом со мной останавливаются другие. В их глазах алчный блеск; то, что плетётся вниз по улице, - бродячий скелет, и ему давно пора на живодёрню. Лошадь грохается. Потребовались секунды: ещё задолго до последнего вздоха люди рвут и раздирают в куски тощего одра. Крестьянин кричит и ругается. Двое мужчин бьют его».
1918, из дневников М. Цветаевой: «“Наши” уехали в экспедицию, сулили сахарные россыпи и жировые залежи, проездили два месяца и привезли… мороженую картошку! По три пуда на брата. Первая мысль: как довезти? Вторая: как съесть? Три пуда гнили. Картошка в подвале, в глубоком непроглядном склепе. Картошка сдохла, и её похоронили, а мы, шакалы, разроем и будем есть. Говорят привезли здоровую, но потом вдруг кто-то “запретил”, а пока запрет сняли, картошка, сперва замёрзнув, затем оттаяв, сгнила. На вокзале пролежала три недели. Бегу домой за мешками и санками.
Картошка на полу: заняла три коридора. В конце, более защищённом, менее гнилая. Но иного пути к ней, кроме как по ней же, нет. И вот: ногами, сапогами… Как по медузьей горе какой-то. Брать нужно руками: три пуда. Не оттаявшая слиплась в чудовищные гроздья. Я без ножа. И вот, отчаявшись (рук не чувствую) - какую попало: раздавленную, мороженую, оттаявшую… Мешок уже не вмещает. Руки, окончательно окоченев, не завязывают. Пользуясь темнотой, начинаю плакать».
1918г., О.Мочалова: «А потом разразилась революция. Тётушки умерли одна за другой… В дом входили рабочие и описывали вещи. Всё менялось, перемещалось, било, скользило, утрачивалось и нападало».
1918, Александра Львовна Толстая: «Профессора, учёные, исхудавшие музейные работницы, сняв перчатки, грели руки о дымящиеся кружки. Бережно, стараясь не расплескать, они несли драгоценную мутную жидкость, напиток из сухой моркови и земляничного листа, который мы называли чаем, каждый разворачивал свой пакетик с завтраком: кусочек пайкового хлеба, две картошки, сухую воблу.
- Морковь чрезвычайно питательна, - говорил один из учёных, разворачивая газетную бумагу, из которой показывались две тёмные варёные "каротели", - она вполне может заменить хлеб.
- Да, но её тоже не всегда можно достать. Вы знаете, моя жена делает замечательные лепёшки, она в ржаную муку прибавляет картофельные очистки и, когда может, - яблоко.
Я старалась не замечать этих голодных глаз, дрожащих, жадных рук...
Я приношу себе большей частью тоненький кусочек хлеба и воблу. Она твёрдая, её надо долго жевать, и потому на время исчезает чувство голода, а главное, после солёного можно влить в себя большее количество чая».
1918, Петроград, В.Шкловский: «Это было время голода. Сам я ел очень плохо, но не было времени думать об этом.
Семья садовника питалась липовым листом и ботвой овощей; в отдельной маленькой комнатке этой же квартиры жила старая учительница. Я узнал о её существовании только тогда, когда приехали увозить её тело. Она умерла от голода.
В это время от голода умирали многие. Не нужно думать, что это происходит внезапно. Человек умеет находить в своём положении много оттенков.
Я помню, как удивлялся в Персии, что курды, лишённые своих домов, живут в городе около стен его, выбирая места, где в стене есть хоть маленькая впадина, хоть на четверть аршина. Очевидно, им казалось, что так теплей.
И голодая, человек живёт так: всё суетится, думает, что вкусней, варёная ботва или липовый лист, даже волнуется от этих вопросов, и так, тихонечко погружённый в оттенки, умирает».
22 апреля 1919-го года, И. Бунин: «Вспомнился мерзкий день с дождём, снегом, грязью, - Москва, прошлый год, конец марта. Через Кудринскую площадь тянутся бедные похороны - и вдруг, бешено стреляя мотоциклетом, вылетает с Никитской животное в кожаном картузе и кожаной куртке, на лету грозит, машет огромным револьвером и обдаёт грязью несущих гроб:
- Долой с дороги!
Несущие шарахаются в сторону и, спотыкаясь, тряся гроб, бегут со всех ног. А на углу стоит старуха и, согнувшись, плачет так горько, что я невольно приостанавливаюсь и начинаю утешать, успокаивать. Я бормочу: - "Ну будет, будет, Бог с тобой!" - спрашиваю: - "Родня, верно, покойник-то?" А старуха хочет передохнуть, одолеть слёзы и наконец с трудом выговаривает:
- Нет... Чужой... Завидую...»
1918г., Киев, Тэффи: «Весёлый солнечный день догорал. Оживлённые улицы, народ, снующий из магазина в магазин… И вдруг чудная, невиданная картина, точно сон о забытой жизни, - такая невероятная. Радостная и даже страшная: в дверях кондитерской стоял офицер с погонами на плечах и ел пирожное! Офи-цер, с по-го-на-ми на плечах! Пи-рож-ное! Есть ещё на свете русские офицеры, которые в яркий солнечный день могут стоять на улице с погонами на плечах. Не где-нибудь в подвале, затравленный, как зверь, закутанный в бумазейное тряпьё, больной, голодный, самоё существование которого - трепет и смертная угроза для близких…
И вот - день, солнце, и народ кругом, и в руке невиданная, неслыханная, легендарная штука - пирожное!
Закрыла глаза, открыла. Нет, не сон. Значит - жизнь. Но как всё это странно…
Может быть, мы так отвыкли, что и войти в эту жизнь не сумеем…»
1918г, из дневников М. Цветаевой: «Стук в дверь. Слетаю, отпираю. Чужой человек в папахе. Из кофейного загара - белые глаза. (Потом рассмотрела: голубые.) Задыхается.
- Вы Марина Ивановна Цветаева?
- Я.
- Ленин убит.
- О!!!
- Я к вам с Дону.
Ленин убит и Серёжа жив! Кидаюсь на грудь».
21 июля 1918г., из записных книжек А.Блока: «Печать смерти продолжается. В деревнях умирает с голоду по 1-2 человека в доме. Хлеба нет с Пасхи. Не сеют (съели). Красноармейцы говорят, что то, что есть, будут делить (но нет почти ничего). Едят тухлую капусту и тухлую солёную рыбу. - Красноармеец, его морда, штаны и семячки. - Так и будет (вымирание и т.д.), пока всё будет тянуть на государство, церковь, цивилизацию, “культуру”, национальность, и т.д. Очень тяжело, безвыходно ли?»
1918г., П.Романов: « - Ну, финотдел этот пройдёте, медицинский отдел пройдёте, охрану материнства с младенчеством пройдёте и мимо санитарного с уголовной комиссией, не доходя до собеса, сверните к народному хозяйству, напротив его ещё большая вывеска земельного отдела висит; как её увидите, так ещё домов пяток пройдёте и прямо упрётесь в культпросвет; рядом с ним будет секция какая-то, господь её знает, забыла, а рядом с секцией и есть упродком».
1918г., Дон-Аминадо: «Чрезвычайная Следственная Комиссия - так церемонно называлась когда-то ЧК - ещё не достигла высот последующего совершенства, оставались какие-то убогие щели и лазейки, чрез которые проникало порой незаконное дуновение свежего воздуха, и ничтожная, ещё не расстрелянная горсть инакомыслящих и инаковерующих, упорствующих, раскольников, непримиримых и духоборов или, по новой терминологии, гнилых интеллигентов, в безнадежном отчаянии хваталась за каждый призрак, за каждый мираж, за всё, что на один короткий миг казалось подавленному воображению ещё возможным и, рассудку вопреки, осуществимым…»
18 мая 1918-го года. М.Горький: «Мы плохо знаем, как живет современная деревня, лишь изредка и случайно доносятся из глубины России голоса ее живых людей - вот почему я нахожу нужным опубликовать нижеприводимое письмо, полученное мною на днях.
"Глубокоуважаемый друг и товарищ!" Затем следует несколько строк дружеских излияний, а суть письма - вот какова: "Нового у нас в селе за последнее время очень много, в особенности за прошлую неделю. 3 и 4 апреля пришлось пережить нам всем, Басьцам, весьма тяжелое время в нашей жизни, а именно: 3 апреля к нам, в село Баську, приезжали красногвардейцы, около трехсот человек, которые ограбили всех состоятельных домохозяев, то есть взяли контрибуцию, с кого тысячу, с кого две и до шести тысяч рублей; всего с нашего села собрали 85 350 руб., которые и увезли с собой; а сколько, кроме того, ограбили разного добра у наших граждан, хлебом, мукою, одеждой и проч., то тем и подсчета вести нет возможности, а у Сергея Тимофеевича взяли жеребца, но только не пришлось им воспользоваться, только доехали до села Толстовки, он и пал, около церкви. А сколько пороли нагайками людей, трудно и описать, и так сильно пороли, что от одного воспоминания волосы дыбом становятся, это прямо ужасно! Эти два дня провели наши Басьцы в таком страхе, что всех ужасов описать не хватит сил. Всем казалось, что легче пережить муки ада, нежели истязания этих разбойников. Больше особых новостей в нашем селе нет, а в Барановке, Болдасьеве и Славкине после отъезда красной гвардии по примеру этих разбойников сами, беднейший класс, начали грабить состоятельных граждан своего села, даже делают набеги на другие села в ночное время. Словом, здесь жизнь становится невыносимой».
1918, Феодосия, М.Волошин: «Когда настала неделя анархистов и через каждые 20 минут где-нибудь в городе лопалась бомба - очень громкая и безопасная, на стенах Феодосии можно было видеть единственную в своём роде прокламацию:
“Товарищи! Анархия в опасности! Защищайте Анархию!”
Но анархия была на следующий день раздавлена, сотня анархистов-практикантов была вывезена под Джанкой и там расстреляна, а на месте прокламации было наклеено мирное объявление:
“Революционные танц-классы для пролетариата, со спиртными напитками”.»
1918, Петроград, З.Гиппиус: «22 января, понедельник. Всю ночь длились пьяные погромы. Опять! Пулемёты, броневики. Убили человек 120. Убитых тут же бросали в канал.
Сегодня Ив.Ив. пришёл к нам хромой и расшибленный. Оказывается, выходя из "Комитета безопасности" (о, ирония!), что на Фонтанке, в 3 часа дня (и день - светлый), он увидел женщину, которую тут же грабили трое в серых шинелях. Не раздумывая, действуя как настоящий человек, он бросился защищать рыдавшую женщину, что-то крича, схватил серый рукав... Один из орангутангов изо всей силы хляснул Ив.Ив., так что он упал на решётку канала, а в Фонтанку полетело его пенсне и шапка. Однако, в ту же минуту обезьяны кинулись наутёк, забыв про свои револьверы... Да, наполовину "заячья падаль", наполовину орангутаньё.
Отбитую женщину Ив.Ив. усадил в трамвай, сам поехал, расшибленный, домой».
1918г., Петроград, А.Ремизов: «Трамвай набит до невозможности.
- Господа, подвиньтесь!
Красноармеец, оборачиваясь:
- Господа под Гатчиной легли.
Баба с места:
- То-то и есть: господа легли, а одни хамы остались.
- А ты тише! Держи язык за зубами! А то знаешь: долго разговаривать с тобой не будем.
- Ишь какой выискался! И не боюсь я тебя. Что ж, останови трамвай, выведи меня и расстреляй! Такую жизнь сделали, только смерти и просишь».
19 апреля 1919-го года, И.Бунин: «Был А. М. Федоров. Был очень приятен, жаловался на свое бедственное положение. В самом деле, исчез последний ресурс - кто же теперь снимет его дачку? Да и нельзя сдавать, она теперь "народное достояние". Всю жизнь работал, кое-как удалось купить клочок земли на истинно кровные гроши, построить (залезши в долги) домик - и вот оказывается, что домик "народный", что там будут жить вместе с твоей семьей, со всей твоей жизнью какие-то "трудящиеся". Повеситься можно от ярости!»
1918г., Теффи: «Станции были пустые, грязные, с наскоро приколоченными украинскими надписями, казавшимися своей неожиданной орфографией и словами произведением какого-то развесёлого анекдотиста…
На вокзалах буфеты и уборные закрыты. Видно было, что волна народного гнева только что прокатилась, а просветлёное население ещё не вернулось к будничному, земному и человеческому. Всюду грязь и смрад, и тщетно взывало начальство к “чоловикам” и “жинкам”, указывая им мудрые, старые правила вокзального обихода, - освобождённые души были выше этого».
31 декабря 1918, из записных книжек А.Блока: «Слух о закрытии всех лавок (из лавки). Нет предметов первой необходимости. Что есть - сумасшедшая цена. - Мороз. Какие-то мешки несут прохожие. Почти полный мрак. Какой-то старик кричит, умирая с голоду. Светит одна ясная и большая звезда».
1918-1919, З.Гиппиус: «Голод, тьма, постоянные обыски, ледяной холод, тошнотворная, грузная атмосфера лжи и смерти, которй мы дышали, - всё это было несказанно тяжело. Но ещё тяжелее - ощущение полного бессилия, полной невозможности какой бы то ни было борьбы с тем, что вокруг нас происходило; мы все точно лежали где-то, связанные по рукам и ногам, с кляпом во рту, чтоб и голоса нашего не было слышно».
1918, из дневников М.Цветаевой: «В комиссариате. Я, невинно: “А трудно это - быть инструктором?”
Моя товарка по комиссариату, эстонка, коммунистка: “Совсем не трудно! Встанешь на мусорный ящик - и кричишь, кричишь, кричишь…”»
1918, О.Мочалова: «Должно быть, шёл 1918 год, бесхлебный, смещённый, перевёрнутый. Мы, четыре девицы, решили ехать за мукой по Курской железной дороге. Мена вещей на еду была в те времена самой эффективной мерой в борьбе с голодом. Зима, холод, ранняя тьма, вокзал, толкотня, неразбериха, поезд “Максим Горький”, который неизвестно когда придёт, когда пойдёт. Подговорили высокого солдата за деньги помочь нам взобраться в телячий вагон. Он шёл по платформе большими решительными шагами и казался нам героем. Мы бежали за ним. Он подвёл нас к составу поезда, постоял, махнул рукой и скрылся. Наша мзда ему обошлась без труда».
1918, Тэффи: «В закуте деревянного барака, играющей роль уборной господ артистов… мы смотрели в щёлочку на нашу публику.
В певых рядах - “генералитет” и “аристократия”. Все в коже (я говорю, конечно, не о собственной, человеческой, а о телячьей, бараньей, словом, революционой коже, из которой шьются куртки и сапожищи с крагами). Многие в “пулемётах” и при оружии. На некоторых по два револьвера, словно пришли не в концерт, а на опасную военную разведку, вылазку, на схватку с врагом, превосходящим силами».
1918г., П.Романов: «Попавший во владение лес срезали ещё зимой и весь разделили, искромсав на дрова с таким расчётом, что ежели вздумают отбирать, так чтобы и отбирать нечего было».
1918, Феодосия, М.Волошин: «В течение месяца большевики были крайне правой партией порядка. Местные “буржуи” молили Бога: “Дай, Бог, только, чтобы наши большевики продержались”. Благодаря борьбе с более левыми партиями, большевикам было некогда заняться собственными делами - т.е. истреблением буржуев.
Иногда наведывался миноносец из Севастополя и спрашивал: “Что, ваши буржуи до сих живы? Вот мы сами с ними управимся”. На что председатель совета - портовый рабочий, зверь зверем, - отвечал с неожиданной государственной мудростью: “Здесь буржуи мои, и никому другому их резать не позволю”.»
1918, Феодосия, М.Волошин: «Социалистический рай начался с продажи рабынь на местном базаре - на том самом месте, где при генуэзцах и турках продавали русских рабов.
Трапезундские солдаты привезли с собой орехи и турчанок. Орехи - 40 р.пуд. Турчанки - 20 р.штука».
1918, Ф.Шаляпин: «Ночи мои стали глуше, мертвеннее, страшнее. Самый сон мой сделался тяжёлым и беспокойным. Каждую минуту я притаивал дыхание, чтобы слушать, проехал ли мимо чекистский грузовик или остановился около дома?.. Когда я, обессиленный, засыпал, то мне виделись необыкновенные, странные сны, которым я благодарен до сих пор, - за то, что они изредка вырывали меня из заколдованного круга моей унылой жизни».
1918, Тэффи: «Здесь главное лицо - комиссарша Х, молодая девица, курсистка, не то телеграфистка - не знаю. Она здесь всё. Сумасшедшая - как говорится, ненормальная собака. Зверь. Все её слушаются. Она сама обыскивает, сама судит, сама расстреливает: сидит на крылечке, тут судит, тут и расстреливает… Неделю тому назад проезжал генерал. Бумаги все в порядке. Стала обыскивать - нашла керенку - в лампасы себе зашил. Так она говорит: “На него патронов жалко тратить… Бейте прикладом”. Ну, били. Спрашивает: “Ещё жив?” - “Ну, - говорят, - ещё жив”. - “Так облейте керосином и подожгите”. Облили и сожгли».
1918, Москва, Князь С.Волконский: «А поведение приговорённых?.. Какую удивительную книгу можно было бы составить, если бы только было возможно собрать материал, книгу, которую бы назвать: "Последние слова"... Один случай мне рассказывали. Был в Москве приговорён к расстрелу некто Виленкин. В то время расстреливали в Петровском парке. Когда его поставили, тот, кто командовал расстрелом, вдруг узнаёт в нём своего бывшего товарища по училищу. Он подходит к нему проститься и говорит:
- Уж ты, Саша, извини их, если они не сразу тебя убъют: они сегодня в первый раз расстреливают.
- Ну прости и ты меня, если я не сразу упаду: меня тоже сегодня в первый раз расстреливают».
1918, Мария Барятинская: «Я поспешила в комнату мужа и обнаружила его беспомощно лежащим в постели. Его рана была настолько серьёзной, что он просто не мог двигаться. Он был окружён этими животными с их ужасными мордами, и у многих глаза были залиты кровью, не оставляя места для белков. "Теперь пришло наше время! - выкрикивали они. - Ты уже не можешь пить нашу кровь!" Под дулом револьвера они приказали ему встать и следовать за ними».
декабрь 1918-го года. В Союз московских писателей. Сергея Александровича Есенина. Заявление. «Прошу Союз писателей выдать мне удостоверение для местных властей, которое оберегало бы меня от разного рода налогов на хозяйство и реквизиций. Хозяйство моё весьма маленькое (лошадь, две коровы, несколько мелких животных и т.д.), и всяческий налог на него может выбить меня из колеи творческой работы, то есть вполне приостановить её, ибо я, не эксплуатируя чужого труда, только этим и поддерживаю жизнь моей семьи».
Село Константиново, Федякинской вол., Рязянской губ. И уез.
1918, Тэффи: «Вспоминали хлеб последних московских дней, двух сортов: из опилок, рассыпавшийся, как песок, и из глины - горький, зеленоватый, всегда сырой…»
1918, О.Чехова: «Мы с сестрой в Москве обзаводимся квартирантами: каждый угол во всех комнатах заполонён мешками с соломой и матрасами. Батареи полопались, водопровод отключён, уборные из-за сильных морозов вообще не функционируют. Воду для питья мы приносим из дальних источников.
Наши постояльцы не соблюдают даже простого порядка; вместо того чтобы отправлять свои естественные потребности в ведро, они беззаботно используют ближайший уголок в комнате в качестве клозета. Когда температура в комнатах поднимается выше нуля, по всему дому распространяется адская вонь. Наши “гости” комментируют: “Ну, ничево…”
дневники 1918-го года, Ю.Анненков: «Мой куоккальский дом, где Есенин провел ночь нашей первой встречи, постигла несколько позже (после смерти Есенина) та же участь. В 1918 году, после бегства Красной гвардии из Финляндии, я пробрался в Куоккалу (это еще было возможно), чтобы взглянуть на мой дом. Была зима. В горностаевой снеговой пышности торчал на его месте жалкий урод - бревенчатый сруб с развороченной крышей, с выбитыми окнами, с черными дырами вместо дверей. Обледенелые горы человеческих испражнений покрывали пол. По стенам почти до потолка замерзшими струями желтела моча, и еще не стерлись отметки углем: 2 арш. 2 верш., 2 арш. 5 верш., 2 арш. 10 верш. Победителем в этом своеобразном чемпионате красногвардейцев оказался пулеметчик Матвей Глушков: он достиг 2 арш. 12 верш. в высоту.
Вырванная из потолка с мясом висячая лампа втоптана в кучу испражнений. Возле лампы - записка: “Спасибо тебе за лампу, буржуй, хорошо нам светила”. Половицы расщеплены топором, обои сорваны, пробиты пулями, железные кровати сведены смертельной судорогой, голубые сервизы обращены в осколки, металлическая посуда - кастрюли, сковородки, чайники - доверху наполнена испражнениями. Непостижимо обильно испражнялись повсюду: на всех этажах, на полу, на лестницах, сглаживая ступени, на столах, в ящиках столов, на стульях, на матрасах, швыряли кусками испражнений в потолок. Вот еще записка: “Понюхай нашава гавна ладно ваняит”.
В третьем этаже - единственная уцелевшая комната. На двери записка: “Тов. командир” . На столе - ночной горшок с недоеденной гречневой кашей и воткнутой в нее ложкой.
...Руины моего дома и полуторадесятинный парк с лужайками, где седобородый Короленко засветил однажды в Рождественскую ночь окутанную снегом елку; где, гимназистом, я носился в горелки с Максимом Горьким и моей ручной галкой “Матрешкой”; где я играл в крокет с Маяковским; где грызся о судьбах искусства с фантастическим военным доктором и живописцем Николаем Кульбиным; где русская литература творила и отдыхала, - исчезли для меня навсегда, как слизанные коровьим языком...»
Продолжение:
https://takoe-nebo.livejournal.com/897406.html