Упокоение Вацлава Нижинского. Часть I

Nov 29, 2015 09:28



Звезда Вацлава Нижинского блистала на мировом небосклоне вместе с дягилевскими балетами с 1909 по 1913 год, когда он, оставшись без плотной опеки своего гениального, но деспотичного импрессарио, в турне по Южной Америке спонтанно женился на Ромоле Пульски - wannabe (мечающей быть) танцовщице увязавшейся за труппой.




Фото свадьбы в Буэнос-Айресе и заметка в местной газете Caras y Caretas

Отлученный взбешенным Дягилевым от сцены, Вацлав уже никогда не вернется на нее в своем прежнем полу-мифическом статусе, заставляющего публику заходится в восторге и неистовых овациях. Начавшаяся война, двухлетний домашний арест в Австро-Венгии, провальный тур 1916-17 годов - привели его на грань, за грань, из-за которой ему уже не суждено было возвратиться.




Был ли он счастлив с Ромолой? Кто знает. Нет сомнения в том что он очень любил дочку Киру - Фунтик, как он ее звал. Вторая дочь родилась в 1920 году, когда он ему уже был официально поставлен диагноз "шизофрения", и он начал периодически ложится в клинику. Новаторское в то время лечение массированными инсулиновыми инъекциями привело к резкому набору веса, хотя и давало некоторый положительный эффект.
Была ли счастлива с ним Ромола? Вспоминала ли она мрачное пророчество которое Адольф Больм, напарник Вацлава по сцене, сделал накануне скоропалительной свадьбы в Буэнос-Айресе о том, что этот брак станет катастрофой для них обоих? Молодая женщина вышедшая замуж за знаменитого премьера, (а точнее женившая его на себе) и оставшаяся с инвалидом без копейки денег и двумя детьми на руках, она тащила свой крест как могла.

Ее много чем попрекали, и тем что она живет с его имени, выпрашивая помощь у тех кто помнил Нижинского на сцене, и в том что прячет его с глаз долой подальше в частные клиники. Но забота о Вацлаве в результате все равно лежала на ней. Единственным объективным ее прегрешением стало то что оставленные ею записки настолько изобилуют неточностями и отклонениями, на что указывали очевидцы, что от этого возникают сомнения в достоверности ее воспоминаний даже там где они возможно правдивы. Изданные ею дневники Нижинского были ею значительно отредактированы, а местами просто переписаны, в попытке облагородить и приукрасить выплеснутое им на бумагу в дни, когда его душевное состояние уже не было вполне адекватно.

Сожалел ли Дягилев о том что он фактически собственноручно уничтожил Нижинского? Одно время появилось мнение, что Дягилев пытался помочь пробудить в Нижинском сознание, организовав его визит на балетное представление, в надежде что привычная обстановка и знакомые лица помогут совершить чудо. Но непосредственный участник событий дает несколько иную оценку этому событию.

Николай Дмитриевич Набоков (1903 - 1978), композитор, писатель и культурный деятель, двоюродный брат писателя Дмитрия Набокова, в апреле 1919 года вместе со всей семьей Набоковых эмигрировал из России. Жил и учился Германии, в консерваториях Штутгарта и Страсбурга. В 1923 году переехал в Париж и продолжил музыкальное образование в Сорбоннне. В Париже Набоков познакомился с Дягилевым и стал сочинять музыку для Русских Балетов, и это сотрудничество продолжалось до смерти Дягилева в 1929 году. Первой значительной музыкальной работой Набокова был балет-оратория «Ода» (по оде Ломоносова), сочинённый в 1928 году. Затем последовали балеты "Жизнь Афродиты" и "Лирическая симфония" (1931). В 1933 году Николай Набоков переехал в США чтобы вести курс музыки в Фонде Альфреда Барнса в Филадельфии.


Николай Набоков (в галстуке), Георгий Баланчин (в шейном платке), и Игорь Стравинский с женой. Калифорния, 1947

По мнению Набокова, Дягилеву хотелось то ли похвастаться Нижинскому своим новым премьером - Сергем Лифарем, с успехом его заменившим, то ли на самом деле узнать его мнение.




Лифарь с Тамарой Карсавиной, 1925-26




В балете "Апполон Мусагет", 1927



Тур "Русских Балетов" 1928 года, Сергей Лифарь - в центре с тростью

Видéние Нижинского
Николай Набоков
...По совести говоря, надо честно признаться, что для Лифаря, как и для большинства юных участников дягилевской антрепризы, таких как Баланчин, Риети, Челищев, да и я сам, Нижинский был мифом «Золотого века балета». Большинство из нас никогда не видели его танцующим, за исключением изображений на фотографиях. Нижинский покинул труппу Дягилева задолго до того, как я приехал во Францию, а в 1916 году его поразила болезнь, которая превратила Нижинского в безмолвного меланхолика, перемещающегося из одного швейцарского санатория в другой. Так он стал самым известным и романтичным душевнобольным своего времени. Нам, молодым людям двадцатых годов, приходилось довольствоваться историями о Нижинском, которые старшие члены труппы, бывало, рассказывали нам при каждом удобном случае. Наиболее болтливым из всех был давний слуга и телохранитель Дягилева, Василий Иванович Зуйков. Всегда слоняющийся за кулисами и появляющийся внезапно из-за декораций в самые неподходящие моменты, во время, скажем, флирта артистов; для своего хозяина Василий играл роль Его Величества собирателя сплетен и защитника дягилевских личных и физических интересов.
Однажды утром в октябре 1928 года я вышел на улицу, чтобы между репетициями позавтракать с моим другом в одном из тех крохотных бистро с четырьмя круглыми столиками, окруженными кустами самшита, которые теснились вокруг площади Сен-Лазар. Войдя, я обнаружил Василия, сидящим в самом темном углу бистро, явно погруженного в беседу с одной из «балетных мамочек», одной из тех раздраженных и ревнивых матрон-защитниц, которые всегда следуют за балетными труппами, распуская сплетни о ближайших соперницах своих дочерей. Как только мы сели, Василий подошел к нашему столику, наклонился, как если бы он сообщал государственный секрет, и прошептал: «Вы знаете, что Нижинский сегодня вечером придет на балет, чтобы посмотреть, как танцует Лифарь? Дягилев хочет, чтобы он сказал что-нибудь о танце Лифаря, и он уговорил докторов разрешить ему придти, - Василий пожал плечами. - Но что он может сказать? Он ведь не говорит, не так ли?»
Я знал, что Нижинский в это время находился в санатории где-то в пригороде Парижа, и я слышал в то утро, как Дягилев бахвалился: «Я заставлю его говорить... вот увидите!» Пожилой русский художник, [Константин] Коровин, с которым я завтракал, был шокирован. Он сказал: «Почему он так жесток? Почему он тревожит бедного безумного человека? Только для того, чтобы удовлетворить свое колоссальное самолюбие и свои собственнические инстинкты? Он любит, чтобы люди восхищались его музыкантами, его художниками, и особенно его мальчиками и девочками балетной труппы. И на самом деле, его не волнует, является ли восхищающийся беем Туниса или безумным гением». Коровин помолчал немного и добавил: «Конечно, этот случай совершенно особый. Кроме всего прочего, оба, - и Нижинский, и Лифарь, - были, более или менее, его находками.»
После ланча я вернулся в Оперу и нашел Дягилева, сидящим на сцене и наблюдавшим за репетицией. Вся труппа в балетных трико и пачках двигалась по кругу под отрывистые хлопки Григорьева: «Раз, два, три, четыре...» Невысокая дама за фортепиано энергично играла русские танцы из «Майской ночи» Римского-Корсакова. Дягилев выглядел сердитым и скучным. Он опирался обеими руками на серебряный набалдашник трости, глаза были полузакрыты, монокль в правом глазу едва держался. После получаса этого хореографического salade russe Дягилев внезапно топнул, ударил по полу тростью и сердито закричал своим детским голосом: «Хватит! C´est de la merde, pure et simple!». Он повернулся и крикнул Борису Кохно: «Где Валечка?», - не замечая, что Нувёль стоит рядом с ним. «Где Карсавина? Где Сережа Лифарь? Я не могу сидеть часами, ожидая, когда прибудут Их Величества. Я должен видеть их па-де-де до сегодняшнего вечера. Скажите им, чтобы пришли немедленно». Он продолжал долго и громко возмущаться, до тех пор, пока Карсавина и Лифарь, наконец, не появились в костюмах, готовые танцевать. Все это время он кричал на Нувёля, Григорьева и Кохно и даже на пианистку, которая просила освободить ее после дневной репетиции. «Я тоже хочу идти домой, моя дорогая мадам. Я тоже устал. Не вините меня, вините примадонн.» Как только пара начала репетировать, он успокоился, его глаза внимательно следили за движениями их волшебно точных и проворных ног. «Борис, сколько времени?», - спросил он в середине репетиции. - «Шесть? О Боже, тебе пора идти! Я сказал докторам, что ты будешь там в семь». Василий подмигнул мне и подозвал к себе. «Не хотели бы вы пойти с нами?», - прошептал он. Я последовал за ними к выходу в глубине сцены.
Борис, Василий и я поймали такси на улице Обер и поехали сквозь мягкий осенний вечерний свет Парижа по улице Риволи. Достигнув левого берега Сены, такси повернуло к северу, и к тому времени, когда мы доехали до Венсенского леса, наступили сумерки, и розоватые фонари вдоль дороги засияли на фоне сиреневого неба. Проезжая через лес, мимо каменных стен и старинных вилл северных окраин Парижа, я не мог не думать о том, что знал и помнил о Нижинском.
Я был ребенком в Санкт-Петербурге, когда впервые увидел его фотографии. Недавно вернувшийся из Парижа директор Императорских театров князь Сергей Волконский, похожий на лису, с бородой и усами, словно из шестнадцатого столетия, принес эти фотографии, чтобы показать моей матери. Он также захватил несколько почтовых открыток, на которых были изображены известные танцоры Дягилева - Павлова, Карсавина, Больм, Нижинский и другие. Я был особенно поражен двумя открытками: Нижинский в костюме Арапа из «Шахерезады», с коричневым лицом, с сияющими глазами и зубами, с мужественной, чувственной улыбкой. Он был изображен в позе пантеры, готовый к прыжку.


На другой был изображен Нижинский же, весь покрытый лепестками розы; его красивое тело было распростерто в расслабленно-изнеженной позе похожего на гермафродита юноши. Я соглашусь с тем, что в парниковой атмосфере Парижа 1910-го этот «дух розы» с его абсурдным костюмом из лепестков розы и изысканной хореографией был совершенно оправданной мечтой молодого танцовщика дофрейдовской балетной эпохи.


Видимо, из-за этих прошлых фотографий испытанный мною шок от вида Нижинского в тот октябрьский вечер у выхода из санатория в грязноватом парижском banlieu [пригороде] был более острым, чем я ожидал. Такси остановилось перед оградой санатория, окруженного четырехугольником высоких каменных стен. Борис выскочил из машины и попросил Василия и меня обождать в такси. Примерно через четверть часа мы услышали шаги по тротуару снаружи ограды, затем появились служитель в длинном белом халате и Борис, которые вели Нижинского к такси. Я не могу сказать, что я не узнал Нижинского, но было трудно идентифицировать этого лысого тускло-невысокого человека (люди всегда забывают, какие танцоры маленькие) с невыразительными глазами и болезненным выражением лица. Это выражение было усилено белым светом санаторных фонарей. Он был больше похож на праздного путешествующего коммерсанта или на школьного учителя в каком-нибудь маленьком польском шахтерском городке, чем на воплощение легендарного служителя музы Терпсихоры. Он был одет в не по размеру большое темное шерстяное пальто, вокруг шеи повязан скромный белый шарф. Он не поздоровался с нами и, вообще, не проронил ни звука.
По дороге обратно в Оперу я чувствовал себя неловко, как если бы все мы - Борис, Василий, мужчина-санитар, я сам и даже шофер такси - были участниками какого-то странного и неприятного противоправного деяния. Я был рад тому, что сидел рядом с шофером, а не перед этой жертвой, с его пустыми глазами и больным лицом. Когда мы въехали в полукруглый двор перед задним входом Парижской оперы, я увидел, что толпа из участников труппы собралась около двери на сцену. Василий вышел из машины и начал расталкивать людей, расчищая дорогу. Григорьев подбежал к такси, запрыгнул внутрь и обнял Нижинского. «Вацлав Фомич, какое счастье! Какая радость!» Вся группа двинулась к такси и буквально вытащила Нижинского наружу. Больной Нижинский оставался совершенно безучастным. Он хранил молчание, его взгляд был мертв. Только один раз выражение его лица изменилось; это произошло, когда он ступил на первую ступеньку лестницы и санитар попытался принудить его подняться наверх. Он странно потряс головой в каком-то страстном порыве, его лицо нервно искривилось. Кажется, именно Борис и Василий перенесли его в кресле наверх по узкой лестнице, ведущей в директорскую ложу. Театр был затемнен, представление «Жар-птицы» Стравинского уже началось. Лишь несколько человек из зала могли заметить возвращение великого танцора в ложу его Учителя.
В ложе находились Александр Бенуа, художник, Нувёль, несколько дам и я. Дягилев встал позади кресла Нижинского и наклонился, чтобы шептать ему на ухо. Мне показалось, что едва различимое оживление появилось на лице Нижинского. По крайней мере, впервые его глаза сфокусировались в определенном направлении и казалось, что он наблюдает за танцем. В течение представления Дягилев продолжал надоедливо и настойчиво шептать Нижинскому, и один или два раза я услышал, как он повторил ему: «Скажи, скажи, скажи мне, скажи мне, как тебе нравится Лифарь? Разве он не великолепен?» Он подергивал Нижинского за ухо, толкал его в плечо, посмеиваясь при этом тем самым смешком, каким взрослые, не привыкшие обращаться с детьми, обычно доводят их до затяжной истерики. На все это Нижинский не реагировал, но, когда дягилевские похлопывания превратились в настоящие толчки, он пробормотал что-то вроде: «Ах, оставь, прекрати!»
Я потерял Нижинского из вида сразу же после представления. Его окружила толпа «старожилов», пожилых русских художников, дизайнеров, портних, работников сцены, «балетных мамочек» и стареющих балерин, - все были растроганы до слез при виде своего идола. Они быстро увлекли его на сцену, где защелкали фотоаппараты и где скоро организовалась группа для общей фотографии с Нижинским, снимаемой неким новомодным фотографом. Группа состояла из Дягилева, смотревшего на Нижинского с масляной улыбкой, Бенуа, Григорьева, Нувёля, Карсавиной и, в виде исключения из «правил о рангах», как особое признание статуса принца-наследника, которым его наделили, был добавлен Серж Лифарь.


В тот момент я не мог видеть реакции Нижинского, но несколько дней спустя, глядя на фотографии, я заметил, что слабая и беспомощная доброжелательная улыбка осветила его лицо.
Немного погодя Дягилев исчез, толпа рассеялась, и я стал пробиваться сквозь группу танцоров, которые толпились у заднего выхода со сцены. Нижинский, которого уже отнесли вниз, на этот раз - два мужчины в трико, ожидал снаружи театра один, с Борисом и санитаром. По пути из театра я встретил Василия, чье восточное лицо сияло радостью тюремного надзирателя, который только что помешал побегу. Он прошептал: «Видишь, я говорил тебе, что Дягилев не добьется от него ни слова. Получил по заслугам».
На сей раз мы ехали обратно в большом похоронном лимузине; я опять сидел на переднем сиденье, на этот раз зажатым между водителем и Василием, чье выступавшее левое бедро мешало мне откинуться назад. Василий пытался начать беседу с бородатым шофером. «Vous savez [знаешь ли ты], кто находится внутри машины? Нижинский!», - сказал он, очевидно, ожидая восхищения. «No hablo frances», - безразлично пробормотал шофер. «Ах, он испанец», - заключил Василий и погрузился в молчание. Я был благодарен ему за это молчание, был рад снова оказаться снаружи, даже в этой сырой, непроницаемо темной ночи, которая окружила нас сразу же, как только мы пересекли узкие аллеи Венсенского леса и въехали в окрестности Вильжюиф. Уже было за полночь, когда лимузин остановился перед воротами санатория; повторилась церемония извлечения Нижинского с сидения машины. Он выглядел бледнее прежнего, и, из-за того, что его тело обмякло, как устрица, потребовалось некоторое время поставить его на ноги. Наконец, он, подобно тени заключенного меж двух тюремщиков, прошел мимо меня по направлению к воротам санатория. Я смотрел на него из автомобиля, наблюдал, как он остановился, повернулся кругом, и, хотя мотор автомобиля работал, я услышал, как он сказал мягким, запинающимся и словно наполненным слезами голосом: «Скажите ему, что Лифарь хорошо прыгает».

Какими бы ни были намерения Дягилева устроившего визит Нижинского, эта первая личная встреча с Вацлавом стала для Сергея Лифаря глубочайшим потрясением. Он, танцующий после смерти Дягилева в балете Парижской Оперы, и со временем его возглавивший, стал одним из немногих кто регулярно следил за перемещениями Вацлава, кочующего из одного санатория в другой, и помогавшим оплачивать его содержание. С полным основанием можно сказать что Лифарь стал его близким, возможно единственным, другом.
Фото запечатлели визит Лифаря году в клинику в 1938, где он разыгрывает перед Вацлавом балетные па. Грузный Нижинский, в котором трудно узнать его прежнего, пытается ему отвечать.



Снимок попавший в журналы, падкие до сенсаций репортеры окрестили "последним прыжком Нижинского".




Верхнее фото - колоризация снимка Нижинского и Тамары Карсавиной в "Призраке Розы"



Упокоение Вацлава Нижинского. Часть II

via
Previous post Next post
Up