Буржуазное

Aug 30, 2016 23:22


От моих вдохновенных планов проехать пол-Европы на машине, заезжая к друзьям в разных странах, остались четыре дня: Вена - Зальцбург - Вена. По дороге в аэропорт я была похожа на индюка-стоика перед Рождеством - надутая и смирившаяся с надвигающейся злой участью. Я устаю от таких эскапад: четыре отеля за четыре дня, с утра до вечера бегом, потому что жалко же времени, а потом, окосевши, домой, к новым подвигам. Хоть отпуску-то оставьте вдумчивое вглядывание и неторопливое впитывание! А уж когда я вспоминала, что в Зальцбурге надо будет вытерпеть почти четырехчасовую оперу…


Но радость, как известно, дышит, где хочет. Проходив за Сережей, который хорошо знает Вену, несколько вечерних часов покорной овечкой, я таки взяла в руки карту. Я была в Вене один день семнадцать лет назад. Мы ездили со школьниками в Будапешт, и у нас была какая-то хитрая виза, позволявшая приехать в Вену на один день без ночевки. Ездили на автобусе: и от Москвы до Будапешта, и от Будапешта до Вены. Это был мой второй выезд за границу, а первый, в Прагу, был за девять лет до того. Поехать в Вену все еще казалось тогда какой-то почти сказкой. Вена все еще была из тех мест, которые существуют только в книгах. Оказаться в ней стоило мучений укачивания. Я выучила путеводитель и карту наизусть и чувствовала себя в Вене как рыба в воде, ориентируясь по крышам и шпилям, зная, где что, на что смотреть и что я хочу увидеть. Больше всего я хотела увидеть церковь Рупрехта, самую старую венскую церковь.

И вот сейчас, поваландавшись по ничем не цепляющему чужому городу, я взяла в руки карту, и… Не знаю, как описать это чувство. Как будто моя голова была поросшим бурьяном курганом, который раскопали и нашли неожиданно внутри четкую рабочую структуру, которая - ключ к тому, что я вижу вокруг. «А, - говорила голова, - так вон там же Дунай! А справа парк, где статуи композиторов. А если в ту сторону пойти, там музеи и Мария-Терезия. А Рупрехт, Рупрехт вон там…» Почему-то соотнесение карты и, хм, территории доставляет моим мозгам сильное физически ощутимое удовольствие. Я прямо чувствовала, как они там, в моей черепушке, стряхивают оковы дряхлости и выходят на совместную пробежку, радостно приветствуя давно не виденных товарищей.

Второй радостью стал Леопольд-музеум. Никогда, никогда не ходите со мной в музей, особенно в художественный. Я делаюсь там невменяемой. Бегаю с горящими глазами, никого не вижу, могу проторчать час перед одной картиной, и попробуйте еще выведите меня оттуда. Вот серьезно, если бы был прибор, измеряющий возбуждение, редкий секс мог бы тягаться с тем возбуждением, которое я испытываю в музеях. Предполагалось, что мы идем смотреть Шиле, но только мы успели войти на первый этаж, как началось вот это все. На первом этаже была выставка Берлинде де Брёйкере, и я засунула нос в первый зал, а потом побежала во второй, а потом спросила, можно ли фотографировать… «Ужас какой!» - сказал Сережа. Ну да, ужас, но как она его делает? Как она придумала так изобразить унижение и безнадежность? Откуда она берет образы? Почему вид этого безголового тела с животом, завернутым в одеяло, вызывает такую безысходную тоску, почему от него трудно отвести взгляд? Склонилась над кровавой вагиной, жалея, что нельзя ее потрогать. Из чего это сделано? Кажется, дерево, покрытое цветным воском?

Сережа ждал меня в вестибюле, в свою очередь с видом покорности судьбе, только в соединении с печалью, а не с надутостью - так что похож был не на индюка, а на ослика.

Потом пришел черед Шиле, и все завертелось по новой. Что особенного в линии этих тел и как их цвет влияет на то, что мы чувствуем? Этот город печальный, или мне так только кажется? Почему на этой картине все дома как дома, а про этот понятно, что он - Дом? Как прекрасно раскинулась эта женщина, сколько в ней зовущей неги, которая тут же отзывается в моем собственном теле, - но почему такой фон? Зачем этот беспокойный грязно-желтый, зачем пятна зигзагами? Что за странность в парных портретах с чуть измененными фигурами - не полное повторение и не контраст? Зачем это, о чем?

Я вышла из музея, думая, что все, достаточно, на сегодня я наелась счастья. Не тут-то было. Вечером мы пошли к старине Рупрехту. Я спросила: «Помнишь меня?», - положила руки на его старые камни и почувствовала, как из ладоней куда-то вглубь потек ручей. Так бывает, когда трогаешь человека, и тогда думаешь, что с человеком в этот момент происходит что-то для него правильное. Такое можно почувствовать и с кошкой, и с деревом, но что может происходить между мной и камнем? Между мной и зданием? Подумала, что я, наверное, потому и люблю так старые города, старые дома, что они могут помнить нас в наших прошлых жизнях, прошлых телах. Ересь ересью, но мне нравится так думать.

На следующий день мы уехали в Зальцбург и поселились в маленькой гостинице в старом городе. Там был крошечный ресепшн, тесный коридорчик, вход в лифт, который было невозможно заметить, в нашу комнату вел узенький двухметровый мостик над миниатюрным внутренним двориком, и над головой в качестве крыши тоже был такой же мостик. В этом игрушечном царстве мы жили в неожиданно большой комнате с выходившим во все тот же дворик окном во всю стену, у окна был удобнейший window-seat, на котором я могла бы провести полжизни с книжкой, рядом стояла кровать (просыпаешься - и встречаешься глазами с соседями, идущими с завтрака), а за кроватью - ванна, большая ванна на ножках! На этом прелести не кончались: в противоположном углу комнаты, над диваном, в потолке были световые люки; приподнимаешь люк - и видишь тис в горшке, растущий на террасе третьего этажа. Я люблю сложноорганизованные пространства, я кайфовала.

Вечером наступило время Ч, вернее, время Т - время театра, ради которого все, собственно, и было затеяно. В театр я шла уже не индюком, но все еще стоиком, готовым к худшему. Количество опер, от которых я приходила в восторг, в моей жизни исчисляется единицами, а количество опер, к середине которых я мучительно засыпала, - десятками. Зальцбургский «Дон Жуан» вошел в первый список, но вовсе не из-за самой оперы. Странно было бы, если бы я после всего вышесказанного принялась описывать прелесть голосов или особенности трактовки партий, да? Я и не буду. С моей стороны сказать, что голоса были непротивными, а постановка - живой и местами смешной, - уже знак высшего признания. (А я все равно достала блокнот и рисовала происходящее почти вслепую, чтобы не впасть в анабиоз, чтобы чувствовать хоть какую-то вовлеченность.) Нет, мой восторг вызвало другое действо - то, которое разворачивалось до и после спектакля и в антракте. Вот это, скажу я вам, был хэппенинг посильнее «Дон Жуана» Моцарта.

Представьте себе, что вы входите в огромный зал с высоченными потолками. Снизу зал обит темными деревянными панелями, выше стены белые и в них большие окна, по потолку скачут всадники на белых лошадях, парадные люстры пылают меж небом и землей. Это буфет. Вы входите и оказываетесь на балконе, по бокам которого лестницы, ведущие вниз. Вы можете остаться на балконе, в зрительном зале, или спуститься на сцену, в зал. По залу прогуливаются пары. Все мужчины - в темных костюмах с темными галстуками и белых рубашках. Все, за исключением нескольких местных пожилых джентльменов, облаченных в парадные тирольские костюмы, и единственного юноши в темных брюках и голубой рубашке, который краснеет от неловкости, когда ловит на себе чей-то взор. Дамам позволено больше, на них костюмы и платья, умопомрачительные шляпки и простые туфельки стоимостью в нашу с вами зарплату, бижутерия модных брендов и скромные незамысловатые брильянтики. Две корейские туристки в красных юбочках и белых кофточках жмутся в углу. На них никто не обращает внимания, как и на нимало не смущающегося Сережу в желтых джинсах и синей рубашке (после выяснится, что просьба о дресс-коде была напечатана на билете). Эта публика слишком хорошо воспитана, чтобы бросить на кого-нибудь косой взор. Нет, только улыбки, только радушие. И - попробуйте вообразить себе такую картину! - несколько сот человек, ни один из которых не только не смотрит в мобильник, но даже не держит его в руках. Опера длилась три с половиной часа, и за это время не зазвонил ни один телефон - я не думала, что такое бывает. Я прогуливалась среди этой неторопливой публики, беседующей чинными кружками и пригубляющей шампанское - в буфете только шампанское, не жрать же сюда явились, - и упивалась этой концентрированной, настоявшейся буржуазностью: Форсайты! Они существуют! Они живы!

Тут бы и поставить точку, но сильные впечатления театром не закончились. На следующий день я неожиданно набрела на музей Рождества при маленьком новогоднем магазинчике, которые в туристических местах работают круглый год. Договорилась с Сережей встретиться через пятнадцать минут и пошла покупать билет. «У вас ведь маленький музей?» - спрашиваю. «Две тысячи экспонатов». Из всех кланов, компаний и карассов, к которым я могла бы принадлежать, я больше всего дорожу людьми, которые считают Новый год своим профессиональным праздником. Музей оказался волшебным, как само новогодье. Я опять бегала в эйфории и фотографировала, не имея времени разглядывать десятки игрушек, большую часть которых никогда прежде не видела. Вот выложу свои шестьдесят фотографий отдельным альбомом, тогда авось и рассмотрю как следует.

Вечером Сережа пошел на «Фауста», а я, утомившись от целого дня хождения по дождливому городу, рухнула спать. Проснулась толчком, не понимая, где я, в каком месте, в какой стране, и чувствуя только сосущую тоску, холод и одиночество. Потом вспомнила: я в Зальцбурге, в гостинице у вокзала. В окно было видно темнеющее небо, железнодорожный разъезд, окна соседних домов. Чувство, возникающее, когда смотришь на окна домов, рядом с которыми оказываешься раз в жизни, видишь свет за ними и понимаешь, что здесь живут люди, проводящие в этом случайном для тебя месте целую жизнь… Оно завораживало меня в детстве, я из-за него так любила поезда дальнего следования. Пинками заставила себя одеться и выйти из гостиницы, ворча на себя голосом вахтанговской старухи: «Это не тоска тебя сосет, а пустой желудок! Пойди в центр, поешь и выпей кофе!» Я вышла из гостиницы, готовая потеряться и сгинуть в зальцбургском дожде. И сразу попала токоприемником на тот самый провод. Знаете, как бывает? Планируешь повернуть направо и еще раз направо, доходишь до второго направо и чувствуешь: нет, туда не хочу, пойду налево. Идешь налево - а там среди темного парка играет духовой оркестр: музыканты возвращались откуда-то и решили остановиться поиграть в красивом месте. Идешь куда глаза глядят - и натыкаешься на магазин резиновых сапог, которые тщетно ищешь уже два дня. Я шла с мыслью просто как следует освоить город ногами, повернула в одну улицу, в другую, в третью, про четвертую подумала: «Она мне не нравится, но мне, пожалуй, туда», - и оказалась у пивнушки, в которой мы с Сережей договорились встретиться после оперы. Мне принесли кофе, вареное мясо с картошкой и штрудель, а дядечке, вошедшему вслед за мной, уже сказали: «Извините, в это время у нас только картофельный суп».

Следующим вечером, в Вене, Лена Макарова отвела меня в гости в мастерскую к своему другу, архитектору Георгу Шрому. Это было чудесным завершением поездки, и я не могу рассказать об этом вечере мало-мальски связно. Мы тыкали ключом в пупок старой белой двери. В животе у двери что-то несогласно бурчало, и открываться она не хотела. Мы жарили яичницу с колбасой на маленькой кухоньке, в окно которой с террасы залезала цветущая бугенвилия, а потом ели и разговаривали, поставив черную сковородку на столик, который делала Фридл. Мы рассматривали старые рисунки, фотографии и макеты журналов. Я лазила по всему дому и все трогала. Не во всяком доме, как вы понимаете, вещи такие, что хочется с ними общаться. В ином доме они ведут себя как гопники. Зовешь: «Вилка, вилка!» - а она мало того, что не отзывается, так еще и перешептывается с ложками на твой счет и ржет грубым голосом. В доме Георга вещи не такие, они прирученные и привычные к контакту с человеком. И вилка идет на зов, и лампа подставляет включатель.

Я шла потом по-вечернему накофеиненная за Сережей, который смотрел очередную оперу - на эстраде перед ратушей показывали спектакль, в котором пел его любимый Хуан Флорес, - и пыталась придумать, как бы еще растянуть время, что бы еще в него впихнуть. Может, совсем не спать?

Вена очень буржуазный, спокойный, комфортный город - начиная от тихих солидных лифтов и блестящего мрамором пола аэропорта и кончая возможностью спокойно ходить по улицам ночью. И жизнь наша в ней была такой же буржуазной. Съездить в Европу на четыре дня, менять отели, есть в кафе, ходить в музеи, встречаться с друзьями, читать книгу в скверике, пойти купить сапоги, если они нужны, - все это редкие, не всем дающиеся возможности. Мы прилетели в Шереметьево на час позже Кота, вернувшегося с Чукотки. Встретились в аэропорту. В поселке, в котором они жили, не было горячей воды, и Кот мыл свои длинные волосы в речке Амгуэме, вода в которой была примерно плюс пять.

Я шла по вечерней Вене, а Кот сидел в аэропорту в Хабаровске, до которого они добирались два дня. Мы слушали рулады Флореса, а Кот летел в Москву. Мы шли в гостиницу… Мы спали часов… Мы завтракали… Мы ехали в аэропорт… Мы летели, а Кот все еще летел тоже. И все это время под ним была Россия, Россия, Россия…

где нас нет, зеркало

Previous post Next post
Up