Больше всего в воспоминаниях Н.П.Гилярова-Платонова поражает описание его раннего детства:
«...За исключением церкви пред глазами, лужайки шагов в тридцать длины и ширины и за ней дома каменного, которого только нижний этаж был отделан, а верхние окна забиты досками, я до семи лет не видал ничего или почти ничего. Весь мой горизонт ограничивался этим убогим простором. Меня никуда не брали, никуда не водили. Повернуть за угол забора, ограничивавшего лужайку справа (налево была церковная ограда), и пройти на улицу шагов за сорок, это бывало уже событием. […] Таков, однако, был мои небогатый опыт, такова ограниченность кругозора до самой школы, до семи лет. Теперь, как вспоминаю, поражает меня тогдашняя моя неразвитость. Из окон виден был у нас другой берег реки, на нем луг, а за лугом лес, среди которого пять больших деревьев выдавались из прочих. Сиживал я у окна, вперял взор и спрашивал: что же, однако, там, и далеко ли отсюда это место, где голубое небо садится на землю? Задавал я эти вопросы другим. Что мне отвечали - не помню, но, должно быть, что-нибудь чересчур применительное к моему возрасту, уклончивое, без объяснения сущности, потому что долго так и оставалось у меня мнение, что там, за лесом, и конец света.»
Спросите у современного специалиста по педагогике: что в итоге вырастет из такого ребенка? Он вам ответит: хорошо, если не вырастет дебил. Однако же из маленького Никиты вырос не дебил, а один из образованнейших людей России своего времени. Как же это получилось? Может, ему потом повезло попасть на хороших педагогов? Ну что ж, вот как мемуарист рассказывает о своем обучении грамоте:
«...Способ учения был первобытный. Давалась указка в руки; ученик или ученица крестился, "мастерица" начинала: "аз, буки, веди, глаголь, добро". Это повторялось несколько раз. Дни, недели, месяцы проходили, пока доползет дитя только до ижицы, то есть кончит алфавит. Затем "склады" и "титла", потом знаки препинания: "оксиа, исо, вария, кавыка, звательцо, титло" и пр. Объяснения никакого. Смысл читаемого едва ли понятен был самим мастерам и мастерицам, по крайней мере в упомянутом перечислении знаков препинания. Спросить, что такое "исо" или "вария" и зачем это учат, - никто бы не ответил. [...] В учащемся, при произношении этой тарабарщины, не проходило соображения, что это, мол, отдельные буквы и если-де их приставить одну к другой, то выйдет вот что.»
Дальнейшее описание приходской школы и духовного училища производит впечатление лишь немногим более благоприятное. И тем не менее - Никита Петрович в итоге выучил семь языков (латынь, древнегреческий, древнееврейский, немецкий, французский, английский, итальянский), свободно ориентировался в современной ему европейской философии и политэкономии (перечисляет сам: Гегель, Фейербах, Юм, Луи Блан, Прудон, Леру, Конт, Фурье, Сен-Симон, Бентам, Се, Адам Смит, Риккардо, Вильгельм Гумбольдт, Лессинг, Крейцер, Гиббон, Лео, Ранке, Мишле) и оставил после себя массу написанного. Как???
Самообразование. Больше ничего. Выучившись грамоте, маленький Никита, как некий интеллектуальный Илья Муромец, слез с умственной печки и принялся поглощать все без исключения печатные тексты, оказывающиеся в зоне досягаемости.
«Что же я знал в результате? Говорю о периоде от 10 до 13 лет. Знал я очень много и опять повторяю - по части эмпирических сведений и прикладных знаний. История, география, домоводство, сельское хозяйство, техника. Откуда же хозяйство и техника? Сведениями снабжали журналы и словарь Щекатова, издания Вольного экономического общества, "Энциклопедический лексикон" Плюшара, начавший выходить к тому времени, и путешествия. Я имел понятие, например, о кораблестроении, о торфе, о сидре, о трехпольной и плодопеременной системах, о чугуноплавильных домнах, не говоря о странах, лицах, годах Старого и Нового Света, древней и новой истории, об искусстве, политике, литературе. Было не связано, неполно, неравномерно, поверхностно, но обширно.»
По ходу дела начинает формироваться и критическое восприятие читаемого:
«...Я в науке перестал принимать что-нибудь на веру и тем обережен был навсегда от увлечений. С критическим стеклом принимался я всегда за чтение любого исследования, какому бы великому авторитету ни принадлежало оно. Я убеждался в чем-либо, но тогда лишь, когда находил безупречную внутреннюю последовательность, и, во всяком случае, оставляя себе право сомневаться, верны ли еще основные посылки. Об этом своем скептическом критицизме вспоминать приходилось не раз мне и благодарить за него судьбу, когда в зрелом уже возрасте видел вокруг себя увлечение Бюхнером и Фейербахом, Молешотом и Контом, Бокклем и Дарвином и, наконец, экономическими крайностями в ту и другую сторону, социалистическую и манчестерскую. [...] К Дарвину, особенно к Бокклю, я подступил бы с вопросами: помимо того, что обобщения ваши слишком широки, где ручательство, кроме вашей добросовестности, что факты, на которых все опирается, не подтасованы?»
Эта похвальная критичность всё же выглядит странновато, соседствуя с безоглядной укорененностью в религиозной вере - при том, что русские атеисты XIX века часто бывали выходцами именно из духовенства. Как это сочеталось, какой психологический механизм здесь задействован? Почему от Дарвина требуются доказательства, что он не подтасовал клювы своих галапагосских вьюрков, а от святых отцов никаких доказательств не требуется? Написано «вознёсся» - стало быть, вознёсся. Лукава казуистика, по которой наука и вера приносят одинаково надежное знание, просто разными путями - но эта казуистика и тогда срабатывала, и сегодня продолжает.
Так или иначе, Гиляров-Платонов прославился именно как сильный богослов и блестящий лектор МДА. Однако независимый нрав его подвел: за собственный, чересчур сочувственный взгляд на раскольников он был уволен не только из академии, но даже из самого духовного сословия. Какое-то время трудился цензором, но и там не удержался, ибо для цензора оказался недостаточно свиреп. Двадцать лет издавал газету «Современные известия», то и дело острыми публикациями навлекая на себя неудовольствие властей. В итоге разорился - и сел за мемуары именно с целью поправить финансовое положение.
При чтении мемуаров у меня создалось впечатление, что их автор вполне мог бы реализовать себя и как писатель. Читая 57-ю главу «Дядюшка Петр Иванович», я смеялся чуть не до слез. С другой же стороны, это был бы писатель, что называется, «второго ряда», калибра Гаршина или Помяловского, а то и мельче. Наверное, он и сам трезво оценивал свой возможный масштаб и поэтому к литературной карьере не стремился.
Смущает меня в моем знаменитом родственнике одно-единственное: махровый, пещерный, неприличный антисемитизм. Выдержек из его статьи «О евреях» даже не стану приводить. В моих глазах это очень плохо клеится с общим впечатлением, которое дают его тексты: в них мы видим человека мягкого, понимающего, всепрощающего, слегка ироничного, чуждого всякого мракобесия. Даже со славянофилами он расходился в вопросе отношений с Западом, не прельщаясь изоляционизмом. Но уж, видимо, юдофобство было такой дефолтной настройкой в этих кругах (вспомнить того же Достоевского), что ожидать чего-то иного было бы наивно.
Сегодня идеологическое наследие Гилярова-Платонова осваивается понятно кем. Каждый новоизданный том пестрит «Святой Русью», «русским воинством» и «борьбой с русофобией». Наблюдать за этим грустно - но еще грустнее сознавать, что полторы сотни лет назад русской общественной жизни отчаянно не хватало именно таких фигур, как мой троюродный прапрапрадед. Если бы во всех политических лагерях нашлось чуть поболее людей столь же образованных и готовых к диалогу - может, и не пошло бы всё вразнос. Может, тогда Россия удержалась бы на стабильной траектории и избежала бы катастрофы.