А.В. Дружинин и Семевские, владельцы имения Вейно

Sep 30, 2018 12:03



«Человек добрый, Василий Федорович был не чужд и сентиментальной чувствительности[1]. Сообщая жене о посещении Семевского, которого родные привезли в Петербург, он пишет: «…а сей день я явился к нему, он заплакал и обнимал меня несколько раз при всех, и давай оба плакать с ним, и с четверть часа проплакали»[2].

Семевские - дворянский род, по семейному преданию переселившийся из Белоруссии в Торопецкий уезд во второй половине. XVIII в. О знаменитых представителях рода - Михаиле Ивановиче и Василии Ивановиче Семевских можно прочитать в словаре Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона, а сегодня и в Интернете.

Семевские - известные в XIX в. гдовские помещики, владельцы более чем трех тысяч душ крепостных в С.-Петербургской, Новгородской и Саратовской губерниях, владели в Гдовском уезде имениями Вейно и Щепец.

Между усадьбой Дружининых в Чертово (Марьинское) и усадьбой Николая Семевского в Вейно было ок. 25 верст. До усадьбы его брата Арсения Семевского в Щепце было несколько меньше.

В Гдовском уезде имелась еще одна землевладелица урожденная Семевская. Это Александра Васильевна Сталь, в источнике 1838 г. «Генерал-Майорша» - сестра Николая и Арсения Семевских. Вблизи Вейно ей принадлежали дд. Горка и Кутно. В других местах ей принадлежали полностью и совокупно с другими землевладельцами дд. Блынки, Озерцы, др.



Г.К. Старицына в работе о Щепце особо отмечает, что у братьев Николая и Арсения Семевских была большая возрастная разница[3]. К моменту составления завещания (11.02.1826), Николаю было 39 лет, Арсению - 1 год. По другим сведениям разница в возрасте была меньше на 4 - 5 лет.

С семьей Семевских, владельцев имения Вейно, Дружиных-родителей связывали давние узы соседства и дружбы. - Они посещали Семевских в их в гдовском имении и бывали у них в С.-Петербурге. Между родителями Семевскими и Дружиниными существовала переписка, к сожалению, не опубликованная:

«Столовая зала походила на залу прежней квартиры С-их, где я так часто играл ребенком и где ко мне выносили маленького Сашу».

Писатель и его брат Григорий был извещены о смерти А.Н. Семевского, и приняли участие в траурной церемонии, которая состоялась в С.-Петербурге 4.09.1845 г. Об этом - одна из первых записей Дневника, характерная для его стилистики. Она представляет собой очерк нравов того общества, в котором вращался А.В. Дружинин. Он размышляет о вере и смерти, осуждает участников похорон за неподобающие страсти и настроения. Писатель пишет, что «давно почти раззнакомился» с семейством Семевских и намечает «проект»... собственных похорон.

Александр Васильевич вспоминает «в Вейне» песчаные обрывы берега р. Руи и водяную мельницу, от которой сегодня в русле осталось множество камней. Надо учесть, что Дружинину, писавшему о похоронах, в 1845 г. был 21год.

Сюжет записи, фактически, - очерка, важен для миропонимаяния писателя. Основное достоинство рассказа - искренность.

По сведениям Г.К. Старицыной владелец села Вейно в 1840-х годах - Николай Васильевич Семевский, знакомый Дружининых, родился в 1787 году. Он был участником Отечественной войны 1812 г. и награжден за службу орденами. В 1828 году, имея чин титулярного советника, представлен к повышению на чин коллежского асессора.

«Коллежский асессор есть чин VIII класса, первый штаб-офицерский чин гражданской службы, соответствующий майору в военной. Чин этот до 1845 г. давал потомственное дворянство, а с тех пор дает только личное»[4].

Он был женат, имел детей. Из них исследовательница упомянула двух сыновей и двух дочерей. Имя старшего сына Старицыной осталось невыясненным. Младшего звали Иван. Сведений об Александре Семевском, о похоронах которого пишет А.В. Дружинин, у Г.К. Старицыной нет. Дочерей по ее сведениям звали Прасковья и Вера.

В первой половине XIX в. Семевские на мызе Вейно имели винокуренный завод, вследствие чего В.И. Семевского можно считать одним из основателей промышленного винокурения в Гдовском уезде. Промысел пагубно действовал на морально-нравственное состояние населения и способствовал распространению «злостного винопития».

Имущенственные дела в Вейно были расстроены, поэтому в завещании В.И. Семевского (1826) особо предписывалось:

«…сыновья (Николай и Василий - В.Б.) должны из доходов этой пустоши (Починок, сдававшейся в аренду - В.Б.) и винокуренного завода отдавать долг в Опекунский совет»[5].

Через некоторое время после смерти завещателя Вейно его сыном было продано. - По свидетельству А.В. Дружинина это случилось до 1845 г. Следующими владельцами Вейно были фон Бландовы, о которых есть отрывочные сведения Дневника.

(5.09.1845). «Вчера я был на похоронах почти целый день. У С. (Н.В. Семевского - В.Б.) умер младший сын, мальчик лет шестнадцати. Одно время я его часто видел и любил его, как можно было при неравенстве наших лет. Ему было десять лет, когда мне было пятнадцать. Мы часто ходили гулять в Вейне[6], которая теперь продана, - кидали каменьями в уток, смотрели на водяную мельницу и взбирались на песчаные берега речки, которые мне казались чуть не Швейцариею. В характере его все наклонности были женские: он не играл в солдаты, не любил мундиров и лошадей и воспитывался так же, как младшие его сестры. Если прибавить к этому, что он был очень хорошенький мальчик, хотя сколько и подурнел впоследствии, и что характер его соответствовал красоте, то можно понять, что его смерть заключала в себе что-то грациозно-трогательное.

Я давно почти раззнакомился с их семейством и потому не хотел было ехать на похороны. Мне жалко было бы видеть старика одного и в горе, потому что остальные его два сына, старые кутилы, вероятно, не разделяют горести отца. Но в этом я с удовольствием признаюсь, что обманулся, по крайней мере, на время.

Один из них заехал к нам. Бессрочно отставной гусар, член всех попоек и балов с драками, явился с заплаканными глазами и плакал, рассказывая о последних минутах своего брата. Братская привязанность в состоянии меня тронуть, оттого ли, что она всегда почти бескорыстна, оттого ли, что в весьма ограниченном кругу моих привязанностей самое первое место занимает братская. Мне понравилось, как гусар с жаром нападал на одну старуху, coureuse d'enterrements (любительницу похорон (фр.), которая своими отчитываниями помешала ребенку умереть в спокойном неведении смерти. Мне понравилась его выдумка - засыпать его гроб целым возом цветов, потому что покойник страстно любил цветы. Поэтому я поехал, надевши мой нестареющий мундир и каску с султаном»[7].

Подъезжая к дому, мы заметили, что вынос окончился. Таким образом, мы избавлены были от официальных соболезнований, глупых и лишних. Старик не мог провожать сына, потому что был слаб и болен. Мы поплелись за гробом, и после обычных приветствий знакомым, проговоренных не с улыбкой, а с кисло-угрюмым видом, я начал обзор местности и всему прочему.

Не рассуждая о необходимости уменьшать роскошь на похоронах, я заметил, что попов было чересчур много и поезд был великолепный. Был какой-то старик в безобразной шапке, архимандрит, как мне сказали, но явился ли он только в церкви или шел впереди, я этого не знаю. Особенных признаков горести в сопровождающих заметно не было: плакала одна из сестер, особенно дружная с Сашей, братья же и гусар даже осушили свои слезы. Я нисколько не ставлю им этого в осуждение, я знаю, что горесть находит пароксизмами, между которыми ничего не чувствуешь, и в голову лезет черт знает что такое. Виновен глупый обряд торжественных похорон, требующий от всех или слез, или угрюмой физиогномии. А потому из всех присутствующих больше мне нравились пансионские товарищи умершего, которые, верно, его любили очень. Они явились все и шли тихо, покойно, слегка задумавшись. Вероятно, их свежий и молодой рассудок понимал, что о смерти молодого человека не пристало слишком горевать, что лучшие выражения участия есть воспоминание простое, дружеское, покойное.

Таким образом, я шел по камням, иногда думая что-то похожее на дело, иногда ничего не думая, иногда думая дурное, потому что человек - свинья. Мне, по крайней мере, приходили самые дикие, скверные, уродливые фантазии в таких местах, где требовалось совсем других чувств. Впрочем, я беру на себя ответственность только за те идеи, которые приходили мне в голову с печатью возможности и согласия от моего внутреннего чувства.

Пройдя мимо Пажеского корпуса, который теперь красят белою краскою, отчего он потерял свою готическую наружность, мы повернули по Невскому и пошли в такие края, каких я от роду не видал. Бывал ли я около Введения, не знаю, но за этой церковью я никогда не бывал. Неприятный вид представляли неуклюжие желтые дома, с широкими простенками, с грязными стеклами в окнах. На гробе лежали цветы, только их было немного. Певчие, благодаря неизмеримому ряду попов, пели за полверсты, а может быть, и не пели. Я не вступал в разговор с соседями и не отвечал на расспросы прохожих, а потому не развлекался ничем и продолжал размышлять.

Если я умру, думал я, я не хотел бы, чтоб сзывали на мои похороны всех моих знакомых. Я разделил бы перед смертью их на три категории: 1) товарищей классных и корпусных, 2) товарищей полковых, 3) остальных приятелей. Из этих трех я составил бы особый разряд человек из пятнадцати и велел бы их пригласить. Попа довольно одного, певчих -- из моих кантонистов. После похорон чтоб завтракали и выпили дюжину шампанского, но чтоб первые и последние бокалы выпили в мою честь. Когда-нибудь составлю список приглашенных.

Запыленные подошли мы к монастырю, который, как я и ожидал, не представлял ничего ни особенно красивого, ни особенно замечательного. Братья и товарищи умершего внесли гроб, я шел позади и стал около. Обедня и отпеванье показались мне очень длинными, хотя служба была великолепна и певчие отличные. Но я был не очень расположен к благоговению, хотя отдаю справедливость похоронной службе и люблю ее слушать. Один дьякон колоссального роста и такой же толщины свирепствовал до того, что у меня звенело в ушах. Об нем еще будет речь. И все-таки я с особенным удовольствием смотрел на цветы, которыми уложено было все подножие гроба. Что это было за чувство, я не хочу его исследовать и принимаю его как оно есть. Кроме этих цветов, я других не видал и подосадовал на гусара.

Наконец, все кончилось самым обыкновенным образом, и мы поехали на квартиру отца. Здесь начинается самая скандальная сторона наших обычаев.

Гости были голодны, а архимандрит или архиерей не приезжали. На всех физиономиях написано было: скоро ли дадут есть? И опять-таки некого тут обвинять, ни гостей, ни хозяина.

Все так делается в жизни. Сколько в ней вещей дурных и негодных, за которые не у кого спросить отчета. Ежели б всякому злу ясна была причина, свет давно бы шел иначе.

Все мы видимо жалели о старике, и он знал, что мы чувствуем его потерю, и, со всем тем, все мы были друг другу в тягость, и все, кроме присяжных «охотников», ругали обычай похоронных обедов.

Я верю возможности утешения: из тысячи доводов и убеждений всегда хоть одно найдет дорогу к сердцу человека противных мыслей (хоть он того и не скажет), отчего же утешение будет отвергнуто тем, кто ищет утешения? Многие из нас наедине, может быть, поговорили б со стариком от души, сказали б ему, что в первой молодости умирать не тяжело и не заслуживает страшного сетования, что в то время, когда полнота сил привязывает нас к жизни, какое-то другое чувство неопределенное заставляет нас смотреть на смерть без страха и без тоски. Мы бы могли сказать ему, что при страшной банковой игре тот, кто раньше других ушел спать, счастливее проигравших, счастливее, может быть, и выигравших. И, подавивши свой скептицизм, я сказал бы, что за сном будет и пробуждение и что самое светлое пробуждение, самое ясное утро назначено тем, кто спит с цветами под изголовьем.

Но все вместе мы сидели, молчали, говорили о погоде, пока не приехал главный поп, не подали закуски и не пошли к столу. Столовая зала походила на залу прежней квартиры С-их, где я так часто играл ребенком и где ко мне выносили маленького Сашу. Говорю это так, а не для вяшщего умиления, тем более, что я тогда был голоден. Соседство мое не мешало моему молчаливому расположению духа, с левой стороны сидел очень толстый монах, справа какой-то инженерный офицер, вероятно, знаток в винах, потому что тянул их преисправно. Вина в самом деле были хороши и в большом количестве.

Зятья старика и старший сын (гусар в кругу товарищей и моего брата, видимо, забыл и горе, и гостей) угощали компанию. Старик подходил к нам. Заметил ли он мою серьезную мину, или просто я напомнил ему сына, он, подчуя меня вином, облокотился дружески на мою руку. Мы сказали еще несколько слов - что мог я ему сказать хорошего?

Таким образом сидел я, прислушиваясь к разговору, который делался шумнее и шумнее. Мне было совестно принимать участие в этом шуме, да и надобности никакой не было.

Зародыш многих обычаев, если не всех, должен был быть хорош во всех отношениях. Чтоб увлечь за собою подражателей, надобно что-нибудь прекрасное. Стоит порыться, чтоб увидеть, что самые смешные обыкновения были когда-нибудь уважительны.

Отчего произошел обычай поминок, обычай теперь смешной, где смешивается обжорство и пьянство с религией, кислые рожи со смехом, красные глаза с красными носами? Произошел ли он от того, что после похорон друзья покойника не позволяли родным его оставаться одним, утешая их дружеской беседой и светлыми воспоминаниями о умершем? Или произошел он от тех пиров, где цветущие здоровьем люди, отдав последний долг другу, собирались, чтоб посмеяться в лицо смерти и утопить в вине бесполезные слезы? И то, и другое хорошо, но середина между ними никуда не годится.

Почти против меня сидел враль X., который, от нечего делать, сердил попов, рассказывая им, что он вычитал в Иосифе Флавии (может, и выдумал, мне какое дело!) о том, что перепись иудеев была за 4 года до рождества И. X. Потом говорил он о папах, которые замечали эту ошибку, и все в таком же роде. Архиерей говорил, что можно верить только св. отцам, и, кажется, сказал умную старую истину, что в деле религии верь всему или ничему. Может быть, мне и послышалось. Близ сидящие монахи, вступя в разговор, нашли случай сказать, что католики и папа - идолопоклонники, с чем согласился мой vis-a-vis, художник, живший когда-то в Риме.

Человек слаб, и я слаб. Ругаться и спорить с монахами я не хотел, но кольнуть их слегка не упустил случая. Не вступая в речь с рядом св. отцов, сидевших влево от меня, я заметил художнику, что справедливость требует признать все религии равно уважительными, а если смеяться над ними, то смеяться над всеми. Избитый мой силлогизм я подкрепил довольно простодушным рассказом о службе митрополита в Казанском соборе, которая, сказал я, казалась мне и комедией, и идолопоклонством, и каббалистикой.

Речь моя не понравилась монахам, однако они молчали и сообщали себе свои замечания in petto {про себя (итал.).}. Поспорив с художником и с инженером, которому я желаю знать такой же толк в религиях, как в портвейне, я сказал несколько слов о достоинствах католицизма, о его легендах, музыке, блеске и процессиях и, не желая надувать себя и других, замолчал. Шампанское было теплое, однако гости сильно развеселились, и, когда за киселем пели Вечную память, толстый протодьякон дотягивал smorzando {в полголоса, глухо (итал.).}, а в одном углу страшно шумели и хохотали.

Покачиваясь, гости разошлись по комнатам; старик сидел на маленьком диванчике, кажется, с дочерью. Поставьте на его место не отца, а самого холодного эгоиста, и того бы неприятно поразил, если б не обидел, начавшийся шум и смех. Молодежь ушла в особую комнату, взявши с собой протодьякона, который подружился с ними, толкал всех своим огромным брюхом и на последнем пении Вечной памяти явно фарсил своим нечеловеческим басом. Другой какой-то огромный поп, приняв меня за брата, осыпал меня благодарностями за приятное соседство и целовал меня, а потом целовал в извинение за свою ошибку. Ротмистр Г. собирался показывать всей публике, как Набоков в Новгороде делает пехотный развод, а другой Г., улан, клялся, что он повезет дьякона в какой-то фикгауз. Я взялся за шляпу и ушел, признавая, что все правы, и все-таки недовольный всеми. Но днем я был доволен».

[1] Алдонина Н.Б. А.В. Дружинин (1824 - 1864). Малоизученные проблемы жизни и творчества. Монография. Самара. 2005. С. 58.

[2] РГАЛИ. Ф. 167. Оп. 1. Ед. хр. 631. Л. 9.

[3] Старицына Г.К. Село Щепец. Гдовского района Псковской области. Историческая справка. СПБ. 2002. Гдов. ГМИК.

[4] Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона. СПБ. 1890 - 1907.

[5] После Семевских выгодным промыслом занялись Бландовы, купившие у них имение Вейно. - Впоследствии они сдали винокуренный завод в аренду одному из приезжих предпринимателей.

[6] 1 Речь идет о смерти Александра Николаевича Семевского, сына Николая Васильевича Семевского, бывшего владельца имения в с. Вейно Гдовского уезда С.-Петербургской губернии.

[7] Мундир и каска Лейб-Гвардии Финляндского полка, в котором служил писатель и его братья.

Previous post Next post
Up