«Я расскажу тебе сказку…»

May 24, 2010 01:20

«НИЧЬЯ ДЛИТСЯ МГНОВЕНИЕ» по роману Ицхокаса Мераса
режиссёр Миндаугас Карбаускис, РАМТ



Читая отзывы о «Ничьей…», я понимала и тех, чьё сердце на спектакле разрывалось от горя, и тех, кто скучал до одури, тоскливо считая шахматные доски, которые носит по сцене взад-вперёд Авраам Липман. Правда, что спектакль тонкий, умный, тихий, не боящийся тишины, наоборот - восходящий из неё, дающий ей голос, звучание, простор. Как всякий спектакль Карбаускиса - профессиональный, добротный, продуманный в каждой детали. Знакомый уверенный почерк, внушающая уважение техника «медленного чтения» литературного материала. Можно было бы разобраться в тонкостях сценографии, воспеть игру актёров - они этого заслуживают. Можно придираться к длиннотам и нестыковкам - они тоже есть. Но не будем отбивать хлеб у профессиональных критиков. С театральной грамотой у этого режиссёра всё в порядке, и это значит, что если даже в спектакле что-нибудь не так, то либо режиссёр знает об этом не хуже тебя, либо вообще - всё «так», просто ты сам чего-то не понял. Ада Шмерлинг в своей рецензии написала, что "режиссёр хотел добиться от зрителей... напряжённой работы мысли" - это мне по душе, пофилософствуем?

Теперь выясняется, что Миндаугас поставил «спектакль о Холокосте». Сами создатели спектакля говорят, что имели в виду не столько исторический феномен, сколько ситуацию «универсального ограничения»: спектакль вроде бы о том, что человек, даже загнанный в угол, никогда не лишён свободы выбора.

Всё просто и ясно, когда эта идея утверждается на примере Ины Липман, готовившейся спеть заглавную партию в опере «Жидовка» Галеви, а вместо этого отдавшей жизнь за мешочек запретного гороха, чтобы отвлечь внимание коменданта гетто от завёрнутой в шубку партитуры. Поступок, что и говорить, героический, но после советских фильмов о войне от этой истории веет чем-то хрестоматийным.

Интереснее обстоит дело с Касриэлом Липманом (Александр Доронин). Представленный законченным ницшеанцем, готовым добровольно выдать и родных, и товарищей, тайком проносящих в гетто оружие, он вдруг в решающий момент отчего-то предпочитает предательству смерть. В этой ничем не подготовленной трансформации героя, в одну минуту разделавшегося со своим ницшеанством, читается: жизнь и проще, и сложнее, чем кажется. Вот человек, про которого, казалось, всё ясно. Ан нет!

Душераздирающие истории о девятилетней Тайбеле Липман, повешенной на площади вместе с приютившими её Оной и Йонасом Климасами (Анна и Иван Климовы - по-литовски), об их собственном неделю от роду осиротевшем малыше, которого нянька передаёт Аврааму Липману (Илья Исаев), а тот еврейской девушке Лизе, о самой Лизе, в результате опытов по искусственному оплодотворению родившей «арийского» младенца, сбежавшей от навязанного ей материнства и вот теперь настигнутой им снова, - рассказаны в свойственной Карбаускису бесстрастной манере, доводящей кого до слёз, кого до белого каления.

Но меня шокировали не они. В конце концов, не этот ли контрапункт страдания и сдержанного повествования о нём трогает нас больше всего? Первым камнем преткновения стала для меня сцена, где Дарья Семёнова, играющая роль Ины Липман, с открытой улыбкой обращаясь в освещённый зал, говорит - доверительно, нимало не сомневаясь в нашей солидарности с её героиней: «Как всё-таки хорошо, что на свете не только немцы! Всё-таки они какие-то противные. До них даже дотронуться противно…» Еврейка Ина Липман говорит о немцах с той самой брезгливостью, с какой нацист Шогер будет говорить о евреях; но фашизм здесь под судом, а Липманы напротив. Это они рассказывают нам свои истории. Это их глазами смотрим мы на всё происходящее. Они даже играют «белыми». Тем рискованнее сходство.

Рахиль Липман (Нелли Уварова), у которой немцы убили любимого мужа и маленького сына, едва осознав, что её второй сын, рождённый уже здесь, в гетто, появился на свет в результате нацистских опытов, душит его и ребёнка Лизы подушкой и сходит с ума. В одном интервью актриса сказала, что её героиня убивала, уже будучи безумной (что, строго говоря, лишает её поступок какого-либо экзистенциального смысла). Со слов режиссёра можно понять, что свобода Рахиль (ведь спектакль о свободе выбора?) реализовалась в предпочтении иллюзии очной ставке с реальностью. Но в этом отождествлении смутной надежды с сознательным выбором есть какая-то натяжка. А если отсрочить безумие Рахиль - между чем и чем, действительно, она могла выбирать? Между тем, чтобы заботиться об этом ребёнке, узнавать, ласкать его, видеть, как он улыбается, держит головку, садится, делает первые шаги, привязаться к нему, а через какой-нибудь год отдать его немцам (которые, конечно, не доверили бы воспитание «истинного арийца» еврейке), - и тем, чтобы его… убить. Роман Мераса был написан полвека назад; за это время многие истории времён войны всплыли из небытия и само представление о предельном и героическом поменялось несколько раз. Впрочем, режиссёра в данном случае занимало не героическое, а ужасное; а история Рахиль, нет слов, ужасна.

Представление Карбаускиса о героическом воплощает в спектакле другой персонаж - младший из братьев, Исаак Липман (Дмитрий Кривощапов), талантливый шахматист, с которым Шогер любит коротать время за игрой. Влюблённый в девочку по имени Эстер (которую он ласково зовёт Бузей), он с головой погружён в своё чувство и до поры в упор не видит Шогера, так что тому приходится даже напоминать ему о себе (в спектакле это показано одним движением, а как много оно значит!). Исаак, Изя, бесконечно далёк от того, что волнует его товарищей, готовящих вооружённое восстание, и когда те проносят в гетто оружие, он прячет под полами своего пиджака, стараясь не помять, букет ромашек для Бузи. Старшие укоряют его в легкомыслии, грозящем провалить дело, Шогер сечёт розгами; Исаак терпит ругательства и побои, а в следующий раз снова несёт букетик. И вот однажды эти взрослые дядьки сами, неизвестно почему, проносят каждый по ромашке, чтобы Исаак смог наконец собрать букет своей Бузе, и война с её абсурдом и здравым смыслом на мгновенье отступает перед «неуместным» в гетто проявлением любви. Исаак счастлив и словно не замечает того, что его свобода ограничена стенами гетто. До тех пор, пока Шогер не ставит ему ультиматум: от исхода их очередной партии будет зависеть, кому сохранят жизнь - Исааку и его Бузе либо детям всего гетто.

Перед тем, как Исаак сделает свой решающий ход, актёр с ангелически-светлым лицом озвучивает его мысли на счёт Шогера: «как бы я хотел плюнуть в твою арийскую рожу» и что-то там ещё про скальп! Этих слов не было в премьерном спектакле; может быть, их и теперь уже нет и больше никогда не будет, но минимум однажды они прозвучали. Можно не верить в то, что зло невозможно победить злом, но обиженных жалко, а вот чувство праведного гнева, даже справедливости уже не так однозначно. Пока Изя платил за свою любовь к Бузе готовностью терпеть боль и унижение, его можно было жалеть, уважать, любить. Но когда он вдруг - потому что этого не ждёшь - заговаривает про «арийскую рожу», хочется закрыть глаза, заткнуть уши и выйти из круга солидарности. Как слова о брезгливости к немцам - не из лексикона этой Ины, так злоба и жажда мести - не про этого Изю, только не в этом спектакле! В «Ивановом детстве» Тарковского есть сцена, где главный герой, повзрослевший на войне мальчишка, разговаривает с висящей на стене немецкой шинелью, воплощающей для него фашиста, убившего маму и сестрёнку, судит его. Судит и, не выдерживая, захлёбывается в рыданиях. И в этой чистоте детства, в его бессилии подняться (или, скорее уж, опуститься) до ненависти взрослых, в неспособности к ответному, соразмерному злу - и заключается его сила.

Исаак мог бы сделать ничью и оставить всех в живых, но предпочтёт удивить Шогера, поставив мат ему и подписав смертный приговор себе и Эстер. В спектакле, где отсутствует реплика Шогера о том, что ничья приравнивается к проигрышу, Исаак Липман отдаёт жизнь за юношеское нежелание быть предсказуемым в своих поступках (даже умных поступках, даже блестящих), за горделивое упоение своим моральным превосходством. Сделанный в состоянии аффекта (что противоречило бы шахматной поэзии спектакля) или хладнокровно обдуманный, этот немыслимый, невозможный, ничем не мотивированный, во всех отношениях неправдоподобный ход говорит больше про самого режиссёра, чем про персонаж. В нём сквозит убеждённость, что, во-первых, этот шаг, несмотря даже на его демонстрационный характер, перевернёт Шогера, застигнет его врасплох; во-вторых, что он этически и эстетически безупречен; и в-третьих, что достигнутый им эффект продлится дольше четырёх секунд. Иными словами, убеждённость (вполне наивная, на мой взгляд), что жертва Исаака имела смысл.

Но если ход Исаака - это порыв, аффект, то его обещание отцу «сделать как лучше» - ложь. А если этот ход обдуман - чем мат лучше ничьей? Сказал ли им Исаак что-нибудь принципиальное новое для Шогера по сравнению, например, с упорными попытками пронести в гетто ромашки? Эта сцена с цветами просто волшебная! Но в частности потому, что кристально, безукоризненно чиста: в ней нет ни бессмысленной гибели Исаака, ни смертного приговора Бузе, ни сиротства теряющего своего последнего ребёнка Авраама, которому, как ни играй эту сцену, не разделить минутного торжества сына, - одна любовь, в которую вовлечены все, «пять пудов любви». И дивная, набегающая волнами музыка Гиедрюса Пускунигиса! Когда речь идёт о любви, фантазия режиссёра Карбаускиса неистощима: его мизансцены поражают свежестью и изобретательностью, драматургия радует нюансами, основательность дружит с лёгкостью и т.д. Но когда Миндаугас ставит про ад, он говорит о том, чего не знает; и оттого выходит схематично. В сущности, его сказка о свободе выбора куда страшнее той, что Авраам рассказывает Лизе (про маленькую Тайбеле и Климасов). Жуткая, кровавая - она возвращала мужество жить, давала силы идти навстречу боли, потому что жизнь того стоит, потому что она больше творящегося в ней зла. Жизнь - это вера Авраама, любовь Исаака, надежда Рахиль, радость поющей Ины, внезапное преображение Касриэла, и всё это вопреки. И потому такое ликованье в сцене с ромашками!

Кроме того, получается, что этого Шогера имело смысл озадачивать, а между тем ничто в спектакле не говорит за то, что игра стоила свеч и жертва не напрасна. Даже в исполнении Степана Морозова, предстающего породистым офицером с хорошими манерами и убеждённым приверженцем немецкой идеи порядка, Шогер остаётся тем, что он есть, - узколобым садистом с амбициями гроссмейстера. Шогер Александра Гришина ещё грубее, ещё проще по своему человеческому составу.

В истории про Исаака Карбаускис отождествляет реализацию свободы с её демонстрацией, с «матом Шогеру». Как далека эта декларируемая режиссёром свобода от той, что знал, к примеру, немецкий мистик Мейстер Экхарт: «совершенство заключается в том, чтобы всякое бедствие, нищету, страдание, злосчастие и позор, всей тяжестью свалившиеся на тебя, переносить добровольно, радостно, СВОБОДНО, как желанное, сознательно и спокойно, и так оставаться до смерти без всякого “почему”». Свобода поступка - хорошая штука, но всегда ли она есть у человека? Та ли это радость, которой никто не отнимет у нас? Если речь о свободе резких движений, силовых действий и даже моральных доказательств в духе мата Шогеру, то утверждение режиссёра о её неотъемлемости, по меньшей мере, спорно. Но может быть, есть свобода бОльшая, чем свобода прямого действия? Свобода оставаться самим собой в любых обстоятельствах, свобода не поддаваться ненависти, страху и т.п. Такая внутренняя свобода, если она есть, и больше, и меньше свободы поступка, и она только начинается в той точке, где заканчивается свобода внешняя.

Свобода выбора есть всегда. Вопрос только, о какой свободе спектакль.


Ничья длится мгновение, Золотая маска 2011, Карбаускис, Чеховский фестиваль, Сезон Станиславского, РАМТ

Next post
Up