Хочу предупредить читателей, что записи мои об А. Ф. Пахомове касаются лишь тех сторон нашей общей жизни, с которыми я сталкивался или же был свидетелем. Мне хочется подчеркнуть те качества его человеческой натуры, которые порой ускользают от поверхностного наблюдения.
Я совсем не касаюсь ни пребывания Пахомова в обществе «Круг», ни преподавания в Академии художеств, ибо в обоих случаях он стоял далеко в стороне.
Мне хочется опровергнуть некоторые неправильные суждения, которые доводилось слышать от своих товарищей. Буду рад, если мои воспоминания расширят представление о художнике и послужат доброму пожеланию увидеть в Пахомове значительное явление в русской национальной культуре.
В 1924 году оканчивающих Академию выпускников называли словом «конкурент», равно как и обращение друг к другу словом «коллега» еще бытовало в студенческой среде того времени.
Вспоминаю, с каким юношеским возбуждением мы, первокурсники, сновали вокруг старших, развешивающих, не замечая нас, свои конкурсные картины.
Среди выпускников чистым спектральным цветом монохромной живописи заметно выделялись ученики Петрова-Водкина.
Вместе с дружком своим Чарушиным я смотрел во все глаза с жадностью и любопытством провинциала.
Вдруг мы оба остановились перед поразившими нас работами. Это были холсты оканчивающего студента Алеши Пахомова. В круглом зале на щите висела его картина «Сенокос», а вокруг он вывешивал этюды к ней, изображающие деревенских детей.
Не могу объяснить, что заставило нас кинуться к незнакомому человеку, сумбурно высказать свои восторги и признательно пожать ему руку. Может быть, очарование образов белобрысых и босоногих мальчишек, таких близких нам по детству. А может, и живопись каревскои школы, которой мы учились, поклоняясь французскому импрессионизму.
Мне хорошо запомнился облик художника. Пахомов стоял перед холстом с молотком в руках, одетый в желтую с черными полосами футболку. На нем были парусиновые штаны, замазанные, как у маляра, краской, и на босу ногу сандалии. Он стоял в том оцепенении раздумья, которое я часто замечал на протяжении всей его последующей жизни.
Впоследствии я не раз испытывал на себе силу поражающего меня искусства Пахомова. Не забуду впечатления, оставленного увиденными мною в Русском музее рисунками к «Бежину лугу» И. С. Тургенева. Уходя с выставки, я уносил их в своем сердце. К сожалению, они потеряны - Алексей Федорович забыл их в такси в Москве.
Спустя годы наши дороги сошлись в Детгизе. К тому времени Пахомов много печатался. Он был первым, кого Лебедев привлек к работе. Николай Андреевич Тырса по этому поводу говорил мне: «Мы решили привлечь нужных для Детгиза молодых художников, из большого числа выбор нал на одного Пахомова».
Из слов Тырсы видно, с какой прозорливостью Лебедевым подбирались художники. Действительно, Пахомов был для Детгиза художником первой величины. В его первых книжках-картинках «Коса», «Ведро», «Мастер-ломастер» возникли и утвердились образы детей, прошедшие через все его творчество. И в это же время Пахомов сотрудничает в журналах «Жизнь искусства» и «Рабочий и театр», публикуя в них портретные зарисовки актеров в ролях
В те годы художник подписывал свои работы псевдонимом АФЁПА - начальными буквами своего полного имени. По-моему, по народному звучанию псевдоним подходил Пахомову.
В Детгизе я общался с Алексеем Федоровичем не один десяток лет. Поначалу наши отношения были хотя и товарищескими, но, несомненно, далекими. Пахомов принадлежал к кругу старших.
Его сверстниками и товарищами с ученической поры еще по школе Штиглица были В. В. Пакулин и А. Н. Самохвалов. Все они объединялись в общество «Круг» и исповедовали свою преданность революционным идеалам. Надо сказать, что имена Пахомова и Самохвалова поначалу часто назывались вместе. Их стилевую общность нетрудно проследить в ранних работах. Это вызывало споры о приоритете. Теперь нет нужды гадать, кто на кого похож, важнее заметить стремление обоих художников увидеть красоту новой жизни. В дальнейшем их дороги привели к «расстанной березе», и пути их разошлись. Пахомов оставил писание картин, всецело отдавшись работе в Детгизе и станковой графике.
Книга для детей поставила перед Пахомовым новые, по сравнению с живописью, задачи, связанные с изображением предметов на плоскости книжной страницы; потребовалось освоение новых методов и систем.
Существенно изменилась его творческая среда. Произошло сближение с кругом таких взыскательных художников и писателей - людей высокой профессиональной культуры, как В. В. Лебедев, Н. Н. Пунин, Н. Ф. Лапшин, С. Я. Маршак, М. М. Зощенко, А. И. Пантелеев, Н. М. Олейников, В. М. Конашевич, позднее К. С. Петров-Водкин. Особенно близко Пахомов примыкает к товарищескому кружку единомышленников - Н. А. Тырсе, В. В. Лебедеву, Н. Ф. Лапшину и Н. Н. Лунину. Они встречаются, смотрят книги, читают, спорят. Пахомов принят в их среде как равный среди равных.
Проницательный Маршак, много работая с Пахомовым, очень ценил в нем его вологодское происхождение. Он говорил, что каждому писателю и художнику нужно иметь свою губернию. Это понятие о «губернии» он применял к Пахомову и в прямом, и в творческом смысле.
Внешностью Пахомов теперь не примечателен. В издательство он приходит аккуратно одетый в широкий, просторного покроя костюм всегда из добротного материала. Зимой - в меховой шапке-ушанке, чаще всего с завязанными опущенными ушами. На ногах теплые боты. Шляп не носил и за модой не следил.
В редакции Пахомов сохранял спокойствие. Я не видел его раздраженным, не слышал повышенного голоса, что отнюдь не означало его безразличия к окружающему. Напротив, все, что касалось искусства, товарищей, общественных и академических дел, все волновало Алексея Федоровича, и за все он переживал, и если нужно, вставал и говорил прямо и честно.
Никогда не забуду одну нашу беседу, в которой я назвал двойственного человека умным. Алексей Федорович задумался и после паузы возразил мне, сказав: «Ум - это прежде всего нечто благородное». Ответ был точен и неоспорим. С той поры пахомовское понятие о человеческом уме стало и для меня критерием. В первую голову я отношу его к самому Пахомову.
Рисование с натуры было его безудержным влечением. Рисовать по памяти, от себя Пахомову было малоинтересно. Я не встречал более приверженного натуре художника. Сколько им сделано рисунков в детских садах, пионерских лагерях, школах, колхозах, заводах, в морге - им нет числа, их тысячи!
Я бы хотел обратить внимание на другое свойство художника - его отношение к натуре.
Рисуя, все свое внимание он отдает образному мышлению, никогда не смешивая понятия «натура» и «натурщик». Не натурщики ему позируют, а дети, жена, знакомые, девушки в колхозах, на заводах, это облюбованные им типажи, единственно необходимые для выражения его чувств. Натура Пахомову нужна, как была нужна В. И. Сурикову, который охотился за типажом для своего Меншикова. Я знаю, как трудно работал Пахомов над своими литографическими сериями, отправляясь с папкой в ежедневные походы на завод «Светлана» или в совхоз «Лесное» в поисках необходимого типажа.
В искусстве Пахомов шел путем наибольшего сопротивления, это и сделало из него большого, неповторимого художника. Он жаловался мне на то, что иначе не может жить.
Бережливый во всем, Пахомов больше всего ценил время. Он работал ежедневно, и для него не существовало ни воскресений, ни праздников. К своему труду он относился предельно ответственно и организованно. Но нельзя думать, что Пахомов больше ничего, кроме работы, не видел, не признавал.
Однажды летом мы оба работали в литографской мастерской. Я просиживал за камнем по двенадцать-четырнадцать часов, не отрываясь на обед, беря с собой завтрак. Пахомов работал по три - четыре часа и уходил домой. Моя работа «запоем» его удивила, он резко выразил свое несогласие и заявил, что творческим трудом нельзя заниматься больше трех-четырех часов, так как последующие часы - бесполезная трата времени и не приносят пользы. Все это он знает из специальной научной литературы о гигиене труда, которую он читал по этому поводу.
Пахомов заблаговременно заботился о своем зрении. Глаза свои он берег для любимого дела - рисования. Он предпочитал, как сказал мне когда-то, чтобы книги и рукописи ему читали другие. Зрение действительно у Алексея Федоровича было отличное. Как-то раз за столом в последние годы жизни он без очков прочел все мелкие сведения на этикетке винной бутылки. Будучи моложе моего друга на пять лет, без очков я ничего разобрать не мог.
Одно время мы оба жили на Петроградской стороне и часто шли вместе домой. Дорога располагает к беседе. Однако Алексей Федорович предпочитал слушать. В этом случае он оживленно спрашивал: «Ну, Валечка, расскажи, что нового?» Хотя я не всегда был расположен односторонне выполнять просьбу друга, однако не мог отказать его любопытству. Любознательность Пахомова меня поражала. Он не пропускал ни одного повода, чтобы узнать, что делается в Союзе художников, у писателей, что показали на выставке москвичи, если он не был в Москве. Никогда не пропускал случая выслушать рассказ о моих зарубежных поездках, сам он был за границей один раз, в ГДР, к концу жизни. Всегда его интерес сосредотачивался на искусстве, он жил всецело им. Мне кажется, что его молчаливость и объяснялась тем, что все помыслы уходили в сферу единственного его интереса - интереса художника.
Я всегда замечал его внутреннюю сосредоточенность и внимание к собеседнику, его жажду к познаниям, широту его интересов. Принадлежность к северному крестьянскому роду сообщала его натуре неторопливость усвоения, некоторую замедленность реакции. Бывало, пройдет немало времени, и вдруг неожиданный возглас: «Хо!» - и Алексей Федорович объявляет о своем открытии. Я любил пахомовское «Хо!», потому что далее следовала нигде не заимствованная мысль, рожденная в его самобытном уме.
Не только слушать любил Алексей Федорович, еще больше любил смотреть работы других и показывать товарищам свои. Мы постоянно осуществляли товарищеские просмотры работ друг друга то у одного, то у другого. На таких встречах мы никогда не лицемерили, высказывая в лицо все нелицеприятные замечания. Пахомов ценил откровенный разговор начистоту. Суждения о своих работах он выслушивал молча, и нельзя было понять, согласен он или нет. Это выяснялось в последующее время, когда показывался совсем новый вариант той же работы. Пахомов был беспощаден к себе, когда находил замечания в свой адрес верными. При этом он не брал слов на веру, а должен был обязательно убедиться в их справедливости сам.
Однако, несмотря на все вышесказанное, у Пахомова была одна странная черта, приводящая к непонятному компромиссу с его стороны. На выставкомы он нес некоторые несовершенные работы, без тщательного отбора, оговаривая, что другие смотрели тот или иной лист и он понравился. Большое количество работ, которые он приносил жюри и выставкомам, приводило к тому, что ответная реакция была не всегда в его пользу. У Алексея Федоровича наряду с листами, возникшими под непосредственным влиянием жизни, были работы программно-календарных тем, обязательных в серии. Такие работы не могли защитить себя наряду с другими, созданными трепетными руками художника. Они и давали повод к несправедливому отношению в оценке творчества в целом. Нас судят по слабым работам, это происходит либо по невнимательности, либо по нежеланию видеть хорошее. И так бывает.
Сам Пахомов был удивительно осторожен в суждениях и мог подолгу стоять, разглядывая и то, что ему нравилось, и то, с чем он был несогласен.
Ходил Александр Федорович на выставках или в музеях обычно один и подолгу оставался в зале, тогда как другие за это время успевали осмотреть все.
Во время войны наш народ держал экзамен на аттестат мужества и совести. Выяснялось главное - кто есть кто.
В Союзе художников на казарменном положении жили и работали два десятка голодных художников - авторов плакатов и листов «Боевого карандаша» во главе с В. А. Серовым.
Пахомов, хотя и жил дома, но был с нами. Дорога Пахомова к нам, на улицу Герцена, 38, пролегла от Петропавловской крепости через Неву по льду к Исаакию. В морозы, закутанный и замотанный как куль, с оставленной для глаз щелкой, шел он, держа под локтем черный футляр с очередным листом литографии из своей блокадной серии. Не слишком ли рискованное путешествие по стороне, опасной при артобстреле, он совершал, чтобы получить совет от своих товарищей?!
Вкусы в искусстве у Пахомова и Серова были глубоко различны. Я слышал малоубедительную критику Серовым иахомовских литографских листов к стихам собственная биография. Алексея Федоровича волнуют мысли Толстого, в которых он высказал свое отношение к этой работе словами: «Гордые мечты мои об этой «Азбуке» вот какие: по этой «Азбуке» только будут учиться два поколения русских всех детой: от царских и до мужицких, и первые впечатления поэтические получат из нее, и что, написав эту «Азбуку», мне можно будет спокойно умереть».
К этому времени в залах Академии открывается персональная выставка его работ. Счастливый, он слушает воздаваемую ему заслуженную хвалу. Это происходит в том самом зале, где полвека назад Пахомов развешивал свои работы и картину «Сенокос», где мы, нынче седые семидесятилетние мужи, познакомились почти мальчиками.
Теперь, в последние десятилетия его жизни, мы много встречаемся, особенно часто в его мастерской. Она необычна - просторна, светлый диван, на котором отдыхал художник, маленький низенький столик для работы перед мольбертом. Рабочий стол - он совсем небольшой, на точеных витых ножках, старинной русской работы. Его очень любил Алексей Федорович. На нем вижу множество аккуратно заточенных карандашей, их не один десяток. Заметив мое удивление, Пахомов объясняет: чтобы не отрываться от работы, нужно всегда иметь под рукой острый карандаш. «Это мне Эллен Феликсовна их точит», - говорит он, улыбаясь. Сзади стола - рефлектор, освещая, он одновременно греет затылок - у Алексея Федоровича мерзла голова, и он носил дома черную шапочку.
Обращают на себя внимание стены мастерской. На одной из них - известное панно - вариант росписи, выполненной в начале 1930-х годов для Дворца культуры имени Первой пятилетки. Панно называется «Дети Страны Советов». Повторение панно помогал писать сын Андрей, тоже хороший художник. Другая стена - экспозиционная. На ней сменяются листы очередных серий литографий. В процессе работы очень важно видеть их на стене.
Большое окно выходит в густо заросший сад. Вдоль забора Алексей Федорович посадил молодые деревца сосен. Он очень следил за их судьбой, переживая гибель каждой сосенки.
Вспоминаются минуты в мастерской Пахомова последних недель его жизни. Вот мы, готовые смотреть его последние работы, садимся на поставленные в ряд стулья. Работы большие, еще не срезанные с досок. Алеша ставит сразу четыре доски. Все происходит неторопливо, пока замечания не будут высказаны до конца, и только тогда водружается на суд другая. Зовут к чаю, и мы ведем непринужденную беседу «за жизнь».
Во время наших последних встреч Пахомов был уже болен и с трудом вставал к рабочему столу. Превозмогая боль, работал. Рисунки к сборнику «Три калача и одна баранка» он делал последними, рассказы к сборнику подобрал сам. Ему оставалось сделать еще рисунок к рассказу «Русак». За чашкой чая неожиданно Алеша обратился к нам и сказал, что никогда не рассказывал словами, что и как ему хотелось бы нарисовать. Впервые изменяя своему правилу, он описал словами ненарисованную воображаемую иллюстрацию: точно вспомнил ночной обоз своего детства, с заиндевевшими крестьянскими лошадками, от которых идет белый пар. Скрип полозьев на дороге, мужиков с ледяными сосульками на усах, бровях и бороде.
Было что-то роковое в этом рассказе, в измене своему обычному правилу. Рисунку не суждено было осуществиться.
Через несколько дней Алексея Федоровича Пахомова среди нас не стало.
(из книги: Курдов В.И. Памятные дни и годы. - СПб., 1994. - С. 137-143.)
А. Пахомов и В. Курдов. Вторая половина 1940-х гг.