СВЕТИЛЬНИК ПОД СПУДОМ (9)

Dec 08, 2024 09:07



Сергей Николаевич Дурылин. 1929 г.

«А отблески - гляди - кровавы...»

Как тихо золотятся главы, -
Как в дни Престола и Державы...
Но что-то нарушает лад:

Не зарево и не закат,
А отблески - гляди - кровавы...
Как больно золотятся главы.
Наталия Ганина
«Столица» (декабрь 1992).

Зиму 1916-1917 гг. Сергей Сидоров, ученик С.Н. Дурылина, вместе с которым они ездили в Оптину пустынь, проводил в родительском имении Николаевка Путивльского уезда Курской губернии. Там и дошли до него вести о февральском перевороте.
Позднее, вспоминая об этих последних днях спокойной и, несмотря на войну, все еще относительно мирной жизни, он писал:
«Была буря, разорвавшая облака. Дороги не было, сугробы доходили до окон, замел буран, запорошил нижние стекла стеклянной двери. По ночам на балконе ютились полевые звери, иногда утром различали следы лисиц, а на заре замечали куропаток. Жили тихо, вдали от жизни, отделенные пургою полей. Только когда пела в вечерние часы метель в печах, вдруг внезапно доносились свистки паровозов и вспоминался суетливый город в тревоге войны, ужасы крови.
25 февраля 1917 года с утра глянуло солнце. Я вышел на двор и, пораженный, остановился. Кругом на перилах крыльца, среди двора, на ветвях елок и берез блестели кровавые светло-оранжевые пятна. У въездных ворот были словно лужи крови, концы крыл птиц рыжеватого цвета. Ветер выл в обнаженных деревьях сада, кричали грачи.
Меня окликнули из глубины двора. Я пробрался туда и увидел безбородого старого человека в форменной фуражке, в полукафтане из коричневого сукна. Это был странник Димитрий Ерофеевич Скобенцов. Его я давно знал, давно следил за его странствием по святым местам России. Он бросил свою семью, отдав все хозяйство старшему сыну, и ушел на странствие, взяв с собой палку да икону Богородицы, да получив благословение старца киевского Алексия.
“Что, на снежок любуетесь? - улыбнулся странник. - Любуйтесь, любуйтесь, скоро, очень скоро придет кровь, какой еще не было. Будет горе, брат убьет брата... Крови-то, крови...” Он с какой-то грустной покорностью глядел на кровавые пятна, а мне казалось, что где-то далеко, далеко вставала темная серая туча. Эта туча расползалась по небу, и слышались в ней стоны да вопли, да тоска безповоротного гнева Божия» [110].
Весной Сергей Алексеевич вернулся в Москву. Рассказал ли он об увиденном старшему своему другу, неведомо. Для того, как и для других, предвестие в Николаевке новостью уже не было. Всё это бушевало вокруг.



С.А.Сидоров, С.Н.Дурылин, Г.Х.Мокринский. На обороте Дурылина написано: «В старой Лаврской гостинице, у Троицы, в 1916 году (Крещенье)». Фонд фотодокументов МДМД.

Как же сам С.Н. Дурылин воспринимал грозные события? Казалось, еще совсем недавно он писал Татьяне Буткевич: «Мне кажется, что рождается Россия, та Россия, о которой пророчествовали Тютчев и Достоевский, молились Св. Сергий и Серафим, мыслили Хомяков и Вл. Соловьев, - и все остальное есть ложь и вздор».
Минуло менее трех лет - и как всё изменилось!
Перелистаем дневник, который он вел с 12 августа 1917-го вплоть до 21 апреля следующего, - так называемые «Олонецкие записки».
(18 августа 1917): «Было облачно и серо, когда поезд подъезжал 12-го, утром, к Москве. Ночь прошла в тяжелом сне, Коля спал, скрючившись и изогнувшись, частью на лавке, частью на багаже, положенном в проходе между лавками. В вагоне было душно и тесно. С фронта ехали офицеры на Московское совещание. У них - надежды на Москву и проклятия Петербургу. У одного, еще не старого, но седого, с измученным желтым лицом, рука на привязи. Это - рана от русских. Солдаты чужого полка порешили вырезать офицеров его полка, свои солдаты хотели быть зрителями этого дела; тогда он собрал всех офицеров, раздал им винтовки, построил из них боевую роту - и пошел на чужих солдат. Солдаты бежали, не выдержав этого наступления, а он - кажется, полковник - был ранен. Москва встретила нас забастовкой трамвая: идейные трамвайщики протестуют по поводу созыва контрреволюционного совещания.
Гул города испугал меня. Я отвык от него. В Петербурге мы не выходили с вокзала.
Нет, не от Бога полагается начало городам. Самые камни, вбитые в мостовые, теряют что-то, что есть у тех камней, у раскиданных по олонецким полям и лесам. Городская тоска охватила меня. Дома я узнал, что приехал Костя Толстов. Побывав у М. А-ча [Новоселова], я пошел пешком к брату, где остановился Костя. Я зашел к Иверской и отслужил молебен у святителя Николая. Площадь перед Большим театром была запружена толпой и войсками. Никакого особого возбуждения не было заметно - только немного прибавилось суеты к суетливым будням Москвы в год 17-й.
На углу Лубянской площади, у пассажа, меня окликнул матрос. Это был Костя. Еще немного - и мы затерялись бы в толпе, а он уезжал сегодня в ночь. Он оброс бородой, и в лице его появилась какая-то резкость, сухость, и южный отпечаток стал явней и резче. Мы пошли ко мне через Театральную площадь. Толпа шарахнулась. Многие побежали. Костя презрительно толкался и расталкивал встречных. Посидев у меня, мы побывали у Папá, встретили Ешку Стерлигова и вечер провели вместе.
Костя - член Исполнительного комитета армии и флота в Гельсингфорсе. Он в какой-то командировке в Москве, снабженный надлежащими удостоверениями, которые производят, где надо их предъявлять, сильное впечатление. Он - власть. Он чувствует себя ею, и, когда дело доходит до других, его признают за власть. Кто ж он?
Для меня лично он тот же, что и всегда был. У него нет по-прежнему никакого политического или общественного сознательного “я”. Он знает не то, что вообще нужно - нужно для России, для государства, общества, партии, класса, сословия, - а то лишь, что ему нужно, лично и только ему, - беда лишь в том, что это “лично ему нужное” он, в силу обстоятельств времени, может осуществлять теперь как вообще нужное, как всероссийское. Он называет себя опять, как в пятом году, социал-революционером, но это оболочка, которой он и сам не верит. Начало февраля 1917 г. застало его в Гельсингфорсе, в “службе связи” Балтийского флота. Он должен был держать экзамен на “старшего”. Непенин лично его знал.
- Знали ли вы, что готовится революция?
- Знали. Еще когда созывали Государственную Думу, мы выступать собирались. На Петроград были готовы идти палить. От наших орудий ничего бы не укрылось.
Известия об отречении Императора скрывались от экипажей балтийских судов. Носились слухи. Росла тревога. Она разрешилась тем, что на нескольких судах принялись убивать офицеров. Их не пристреливали, а били чем попало, терзали, рвали. Константин называет это “раздавить гадов”. Он говорит с настоящей ненавистью о них. Помнить подробности его рассказа было тяжело. Я только вот что запомнил: Непенин дал сигнал выбрать по двое делегатов с судов и приехать к нему на “Кречет”. Отпускать делегатов боялись. Ждали обмана. Константин был выбран от службы связи, как сам он признает, “гениально” организованной Непениным.
- Когда я на “Кречет” шел, я все программку эсеров вспоминал, что в голове от прежнего осталось.
Адмирал заставил их подождать. Приказано было выстроиться попарно, не быть в куче. На все это ворчали. Непенин вышел и, не здороваясь - “боялся, что не ответят, сердить нас не хотел!” - стал спрашивать, что нужно? чем недовольны? чего хотят?
Выборные заговорили о профессиональных нуждах. Непенин перестал сдерживаться и, выслушав выборных, воскликнул: “До сего времени был Балтийский флот, была Россия. Теперь нет Балтийского флота, не будет России!”
И, обернувшись к выборным от службы связи, крикнул: “А вы тоже командиров убивали? Тоже убийствами занимались?”
- Нет, у нас убийств не было, - отвечал Константин.
- А вам что нужно? - еще повышая голос, спросил адмирал.
- А вот что нужно… - отвечал Костя и стал излагать эсеровскую вспомянутую им по дороге “программку”.
Это было первое заявление политических требований в Балтийском флоте. Какой ужас царит над Россией, если подумать, что их заявлял адмиралу боевому, умнице, таланту, человек, еще за десяток минут только вспоминавший нечто, сохраненное от 5-го года, о чем сам не думал, чего не знает, над чем год назад смеялся. Заявлял смело и, наверное, вызывающе, как всегда Костька говорит с людьми, ему не близкими, - с сознанием, что если его обидит или арестует адмирал, то весь “Кречет” будет разнесен, как щепка, орудиями, наведенными на него с “Павла I” (теперь “Республика”) и “Андрея Первозванного”. Адмирал ничего не ответил Константину, а товарищ Константина по “связи” продолжил исчислять забытые Костей требования - все по той же “программке”.
Делегаты съехали с “Кречета”, не получив никакого ответа от адмирала.
На другой день произошел знаменитый разговор Керенского по телефону. К телефону подошел Непенин. Керенский потребовал кого-либо из матросов, что и было исполнено. Стало известно об отречении Императора и Великого Князя. Непенин повторил свою фразу: “Нет флота - нет России”. Был выбран и организован Совет матросских и солдатских депутатов. Костя был избран в него. Он попал в Исполнительный комитет и занял две важнейшие должности - судебного следователя и члена “охраны свободы”. Он производил обыски и арестовывал офицеров.
Был убит матросом Непенин.
- Что ж, разве вы не знали, что значит Непенин для России? - спросил я.
- Нет, знали. Мы бы, из службы связи которые, его не убили бы.
- Так почему ж убили?
- Да он с матросами плохо обращался. Своему пустому автомобилю приказывал честь отдавать. Его и убили.
- Да ведь вы убивали замечательного адмирала, ненавистного немцам, об этом-то должны же были вы подумать?
На это в ответ опять фраза, что он теснил матросов, опять автомобиль, опять уверенье, что будут и лучше его адмиралы, опять полное и ужасающее забвенье, что России-то, России-то есть дело до того, кто будет адмирал в Балтийском флоте. Нет, матросы ищут матросского адмирала. И нашли: Максимова.
А дальше в рассказе Кости, - правдивейшем, ибо К. никогда не врет, - все становится фантастичным. Он заведует почти двумястами офицеров, арестованных матросами. Он ведет им допросы, разбирает обвинения, разрешает свидания их близким.
- Один на моей душе лежит. Да он гад был: в 5-м году латышей расстреливал - всякого, у кого охотничье ружье найдут. Испугался, должно быть, - с третьего этажа из-под ареста выбросился. А жены их, гадов, приходят - чуть руки не целуют, вы…ть можно бы каждую - только обещай, что жив останется. Я бороду не брил, чтобы злей быть с виду. Я было злой стал. Да злей меня были. Петроград требует офицеров на допрос, а мы не даем, сами ведем дело. Назначили мне 400 в месяц. Мы контрразведкой занялись. Напали на след финских шпионов - их целая организация была, переправлявшая финнов-солдат к немцам. Да Керенский вытребовал от нас списки ихние и передал финскому Сенату: “Они сами должны вести это дело. Русским не должно вмешиваться”. А те всех распустили. К чертовой матери Керенского. Сволочь, все шпионы разбежались.
Костька ездил часто в Питер для объяснения в министерствах. Он прямо входил не разбирая куда и требовал товарища министра или самого министра. Достаточно было слов: “Я послан от Исполнительного комитета из Гельсингфорса”, как всякое требование исполнялось, отпускались деньги, появлялись министры, бросались другие дела и вежливо выслушивались эти матросские посланцы.
Они разбирали архивы и выискивали дела, относящиеся к 5-му году и служащие к обвинению офицеров. Дела оказывались действительно ужасные. Так, есть дело об офицере, который посадил, по высшему приказу, виновных матросов на барку и в море расстрелял ее из орудия. Месть и месть. А в это время Ленин достал денег на устройство и украшение роскошного матросского собрания. Правительство кланялось в пояс матросу, солдату, рабочему.
Костька - с неограниченной властью, ибо не было власти, которая ограничивала бы это властное властвование мести и низов, мстящих верхам.
Я в первый раз в жизни был рад, когда К. уехал в воскресенье. Кошмар наяву - эти рассказы, эти удостоверения, эти ругательства. Это медленно произносимое с придыханием «h-ады»… И это, это - Кронштадт, Гельсингфорс!..
Но старые больные раны,
Рубцы насилий и обид -
вонь и смрад от них, - и идущие от них новые раны, новые обиды, новые рубцы насилий, это “растление душ”, эта голая душа народа (матроса и солдата), убивающего Непенина и приветствующего - кто все это “излечит и прикроет”? Смеем ли мы сказать: “Ты, риза чистая Христа”? Не потеряли ли мы на это всякое право? Нет, еще не видно конца ранам и рубцам. Не изольемся ли мы кровью без перевязок? Не учрежден еще “Красный крест”, который сумел бы всех нас перевязать и уложить в лазарет!
Но все-таки остается вопрос: “Кто же Костя? Большевик? Анархист?” Нет, это все не то. Это та же центробежная сила русской истории, которая воздвигала самозванцев, Федьку Андросова, Разина, Пугачева, максималиста-экспроприатора 905 года. Теперь она плещется по всему русскому простору - поджигает помещичьи усадьбы, оскверняет мощи в Киеве, вопиет о “контрреволюции”. И не Керенским, и не Милюковым ее остановить! Нет, государство - узда, государство - сурово и тяжко, и опять, и опять - если суждено России быть - поднимется как-нибудь медный всадник - и “вздернет на дыбу”. Нужно ли этого желать? Нужно, ежели желать бытие русского государства, и не нужно, если забыть о нем и помнить, что “Дух дышит, где хочет”, что православие может всемiрно воссиять и у японцев, и у американцев. За государство платят - и вот “Россию вздернул на дыбы” и есть такая плата.
Костька это сознает:
- Придется нам первым начать с казаками драться.
- Почему же первым?
- Потому что иначе они начнут первыми.
А мне он говорит:
- Ведь и вам теперь свобода - какое вы христианство можете сделать! и дальше что-то говорит о Христе-социалисте.
- Не говори глупостей. Я не хочу твоей свободы.
- Ну, тогда попов острижем. А то, право, заговорили бы по-новому вы, если уж нужно вам ваше христианство.
Константин - подголосок, но верный подголосок чьих-то широко воющих голосов, снизу и слева» [111].
Встреча с гимназическим другом Константином Толстовым (1886-1970-е), с которым они вместе когда-то участвовали в революционном кружке А.Т. Буткевича, мечтая о социальном преобразовании общества, теперь на практике осуществляющим эти давние прожекты, - потрясла Дурылина.
Тут бы он мог повторить вслед за Пушкиным, писавшим рядом рисунком пяти повешенных декабристам, которым тоже когда-то сочувствовал: «И я бы мог, как шут висеть». Правда, эти-то пока что были не «под конем, а еще на коне…



С.Н. Дурылин.

…И вот сдвинулось… «Сама пошла!..»
Приведем еще несколько дневниковых записей.
(22 августа 1917): «Пришли газеты с известиями о Риге, о бунтах солдат и пр., и пр. За столом сидели, после обедни, о. Добролюбов, Александр Дмитриевич [Самарин], Нестеров. “Такое чувство, будто в доме смертельно больной”, - сказал М. В-ч. Он плакал, скрывая слезы. Можно ли остановить пьяного? Нет, пусть выспится или пусть обольется ледяной водой. Что будет с Россией? Окажется ли Рига ледяной водой? Не думаю. Должна выспаться, а проснется - куда пойдет - в церковь или в кабак? Все от этого зависит. А Саввишна сказала: “Была Александра Федоровна - стал Александр Федорович”. […]
Слова о. Павла Розанову: “Придут немцы - и из аккуратности всем велят в церковь ходить, а Вам прикажут до обедни ничего не есть”.
Я должен заново написать Китеж. О подводной Руси. Теперь можно верить только в подводную, подземную Русь. А “христолюбивое воинство”... Мне вспоминается, как в первый Спас о. Александру невмоготу стало за крестным ходом слушать и петь “Спаси Господи… победы христолюбивому воинству…”. “Не пой ты этого, Христа ради, - сказал он дьячку Ивану Евстигнеевичу, - слышать не могу. Пой лучше «Кресту Твоему»” 50. И стали петь “Кресту Твоему”. Да и мы все это запоем!»
(23 августа 1917): «Ухнула и сгинула целая глыба русской жизни - с грехом, святостью, силой, немощью, краской и запахом. Теперь точно похудела Россия, потускнела, ослабла, обовшивела, - стала мастеровым из бывшего мужика - с гнилыми зубами, с грошом в кармане, с «идеями» в голове. Подножку ей легкую дать - и свалится. И дают. И встанет ли? Должно быть, все-таки встанет, но придется на поправку ехать в деревню, если только там надел не продан».
(24 августа 1917): «В вагоне обрывок разговора. Какой-то рабочий уверяет собеседника, что солдаты ничуть не виноваты в сдаче Риги, виноват только штаб: “там голова”: “Прикажут - не только Ригу, - и сарай, и погреб сдадим”. Все это со злостью. С такой же злостью в трамвае говорил пожилой солдат: “Измена” . Всех ругал - и старых, и новых. Злость, злость, злость».
(25 августа 1917): «С. Фудель сказал вчера умные слова: “Нет, мы не сделаем этой глупости, мы не поменяемся ролями, не будем контрреволюционерами и не будем эмигрантами”. В самом деле, заговоры - вздор. Россию не сдвинешь никаким заговором» [112].

Примечания
[110] «Записки священника Сергия Сидорова, с приложением его жизнеописания, составленного дочерью, В.С. Бобринской». М. 1999. С 177.
[111] С.Н. Дурылин «Из “Олонецких записок”» // «Наше наследие». 2011. № 100.
[112] Там же.

Мои книги, Дурылин С.Н., Переворот 1917 г., Мысли на обдумывание

Previous post Next post
Up