Гжегош Пшебинда. Надежда в Мёртвом доме : Герлинг-Грудзинский и Шаламов (начало)

Feb 24, 2021 17:01

Большая статья доктора филологических наук, профессора Ягеллонского университета слависта Гжегоша Пшебинды, напечатанная в сборнике "Gustaw Herling-Grudziński : między Wschodem a Zachodem", Krosno : Wydawnictwo Humanistyczne Pigonianum, 2020. Электронная версия - на сайте библиотеки Ягеллонского университета, Краков.
Фактическая неточность: Роман Гуль не предлагал Ежи Гедройцу издать "Колымские рассказы", наоборот, отказал в рукописи, задержав отдельное издание КР на польском на пятнадцать лет. Кроме того, непонятно, зачем подчеркивать, что "Колымские рассказы" печатались в "Новом журнале" без ведома автора, когда печатались они там, по крайней мере, в 1966-68 гг., как раз с ведома автора, в отличие от более поздних тамиздатских публикаций - редакционная ремарка была обычным приемом, отводившим от самовольно печатавшегося за рубежом советского автора гнев отечественных властей. Я к тому, что возникает сомнение, сведущ ли Пшебинда относительно реального положения дел.
Кому интересно углубиться в многочисленные сюжеты статьи, может найти все материалы в разделе НАВИГАТОРА : ШАЛАМОВ И ПОЛЬША и подразделе ГУСТАВ ГЕРЛИНГ-ГРУДЗИНСКИЙ.
На тему "светских святых" см. Габриэле Ниссим. Вводный доклад на Конгрессе "Праведники ГУЛАГа", Милан, 2003.
Весьма обширные примечания вынес в отдельный пост.

__________

Надежда в Мёртвом доме : встречи Герлинга-Грудзинского с Шаламовым

Статья представляет собой попытку всестороннего синтетического описания отношения Густава Герлинга-Грудзинского (1919-2000) - великого польского писателя в изгнании и узника сталинских трудовых лагерей (1940-1942), а затем автора «Иного мира» (1951) - к произведениям Варлама Шаламова (1907-1982) - выдающегося русского писателя, долголетнего зека советских трудовых лагерей (1929-1931; 1937-1951), творившего в СССР. Шаламов известен прежде всего как автор гениальных, но чрезвычайно мрачных «Колымских рассказов» (написанных в 1954-1962 гг. и опубликованных в 1966-1967), автобиографических, но прежде всего описывающих состояние и поведение человека первой половины жестокого ХХ века в крайне бесчеловечных условиях. С великим интересом и даже жадностью читая Шаламова уже с начала 70-х и вплоть до конца своей жизни, Герлинг искал у этой «братской русской души» ответы как исторические, так и на метафизические вопросы. С одной стороны, благородная жизнь и творчество таких людей, как Шаламов, доказывали ему, что «другая Россия» действительно существует, как некий «подпольный источник» в процессе освобождения Восточной и Центральной Европы от ига коммунизма - неизбежного, по мнению Герлинга. С другой стороны, польский писатель не принимал крайне пессимистичную картину мира и человека Шаламова, будучи твердо убежденным, что в человеке существует, говоря языком Кафки, «твердое ядро», которого не может искоренить даже самая бесчеловечная политическая система - ни нацизм, ни коммунизм, названные Герлингом «близнецами-братьми». Польский писатель, наконец, признал Шаламова - убежденного атеиста, надо добавить - святой личностью, наряду с такими важными для Европы верующими и атеистами, как отец Максимилан Кольбе, Януш Корчак, Альбер Камю или Франц Кафка.




Первая зафиксированная источниками встреча польского писателя-лагерника Густава Герлинга-Грудзинского (1919-2000) с его русским alter ego Варламом Шаламовым (1907-1982) - встреча, разумеется, не личная, а посредством слова и литературы - произошла в феврале-марте 1971 года при содействии издаваемого во Франкфурте-на-Майне русского журнала «Грани». Годом ранее этот значимый для русской эмиграции ежеквартальник опубликовал анонимную заметку о необычном литературном вечере, организованном в Москве в мае 1965 года и посвящённом памяти великого поэта-акмеиста - тоже лагерника - Осипа Мандельштама (1891-1938). В записи «Дневника, писавшегося ночью», датированной 14 марта 1971 года, в связи с поездкой в Стокгольм, Герлинг отмечает, что прочитал заметку в «одном из последних номеров “Граней”»1, и сегодня нетрудно установить, что это был 77-й номер франкфуртского ежеквартальника за 1970 год2. Имеет смысл привести вышеуказанную запись in extenso, поскольку она не только свидетельствует о первой встрече автора «Иного мира» с Варламом Шаламовым, но и является ключевым - к этому вопросу мы ещё вернемся - для более глубокого понимания их последней встречи - посредством художественной эпитафии Герлинга-Грудзинского «Клеймо», созданной вскоре после смерти автора «Колымских рассказов» (1982).
Итак, в марте 1971 года Герлинг-Грудзинский писал: «В одном из последних номеров “Граней” (он у меня есть) опубликована заметка о манделынтамовском вечере в Московском университете в мае 1965 года. Вёл его Эренбург, а в первом ряду сидела Надежда Яковлевна3. Зал набит битком, на сцену поднимаются докладчики и студенты, читающие стихи Мандельштама. Наступает очередь докладчика, которого анонимный автор заметки описывает следующим образом: “Бледный, с горящими глазами, напоминает мне протопопа Аввакума, движения не координированые, руки всё время ходят отдельно от человека, говорит прекрасно, свободно, на последнем пределе - вот-вот сорвётся и упадёт”. Читает свой короткий рассказ о смерти поэта в лагере. Умирающий поэт неподвижно лежит на нарах, мысленно сочиняет последние стихи, столь прекрасные и чистые, что жизнь входит вместе с ними в истощённое тело. К ночи он умирает. Два дня соседи по бараку скрывают смерть, чтобы получать его пайку. “Мертвец поднимал руку, как кукла-марионетка. Стало быть, он умер раньше даты своей смерти - деталь немаловажная для будущих биографов”. Бледный и напряжённый докладчик с горящими глазами - Варлам Шаламов, автор совершенных в своём жестоком лаконизме “Колымских рассказов”. Он чудом выдержал на Колыме семнадцать лет, вернулся в Москву больным и совершенно глухим. Прав М.Г., сравнивая его с Тадеушем Боровским. “Каменный мир” Освенцима и Колымы»4.
Сегодня некоторые из приведённых выше фактов нуждаются в филологическом уточнении, комментарии, расшифровке. Во-первых, очевидно, что с отдельными произведениями из цикла «Колымские рассказы» Шаламова Герлинг познакомился ещё до прочтения в марте 1971 года заметки о поэтическом вечере Осипа Мандельштама в Москве. Правда, в своём «Дневнике...», который в то время как раз начинает печататься в парижской «Культуре», польский писатель ни словом не обмолвился о том, что в вышеупомянутом номере «Граней», который у него «под рукой», также были опубликованы шесть из «Колымских рассказов» Шаламова5. Однако упоминание «М.Г.», сумевшего по прочтении Шаламова и Боровского разглядеть родство «Освенцима и Колымы», представляется весьма значимым. Инициалы «М.Г.» принадлежат русскому историку-эмигранту Михаилу Геллеру, с 1969 года - постоянному сотруднику парижской «Культуры», который впоследствии посвятит Шаламову важную главу своей книги «Концентрационный мир и советская литература» (1974)6, а в 1978-1985 годах издаст в Лондоне и Париже два бесценных тома колымских и других рассказов Шаламова7. Герлинг начал общаться с Геллером весной 1969 года, сразу после того, как тот принял решение эмигрировать и навсегда перебрался из Варшавы в Париж8. И именно от него - от «всезнающего М.Г.»9 - Герлинг почерпнул первые сведения о Шаламове, который, кстати, к тому моменту уже несколько лет издавался на русском языке в Нью-Йорке, Франкфурте-на-Майне и Париже. Впервые четыре из «Колымских рассказов» увидели свет - без согласия и ведома автора! - в 1966 году, в нью-йоркском ежеквартальнике «Новый журнал»10. Публикацию предваряло предисловие главного редактора, Романа Гуля: «Рукопись этих рассказов мы получили с оказией из СССР. Автор их В.Т. Шаламов, поэт и прозаик, проведший в концентрационных лагерях около 20 лет. Мы печатаем «Колымские рассказы» без согласия и ведома автора. В этом мы приносим В.Т. Шаламову наши извинения. Но мы считаем нашей общественной обязанностью опубликовать «Колымские рассказы» как человеческий документ исключительной ценности»11.
В последующие годы нью-йоркский «Новый журнал» не раз публиковал отдельные рассказы Шаламова, и информация о них не могла не дойти до чрезвычайно интересовавшихся свободной Россией польских эмигрантских кругов в Париже - прежде всего, до Ежи Гедройца12. Кстати, знакомство редактора «Культуры» с Гулем в Париже состоялось раньше13, чем тот в 1966 году начал издавать в Нью-Йорке «Новый журнал». В беседе с Барбарой Торунчик Гедройц упоминал, что «Колымские рассказы» произвели на него ошеломляющее впечатление, ещё более сильное, чем впоследствии произвёл «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына14. Гуль сразу предложил Гедройцу издать Шаламова в переводе на польский, однако редактор «Культуры» не располагал на тот момент достаточными средствами, к тому же, задача найти хорошего переводчика оказалась невыполнимой15.
Сам Густав Герлинг-Грудзинский впоследствии отмечал - в записях «Дневника...» 15 апреля 1998 года - что с переводом Шаламова не справился тогда даже Ежи Помяновский, опытнейший переводчик Александра Солженицына и Исаака Бабеля. Поэтому лишь в 1991 году (уже в новой Польше) в Гданьске был издан перевод всего корпуса «Колымских рассказов», сделанный - что знаменательно, также прошедшим через лагеря - Юлиушем Бачинским16: «“Культура” принимала <...> участие в подготовке польского издания в Гданьске. Гедройц уже давно мечтал о польском Шаламове, но все заказанные нами пробные фрагменты перевода читались со смешанными чувствами, подвёл даже Ежи Помяновский, блестящий переводчик Чехова, Бабеля, Солженицына и многих других. Мы уже готовы были отказаться, когда в Мезон-Лаффит приехал человек из Гданьска, весьма симпатичный инженер Альфред Рахальский17. Он обещал найти издателя и переводчика в Гданьске. <...> Итак, переводчик в Гданьске. Инженер Юлиуш Бачинский. Очень хороший, ухвативший, наконец, существо прозы Шаламова. Каким чудом? <...>
Почему гданьский инженер уловил то, что не далось переводчику уровня Помяновского. <...> Секретом блестящей прозы, приметой великого писателя является аура, свойство, не идентичное стилю.
Перевод того, кто не способен передать эту ауру повествования Шаламова, будет верным и добросовестным, но в плане интонации достаточно далёким от оригинала. Инженер Юлиуш Бачинский никогда не занимался литературным творчеством, но просидел десять лет в советских лагерях. Дело не в том, что лагерная лексика у него на слуху, дело в слухе экзистенциальном и ситуативном»18.
Вернёмся однако к первым встречам Герлинга со свободной русской литературой. Знаменательно, что в изданных в 1969 году «Призраках революции» - сборнике блестящих эссе, в основном уже опубликованных ранее на страницах парижской «Культуры»19 - имени Шаламова нет. Активно издаваемые с 1966 года на Западе20 «Колымские рассказы» всё же, видимо, поначалу прошли мимо автора «Иного мира». Вероятно, он начал читать их лишь по совету Михаила Геллера, который в 1969 году обосновался в Париже, поддерживал связи с польской эмиграцией и различными тайными путями получал из Москвы очередные шаламовские рукописи21. Поэтому нет ничего удивительного в том, что 30 июня 1972 года Герлинг ставит «Колымские рассказы» в ряд величайших шедевров русской прозы XX века - вместе со вторым томом воспоминаний Надежды Мандельштам, «Доктором Живаго» Пастернака, прозой Солженицына и Платонова, «Мастером и Маргаритой» Булгакова22. Герлинг мог уже знать, что четырьмя месяцами ранее московская «Литературная газета» опубликовала письмо Шаламова, где измученный жизнью и превратностями судьбы писатель гневно осуждал эмигрантские издания за публикацию своих рассказов. Он объявлял Urbi et Orbi, что никому не давал разрешения на эти публикации, поскольку проблематика колымских рассказов уже «давно снята жизнью», утратив - в постсталинском СССР, так следует это понимать - актуальность23. Стилистика этого письма-декларации, написанного, к сожалению, агрессивным новоязом , чести, конечно, Шаламову не делала, однако сдержанный Герлинг никогда не критиковал своего собрата по лагерным баракам за это проявление слабости, и уж тем более - не порицал. Иначе поступил всезнающий Геллер, который летом 1972 года поспешил осудить Шаламова за «измену самому себе»: «В литературной жизни Советского Союза последних месяцев следует отметить одно событие, имеющее, к сожалению, сугубо внелитературный характер. “Литературная газета” опубликовала письмо автора “Колымских рассказов” - поэта и писателя Варлама Шаламова, автора, описывающего сталинские лагеря с таким глубоким реализмом, что его можно сравнить лишь с солженицынским. В письме этом Шаламов отрекается от своих текстов, утверждая, что всё то, о чём он писал, давно уже утратило актуальность. “Колымские рассказы” никогда не печатались на родине писателя25, они были опубликованы в эмигрантских русских изданиях, а затем переведены на многие языки. И вот Шаламов, который провёл около двадцати лет в лагерях, не выдержал нового давления, внезапно сломался и изменил самому себе. И последствия измены ужасающи: сперва писателю велели отречься от своих книг, а затем - писать “то, что требуется”»26.
В более поздней, уже упомянутой монографии «Концентрационный мир и советская литература» (1974) Геллер тезис об «измене Шаламова», к счастью, не повторяет27, и сравнивает его тексты с освенцимскими рассказами Боровского: «Варлам Шаламов провёл долгие годы в колымских лагерях, на самом дне ада, на “полюсе холода и жестокости”, как назвал Колыму Солженицын, вернулся на землю и рассказал о том, что видел и чувствовал. В лучшей из книг об Освенциме, в рассказах польского писателя Тадеуша Боровского есть, быть может, самая страшная фраза в европейской литературе. Герой, санитар лагерной больницы, играет в футбол, когда очередной транспорт ведут в газовую камеру. Он спокойно регистрирует: “Между двумя корнерами за моей спиной убили газом три тысячи человек”. У Шаламова мы находим, если это возможно, утверждение ещё более страшное. В пересыльном лагере герой рассказа, оказавшийся соседом пожирателя трупов, замечает: “Есть несомненно вещи более страшные, чем мясо трупа на обед”. Шаламов и Боровский отмечают то, о чём другие писатели не могут или не хотят говорить, - в лагере умирают даже те, кому удаётся выжить. Лишь немногим удаётся потом воскреснуть»28.
Из записи в «Дневнике...» (1 января 1974) можно заключить, что Герлинг познакомился с этой пионерской монографией Геллера ещё в рукописи, готовя предисловие к её параллельному польскому изданию29. Там он посвятил Шаламову существенный, также с точки зрения полемики, абзац: «Шаламов, блестящий рассказчик советского “концентрационного мира”, считает надежду злом, отвергает её и противопоставляет ей стремление к свободе. Что немного отдает казуистикой, ведь и в стремлении к свободе заключена доля надежды. Во всяком случае, неугасимое стремление к свободе, вместе с тягой к справедливости, вновь толкнуло русскую литературу на оставленный ею было путь защиты “униженных и оскорблённых”30.
Фундаментальный вопрос, касающийся «надежды за колючей проволокой», волновал Герлинга ещё с тех времен, когда он сам оказался в «ином мире», а после освобождения храбро шёл по ухабистому жизненному пути - через Урал, Египет, Палестину, Персию, Ирак, Монте Кассино, Рим, Лондон, Мюнхен - к Неаполю с регулярными поездками в Париж. В своём главном тексте, «Ином мире» - написанном в Англии (Рагби и Лондон) в 1949-1950 годах - Герлинг многократно возвращался к проблеме человеческой надежды, ещё не зная, что в преклонные годы не раз будет размышлять об этой вневременной ценности применительно к колымскому, лишенному надежды пространству Шаламова. Уже на первых страницах «Иного мира» - действие которых происходит в сентябре 1940 года, в дни падения Парижа, когда «лето в Витебске шло к концу»31 - возникает странный образ женщины, которую видят из окна витебской камеры заключённые: «Ещё до падения Парижа как раз об эту пору на крохотном отрезке улицы, который был виден из окон нашей камеры, появлялась высокая женщина, повязанная платком, и, став под фонарём напротив тюремной стены, закуривала. Несколько раз ей случилось поднять горящую спичку вверх словно факел, и на мгновение застыть в этой необъяснимой позе. Мы рассудили, что это должно означать Надежду. После падения Парижа улица опустела на два месяца. Только во второй половине августа, когда витебское лето близилось к концу, незнакомка пробудила нас от дрёмы частым стуком каблуков по булыжнику, остановилась под фонарем и, закурив, погасила спичку зигзагообразным движением руки (погода была безветренная), напоминавшим скачки передачи в паровозных колёсах. Мы все согласились, что это должно означать Этап»32.
В конце октября 1940 года этап действительно состоялся, и Герлинг - через ленинградскую тюрьму и однодневное пребывание в тюрьме в Вологде (кстати, родном городе Шаламова) - попал, как потом оказалось, на полтора года, в Каргопольский лагерь в Ерцево под Архангельском, на левом берегу Онежского озера: «Мы высыпали из вагонов на скрипящий снег под лай овчарок и окрики охраны. На побелевшем от мороза небе ещё мерцали последние звёзды. Казалось, они вот-вот угаснут и непроглядная ночь выплывет из замерзшего леса, чтобы поглотить дрожащий накат неба и розовый рассвет, скрытый за зимними огнями костров. Однако на горизонте, за первым поворотом дороги, показались четыре силуэта “аистов” на обмотанных колючей проволокой ногах»33.
Но и в этом пространстве за колючей проволокой надежда упорно не желала умирать. Только раз она появляется в шедевре Герлинга в контексте крайне скорбном, когда умирает в лагере старый Пономаренко, железнодорожник из Киева, «который просидел полных десять лет в самых разных советских лагерях и единственный среди нас уверенно говорил о предстоящем освобождении», однако его «в день конца срока вызвали за зону и сообщили, что заключение продлено ему бессрочно. Когда мы вернулись с работы, его уже не было в живых: он умер в бараке от разрыва сердца»34. Перед величием этой смерти Герлинг формулирует устами повествователя ряд значимых предположений и экзистенциальных вопросов: «Можно лишь догадываться о том, что творилось в его душе, но наверняка, кроме отчаяния, горечи и бессильного гнева, туда закралось и чувство сожаления о том, что он легкомысленно доверился надежде.
Вероятно, он ещё перед самой смертью, оборачиваясь на свою загубленную жизнь, горько упрекал себя в том, что раздразнил судьбу безумным доверием <...>. Разве не играл с огнём, что ни день говоря о приближающемся дне освобождения? Разве не сглазил свободу, вместо того чтобы послушно ждать приговора судьбы?»35
И несмотря на всё это - хотя сам Герлинг явно подсказывает утвердительный ответ, и нетрудно было бы увязать его тезис с распространённой, крайне пессимистической интерпретацией текстов Шаламова, - многие последующие фрагменты «Иного мира» свидетельствуют о грандиозной силе и даже бессмертии надежды. Это созвучно духу прочитанных Герлингом - дважды, по-русски, в лагере - «Записок из Мёртвого дома» Достоевского36: «<...> А так как совершенно без надежды жить невозможно, то он и выдумал себе исход в добровольном, почти искусственном мученичестве”. Достоевский. Записки из Мёртвого дома»37.
Существенно дополняет это раннее мировоззренческое заявление Герлинга его поздняя рефлексия, сформулированная в 1998-2000 годах в «Кратчайшем путеводителе по себе самому»: «Что такое надежда? Я размышлял о ней, работая над предисловием к итальянскому изданию “Колымских рассказов” Варлама Шаламова. Тогда я прочитал, в русском издании этих рассказов, в предисловии Михаила Геллера, что Шаламов, атеист, хоть и сын священника, очень категорично выступал против надежды и утверждал, что надежда в лагере - сродни кандалам, сковывающим человека. Он придерживался мнения, что в условиях советских лагерей - он имел в виду, конечно, свою Колыму - лучше вовсе не иметь надежды, поскольку лучше как можно быстрее умереть, не терпеть все эти мучения. <...>
Однако я всегда, даже в лагере, питал какую-то надежду. Сначала я жил надеждой выйти на свободу, культивировал её. Спал с ней, делал всё то, от чего предостерегает Шаламов. <...> Тадеуш Боровский считал точно так же, как и Шаламов. А мне ближе знаменитая фраза Достоевского: “Невозможно жить без надежды”38. <...> В Шаламове, хоть он и был атеист, имелось нечто, что Кафка называл «твёрдым ядром», а сам Шаламов, в одном из лучших своих рассказов - «Протезы» - «душой». В этом рассказе надзиратель отбирает у группы заключённых все протезы: искусственные зубы, искусственные ноги и т.д. А потом обращается к Шаламову и спрашивает: «А ты что сдашь?», а тот отвечает, что ему отдать нечего. Надзиратель говорит: «Душу сдашь?», на что Шаламов с поразительной решимостью отвечает: «Нет, душу я не сдам»39. Этот атеист опирался на понятие души, синонимичное некой скрытой, глубокой религиозности, которая не имеет ничего общего с вероисповеданием. У него было чувство, что в человеке заключено что-то божественное <...>. Я считаю, что без надежды жить нельзя ни в каких условиях. И хотя, возможно, кому-то может показаться абсурдным продолжать питать надежду, но если ты хочешь что-то сделать, то без надежды это невозможно. Человек, что бы он ни делал, не может жить без надежды, а если у него на самом деле отнять всякую надежду, он обратится против самого себя. И это будет то состояние крайнего отчаяния, о котором писал Кьеркегор»40.

(окончание здесь)

Гжегош Пшебинда, сталинизм, нацизм, Густав Герлинг-Грудзинский, Варлам Шаламов, "Колымские рассказы", Запад, русская литература, концентрационные лагеря

Previous post Next post
Up