Андрей Иванов. Субъект в структуре советского сталинистского дискурса (начало)

Dec 08, 2020 23:23

Статья опубликована в журнале "Ученые записки Комсомольского-на-Амуре государственного технического университета", № III - 2(7), 2011. Электронная версия - на сайте журнала.
Панорамное обозрение советского культурного порядка вещей, в котором Шаламову-прозаику на нашлось и не могло найтись места.

_________

Субъект в структуре советского идеологического дискурса (1930-1960 годы)

В статье советский идеологический дискурс анализируется как символический порядок, подчиняющий и замещающий собой субъекта и представляющий для него укрытие от травматической основы советской цивилизации. Рассматриваются процессы трансформации идеологии в авторитетный дискурс и возникновения символических практик, отражающих восстановление субъективности в эпоху «оттепели».

«И вот я хочу выступить здесь под давлением того, что я называю своими собственными убеждениями» - с этих слов начинается речь В. Герасимовой на собрании московской организации Союза писателей 31 октября 1958 г. [13, 436]. Структура фразы сама по себе парадоксальна: можно ли хотеть, т.е. внутренне чего-то желать, под давлением? И могут ли довлеть над человеком его собственные убеждения? Причем эти убеждения она называет своими - подразумевается, что они существуют где-то извне, объективно, но становятся внутренними в процессе называния. Целью оказывается не выражение собственных убеждений субъекта, а убеждение слушающих в том, что он говорит искренне, что высказываемые слова идут «от чистого сердца». Иными словами, субъект данного высказывания обнаруживает себя объектом давления со стороны некоторых убеждений, содержащихся в самом процессе высказывания, в его речи, а не в нем самом, и задача субъекта - хотеть того, чего желает его речь.
Собрание московских писателей в тот день было посвящено обсуждению «предательства», совершенного советским писателем Б. Пастернаком, который опубликовал роман «Доктор Живаго» в зарубежном издательстве и удостоился Нобелевской премии по литературе. Стенограмма заседания содержит однозначные оценки самого поэта и его произведений (и слова В. Герасимовой из общего строя никак не выбиваются): «враг своего народа и литературы», «внутренний эмигрант», «знамя холодной воины», «политическое и моральное падение», «бешеное исступление индивидуализма», «апология предательства» и т.д. [13]. Основной вывод выступления председательствующего С.С. Смирнова - аполитичность, утверждение чистоты искусства равноценны предательству, пособничеству врагам страны: «В наше время не может быть литературы, отгороженной от политики, никаких разговоров о чистом искусстве не может быть» [13, 429]. Л. Ошанин говорит об отчужденности Пастернака от жизни народа, от значимых событий в жизни страны и мира и заканчивает мобилизационным призывом: «Мне хочется призвать вас всех к очень большой и дружной работе, потому что сейчас, как никогда, мир на нас смотрит, как никогда, сейчас наше с вами слово здесь на трибуне и слово за письменным столом имеет непосредственное грандиозное значение в той борьбе, которая происходит в мире» [13, 431]. В.О. Перцов старается остаться в пределах эстетических оценок творчества Пастернака: «его стихи при том, что там всегда есть ряд эффектных строк и необычных метафор, они в целом распадаются, - в них нет того единства формы, которая дается большой идеей» [13, 438]. Эстетический идеал - цельность художественной формы - обеспечивается здесь связью с неким внелитературным, трансцендентным критерием, который одновременно обеспечивает связность и других модусов бытия: традиций русской литературы, советского народа, международной обстановки и т.д. Главная вина Пастернака в том, что он оторван от этой цельности и сверхсвязанности, замкнут в мире «чистого искусства», внутри себя: «восемьдесят тысяч верст вокруг собственного пупа», по выражению В.О. Перцова. Более милостивая Г. Николаева говорит о том же: «этот одаренный человек не видит того, что делается, не выходит за пределы того мирка, где он живет, не видит людей» [13, 445]. Общий вердикт - лишение Б. Пастернака советского гражданства - поэт А.И. Безыменский выразил в форме народной пословицы: «Дурную траву - вон с поля!» [13, 441].
Расправа над Пастернаком - это еще одно напоминание о том, что «гамбургский счет» в советском искусстве неприемлем, что оценки и иерархии, исходящие из специальных критериев художественного поля и тем самым игнорирующие идеологический контроль, невозможны и равноценны государственной измене. Целостность, связанность рисунка советской действительности обеспечивается подчинением всех ее сторон (от сфер народного хозяйства и внешней политики до литературного творчества и выбора издательства) критериям идеологического поля - «большой идее», по словам В.А. Перцова. Точнее, разрозненные элементы социальной реальности обретают свой смысл и назначение, когда структурируются в пределах единого идеологического дискурса. При этом последний не распределяет по элементам некое имеющееся у него «большое означаемое», но, скорее, связывает элементы между собой, выполняя исключительно структурную функцию. Так, в данной стенограмме выстраивается нескончаемый метонимический перенос от означающего к означающему: литература - политика - народ - советское гражданство - чистое искусство - антисоветская клевета - холодная война и т.д. Автономные означаемые данных элементов как бы стираются, а сами элементы превращаются в чистые различия под давлением «сверхструктуры», значение которой при этом само постоянно ускользает, очерчивается лишь в виде некоторого пустого места. Перед нами бесконечная символическая детерминация, в процессе которой «одна иллюзия отсылает к другой и вместе они суть метафора центра, который отсутствует» [17, 452].
Иными словами, идеологический универсум есть символический порядок в том смысле, в каком его понимал Ж. Лакан: дифференцированная система, под властью которой вещь подменяется означающим, означаемым которого выступает связь с другими означающими. Как отмечает С. Жижек, советский народ являлся народом в той мере, в какой он олицетворялся партией: признак «поддерживать руководящую роль партии» есть «жесткий десигнатор» термина «народ», его главный и единственный признак [3, 150]. И в этом смысле народ как таковой, без партии, просто не существует. Точно так же советский писатель являлся писателем в той мере, в какой он был именно советским, т.е. выражал чаяния и интересы советского народа, который в свою очередь... (см. выше). Когда В. Герасимова говорит, что находится под давлением того, что она называет собственными убеждениями, она тем свидетельствует о подчинении своей речи, а значит, своей субъективности, символическому порядку идеологии. Место субъекта занимает самодостаточный язык, «бесцветный голос, полностью освобожденный от любых остатков «психологии»» [3, 211].
В 1957 г. в газете «Коммунист» была опубликована статья Н.С. Хрущева «За тесную связь литературы и искусства с жизнью народа», где есть такие строки: «для художника, который верно служит своему народу, не существует вопроса о том, свободен пли не свободен он в своем творчестве. Для такого художника вопрос о подходе к явлениям действительности ясен, ему не нужно приспосабливаться, принуждать себя, правдивое освещение жизни с позиций коммунистической партийности является потребностью его души» [12, 461]. В утверждении, что вопроса о свободе или несвободе творчества не существует, на самом деле содержится четкое предписание: этого вопроса не должно быть, он неприемлем для художника, «который верно служит своему народу». Известный уже нам десигнатор народа «коммунистическая партийность» возводит принуждение писателя «освещать жизнь» с позиций этой партийности в «потребность души», тем самым скрывая сам факт принуждения, репрезентируя его как естественное, само собой разумеющееся. Перед нами завуалированный запрет на то, что невозможно в рамках существующего порядка, но подается как невозможное само по себе.
Идеологический закон, таким образом, устанавливает свою власть через вытеснение изначального акта своего провозглашения, имеющего те или иные исторические причины, и деформацию предписания в безусловный закон сцепления означающих. Тот факт, что полное подчинение личных интересов интересам партии было когда-то, в условиях революционной борьбы, исторической необходимостью, вытесняется в бессознательное. Остается закон как таковой, освобожденный от исторических меток, переживаемый как имманентно справедливый и истинный. Примером может послужить воспоминание А.Т. Твардовского, приведенное в мемуарах В.Я. Лакшина, о восприятии писателями постановления 1946 г. о журналах «Звезда» и «Ленинград»: «Однажды сидели и мирно разговаривали Фадеев, Твардовский и Шолохов. Твардовский усомнился в ждановском постановлении. Фадеев сказал с искренним удивлением, покраснев всем лицом и шеей: «Неужели ты не понимаешь его необходимость, более того, его гениальность?». А Шолохов спросил: «Может, ты не в ту партию вступил?» [8, 245]. Вопрос А.А. Фадеева и не предполагал ответа: «необходимость» и «гениальность» - это то, что требуется безусловно признать, а не понять. М.А. Шолохов в третий раз возвращает нас к десигнатору «партийность», как бы замыкая цепь означающих, за пределы которой выйти уже невозможно. Иными словами, условием принятия «безусловного Закона» является некоторое упущение - не-понимание, не-знание субъекта о его источниках и отчуждение субъекта в символический порядок идеологии. В этом смысле механизм идеологии аналогичен действию невротического симптома, который, согласно Фрейду, является способом забвения травматического для индивида вытеснения влечения, эфемерным заместителем вытесненного.
По мнению Ж. Лакана, основателя структурного психоанализа, в самом средоточии символического порядка содержится некий травматический элемент, который не может быть символизирован, он существует только в качестве некоторого отсутствия, представлен рядом симптоматических следствий, проявляющихся как деформации и смещения [3, 165]. У Лакана этот «негативный» по отношению к символическому порядку, но лежащий в его основе элемент получает название Реального - первичный мир отсутствия субъекта и Символического. Если применить это понятие к советской цивилизации сталинского периода, то Реальное обнаружит себя встроенным в саму ее структуру: это «непостижимые» колебания линии партии; это показательные процессы над «врагами народа»; это «травматические» постановления, от которых не застрахован никто; это массовые репрессии и разросшаяся по стране сеть ГУЛАГа. При этом абсурдная жестокость власти способствует безусловному ей подчинению, не только (и не столько) опираясь на страх, сколько преобразовывая последний в своего рода упоение идеологической действительностью. С. Жижек, применяя лакановский психоанализ к феномену идеологии, говорит, что она представляет собой фантазм - конструкцию, позволяющую субъекту согласиться с этим травматическим ядром. «Функция идеологии - пишет Жижек, - состоит не в том, чтобы предложить нам способ ускользнуть от действительности, а в том, чтобы представить саму действительность как укрытие от некой травматической, реальной сущности» [3, 52]. Принятие Реального советской цивилизации, ее «непристойной изнанки» [3] с необходимостью предполагает растворение «Я» в самодостаточном порядке идеологических означающих, представляющем социальную реальность как сцепленный, целостный рисунок, где все элементы взаимосвязаны, оправданы и гармоничны, но структурируются вокруг непостижимого, травматического ядра.
Данная система отношений между Реальным, Символическим и измерением субъекта имеет прежде всего мобилизационное назначение, так как формирует беспрекословное подчинение посредством культивации жертвенности. Чем больше жертвуешь своей субъективностью, тем прекрасней будущее. Получается, что не будущее оправдывает жертвенность настоящего, а, наоборот, жертва - как принятие Реального в его исключительной жестокости - оправдывает любое будущее. Видимо, в наиболее чистой форме реализация этих отношений характерна для сталинской эпохи индустриализации, воплощением которой можно считать показательные процессы 1930-х гг., когда долгом искреннего коммуниста перед партией было признание себя врагом народа и требование для себя высшей меры наказания.
Но система движется - в результате сталинских чисток ведущее место в партии занял «новый класс», как пишет М. Джилас, «индифферентный к высоким идеалам, но зато крайне небезразличный к повседневному жизненному комфорту» [2, 304]. По мнению А.Г. Вишневского, эта социальная группа, формировавшаяся, главным образом, из бывших крестьян и, в меньшей степени, рабочих, представляла собой маргинальный тип полуавтономного, полу-соборного человека, устремившегося в открытые революцией каналы социальной мобильности [1, 190]. Для такого человека отчуждение в язык советской идеологии, видимо, не составляло особого труда, так как было необходимым элементом социальной адаптации. Да и сама идеология в ее официозной, «застывшей» форме утвердилась под влиянием в большей степени не идеалов «ленинской гвардии», а «разрешающей способности все еще синкретичного, по преимуществу, сознания» нового класса [1, 196]. Перформативную составляющую идеологического дискурса ведь можно было и не принимать на свой счет, дискурс создавал для этого объективную иллюзию «Большого Другого» [3, 57] - нового социалистического человека, на которого переносилась вера и на фоне которого можно было спокойно участвовать в борьбе за власть пли жилплощадь.
Однако положение партийной номенклатуры при Сталине было непростым: при множестве материальных и управленческих привилегий она испытывала постоянный и небезосновательный страх потерять место. Как отмечает А.Г. Вишневский, «режимом культивировался показной аскетизм, соответствовавший общему духу мобилизационного развития, во имя которого все должны были приносить жертвы, так что “законные” привилегии надлежало тщательно скрывать от посторонних глаз. К тому же их всегда можно было потерять, потому что это были привилегии не человека, а места, которое он занимал» [1, 216]. Поэтому когда режим почувствовал себя прочнее и исчезла фигура, воплощающая контроль догматических предписаний над «естественными склонностями человека», то «правящие слои оказались первыми, у кого появилось желание расслабиться, снять мобилизационное напряжение, обезопасить себя» [1, 217]. Партийная бюрократия пытается выработать систему защиты от структур тотального контроля и политического сыска и потому вынуждена, что называется, «пробить брешь» в идеологическом поле - артикулировать, включить в символический порядок Реальное сталинской власти, чтобы тем самым его ограничить. В закрытом докладе Н.С. Хрущева XX съезду КПСС в 1956 г. массовые репрессии над партийным аппаратом (о жертвах коллективизации умалчивается) определяются как «тяжелые извращения партийных принципов, партийной демократии, революционной законности» [16, 361], сложившиеся в результате деспотизма Сталина, возвеличивания его фигуры, «культа личности».

(окончание здесь)

совпис, СССР, идеологический контроль, Варлам Шаламов, психоанализ, тоталитарный режим, философия

Previous post Next post
Up